Страница:
Цоцонго живо взглянул на него:
– Интересно: и у меня похожее состояние, некая уверенность, но не в том, что я все знаю, а в том, что все знаешь ты. Как будто похожие ситуации у нас уже бывали когда-то…
Форама пожал плечами.
– Специалисты называют это ложной памятью. Но вернемся к делу.
– Жаль, – задумчиво сказал Цоцонго, – что никто другой на планете не занимался нашей темой. Было бы интересно узнать, уцелели их лаборатории или их так же исковеркало. Хорошо; а если не поток – что тогда?
– Четкого ответа, как ты понимаешь, у меня пока нет. Но – не кажется ли тебе, что в таких случаях, как наш, надо искать наиболее сумасшедшую гипотезу?
– Я-то всегда придерживаюсь такого мнения. И что видится тебе самым безумным?
– Ну, я как раз стараюсь исходить из самых разумных предпосылок. Как говорит наш змееносец – интерпретировать факты, опираясь на известные и проверенные опытом закономерности. Могу добавить: не только проверенные опытом, но и теоретически обоснованные.
– Естественно. Иначе что осталось бы от науки?
– Как знать… Может быть, поднялась бы на иную ступень.
– Поднялась или опустилась? Черт знает, что ты хочешь сказать таким вступлением?
– Что вода кипит при ста градусах.
– Это и есть безумная гипотеза?
– Но кипит при давлении, которое мы считаем нормальным. А когда мы забираемся повыше, она закипает, скажем, при девяноста. И нас это не удивляет, поскольку мы знаем зависимость между давлением и температурой кипения. А вот если бы это не было нам известно, мы восприняли бы такой факт как потрясение основ и попрание фундаментальных законов, подтвержденных опытом и теоретически обоснованных. В особенности, если бы наш подъем в гору оказался настолько постепенным, что мы и не замечали бы его… Возник бы повод обвинить кого-то в преднамеренной порче термометров. И далеко не сразу пришли бы к пониманию механизма событий.
– То есть, что изменилось давление.
– То есть, что с нашим пространственным перемещением связано изменение каких-то законов, которые мы считаем неизменными, и что в этом плане пространство анизотропно.
– Ты считаешь, параметры пространства могли измениться?
– В этом роде. И нас угораздило создать свой сверхтяжелый именно тогда, когда мы оказались в зоне изменений какой-то из характеристик пространства, или вещества, или еще чего-то…
– Своя логика в этом есть. Но как доказать?
– Методом исключения. Если все остальные возможности отпадут…
– Ладно, допустим. Но скажи, милый мар Форама: это ты и хочешь нести наверх?
– Что ж тут такого? Нам поручили…
– Дай договорить. Ты подумал, какие выводы однозначно следуют из твоего предположения?
– Ну, до выводов я еще не добрался.
– За ними далеко ходить не надо. Вот первый: если все обстоит так, как ты предполагаешь, то работы по созданию нашего сверхтяжелого будут заранее обречены на провал. Так?
– Н-ну… Безусловно, пока картина не изменится…
– Стоп. Второе: можно ли утверждать, что эти твои изменения характеристик пространства влияют только на наш элемент, а на другие, более легкие, не влияют?
– Очень возможно, что придет и их черед. Откуда мне знать? Ведь механизм явления нам пока неизвестен!
– И ты рассчитываешь, что наши высшие уровни согласятся…
– У тебя, Цоцонго, есть скверная привычка язвить по поводу тех, кто обладает большей величиной, чем мы с тобой. Я был бы очень рад, если бы ты эту свою привычку оставил.
– Знаешь ли, Форама…
– Я настаиваю. В конце концов, лояльность ученого…
– Погоди, мар. Я хочу сказать вот что: если завтра, или даже сегодня после обеда, начнется война, я надену мундир, возьму то, что мне выдадут, и по старой памяти пойду грузиться на десантный корабль. Не пойду – побегу! Понятно?
– Молодец.
– И если даже в результате от меня останется лишь маленькое облачко где-нибудь на подступах к вражеской планете, я все равно до последнего мгновения буду считать, что поступил единственно правильным образом.
– И я тоже.
– Но – слушай и запомни: это не помешает мне, опять-таки до последнего момента, называть дураком того, в чьей глупости я абсолютно уверен. Ты знаешь, что я много лет провел на стратегической службе, и не где-нибудь, а в космическом десанте, где безусловность повиновения и точного исполнения – даже не закон, а религия, культ. Но и там мы, не стесняясь своих малых звездочек, характеризовали своих старших так, как они того заслуживали.
– Как же так?..
– Потому что это разные вещи. Есть Планета, это – принцип. Это наша Планета, она – для нас. И за нее я буду драться с кем угодно, драться жестоко. Но не за тех, кто – беда планеты, а не ее достоинство. На каких бы уровнях они ни стояли.
– И все-таки воздержись. Любая двойственность вредна.
– Ладно, мое мнение ты услышал. Не буду тебя нервировать, раз ты у нас такой нежный.
– Я ведь тоже служил, Цоцонго.
– Да, состоял при таком же, как тут, компьютере, только что носил мундир. Но вернемся-ка лучше к делу, продолжим рассуждения. Если твои предположения справедливы, то от неприятностей не гарантированы и наше оружие, наши энергоцентрали, залежи ископаемых, наконец… Дальше: где проходит граница, за которой эти новые свойства пространства перестанут действовать? Что уцелеет? Титан? Железо? Алюминий? А золото, серебро, платина? Промышленность, экономика?
– Это ужасно, Цоцонго.
– И, главное, защиты не будет: от законов природы не укроешься ни в какое убежище.
– Но что я могу сделать! – сказал Форама в отчаянии. – Я и на самом деле не вижу иного объяснения! Нельзя строить гипотезы по принципу «нравится – не нравится»! Это же наука!
– Наука – пока этим занимаешься ты. Ну я, допустим. Наши коллеги – исследователи. Но вот представь: ты доложил свои выводы тем, кто ожидает результатов. Поставь себя на их место. Естественно, они тоже ужаснутся. И в первую очередь потребуют чего? Чтобы их успокоили. Утешили. Указали выход из положения. Или хотя бы направление, в котором этот выход искать. Пойми: бремя руководства заключается в том, что все, что происходит в сфере его влияния, хорошее или плохое, приписывается ему, если даже на самом деле от него нимало не зависит. И поскольку никто не отказывается, когда ему приписывается хорошее, то трудно возражать, и когда приписывается плохое: как ни доказывай, мнение массы все равно останется прежним, и изменить его можно только большой кровью.
– Ну пусть так…
– Как же, по-твоему, должно почувствовать себя руководство, которому ты объявляешь, что при нем может наступить всего-навсего конец света? И к тому же не можешь предсказать, как его предотвратить. Хотя бы ценой колоссальных усилий. И как оно, по-твоему, должно поступить?
– Как же?
– Самое малое – просто-напросто с тобой не согласиться. Поверят они сами или нет – дело другое, но вслух они не согласятся. Отвергнут. Скажут, что ты спятил. Мы оба – если я стану тебя поддерживать. Будут рассуждать по такой схеме: если и предстоит конец света, пусть раньше времени никто ничего не знает. Чтобы не было паники. Ужаса. Смуты. Всего прочего. И это логично.
– Но на результат это не повлияет?
– Естественно, Форама.
– Постой. Но почему мы вдруг начали думать в такой плоскости? Ведь и на самом деле может найтись какой-то выход! С какой стати мы примиряемся с мыслью о невозможности спасения? Давай думать, Цоцонго, давай думать, пока еще есть время! Во-первых, мы не знаем, с какой скоростью будут происходить эти изменения. Так что до железа, может быть, дойдет еще очень не скоро, не исключено, что и вообще не дойдет. К счастью, не все тут надо решать сразу. В первую очередь – тяжелые, Цоцонго, в них опасность. О сверхтяжелых я не говорю, их – ничтожные количества… Тяжелые элементы. В рудах – не так страшно: там они в очень рассеянном виде. Просто эвакуировать людей подальше. Конечно, будет великое множество микровзрывов, немалая в сумме энергия уйдет в пространство, возникнут, быть может, нарушения климата, но с климатом можно еще побороться… Оружие? Срочно выбрасывать в пространство, и подальше. Нацелить хотя бы на солнце, что ли…
– А энергоцентрали?
– Стопорить. Вынимать горючее. В ракеты. И – туда же.
– Планета без энергии?
– Вовсе нет. Речь идет только о тех станциях, что работают на тяжелых элементах. Половина, в крайнем случае. И может быть, Цоцонго, это и к лучшему. Будет меньше дерьма, меньше роскоши, реклам, оружия, отравы в атмосфере…
– Конец цивилизации.
– Но не жизни. Живые могут искать выход. У мертвых выхода больше нет.
– И этим ты хочешь успокоить начальство?
– Что же делать, если другого пути не найдется?
– Предложишь им остаться без оружия?
– Цоцонго, обожди. Если я прав, то и у Врагов не лучше…
– Не лучше, да. Но ведь они не явятся, чтобы доложить об этом. Если даже знают. Но есть вероятность, что мы, благодаря нашему сверхтяжелому, столкнулись с этим эффектом первыми. А те спохватятся, только когда в их лабораториях начнут фукать ядра полегче нашего. Но и тогда они будут держать все в строжайшей тайне, как и мы. Будут надеяться, что, возможно, как раз мы ничего не знаем, что у нас начнется паника – а тогда бери нас голыми руками. Только руки нечем будет довезти: флот кончится, придется восстанавливать доисторические конструкции на химическом топливе. Итак, что будет происходить на той планете, мы узнаем далеко не сразу. А чтобы и они не узнали, что происходит у нас, даже те меры, которые решатся принять, будут строго засекречены. Демонтаж централей будут объяснять ремонтом, а кое-где – уступкой мнению окружающего населения, что же касается оружия, то за него будут держаться до последней возможности.
– Последний, предпоследний… Цоцонго, надо немедленно установить наблюдение во всех институтах, где есть сверхтяжелые. Обеспечив безопасность, конечно. Эвакуировать людей… Если мы правы, то элементы будут разрушаться в строгой последовательности, от больших номеров к меньшим, по изотопам. И по скорости этого процесса мы сможем составить представление о его характере – равномерен он, ускоряется или замедляется, и о том, каким временем мы вообще располагаем. Я думаю, это первое, что должна сделать администрация. И надо доказать им, что наибольшая опасность – именно в оружии, и его надо выкинуть поскорее.
– Попробуем… Только, видишь ли, Форама, оружие ведь не обязательно запускать к солнцу.
– Ты хочешь сказать…
– На врага. Чтобы грохнуло не зря: глядишь, и уложат двух зайцев сразу. Но ведь это наверняка и тем придет в голову?
– Цоцонго, знаешь что? Я только что понял: ситуация настолько неопределенная, что предпринять что-нибудь можно только с ведома и согласия Врагов.
– Эй, Форама! Чем это пахнет?
– Но есть ведь у нас договоры об оружии! Почему не заключить еще одни? Тут дело поважнее.
– Дело действительно важное. И ты предлагаешь, ни более ни менее, как раскрыть врагу самый, может быть, большой секрет, каким мы обладаем в текущем столетии!
– Но ведь не сами же мы! Мы предложим…
– И сделаем большую ошибку: вторгнемся в чужую деятельность. Из ученых станем делаться политиками. А это ни к чему. Этого никто не любит. Тебе нравится, когда политики начинают устанавливать научные законы? Так же и мы. Да и мы действительно не имеем нужной подготовки и не можем себе представить всех сложностей, связанных с этими делами.
– И все же я…
– Советую тебе мысленно проститься со своей красоткой, Форама: другой возможности у тебя не будет.
– Что ты говоришь, Цоцонго!
– Простые вещи. Достаточно уже и того, что мы, по стечению обстоятельств, стали обладателями настолько секретной информации, какая нам по уровню вовсе не полагается.
– Мы же сами сделали открытие!
– Открыть – еще не смертельно. Но заодно мы получили возможность заглянуть в будущее, увидеть, как будут развиваться события в планетарном масштабе и даже в межпланетном. Такого нам никто не позволял.
– Но послушай…
– Нет, выговаривать тебе за это не станут. Но мало ли что может потом приключиться. Случайно.
– Говори сколько хочешь – я не поверю.
– Я лишь советую: доложи о физической стороне вопроса. И тебя внимательно выслушают. Но даже там, где выводы лежат на поверхности и напрашиваются сами собой, не делай их. Предоставь другим. Сам же старайся показать, что ты понимаешь ровно столько, сколько тебе полагается. Ни на волос больше.
Форама помолчал.
– Ну а если они этих выводов сами не увидят? И надо будет, чтобы кто-нибудь подсказал? Тоже молчать?
Цоцонго ответил не сразу:
– Можешь меня презирать, однако, с точки зрения здравого смысла, самым лучшим было бы – не говорить ничего вообще. Не нашли, не разобрались – и дело с концом. К сожалению, мы люди честные и не сможем промолчать. А то бы благодать: в конечном итоге все свалили бы на вражеских лазутчиков, мало ли на них валили в добрые старые времена… Но мы скажем и уже одним этим навредим себе предостаточно. А что касается твоего вопроса… Знаешь, мне как-то неохота, чтобы мою кабинку, когда я в очередной раз поеду на работу или домой, на перекрестке случайно перетолкнули не в соседний ряд, а скинули с третьего яруса эстакады на мостовую. Или какие-нибудь отверженные с лучеметами ворвались ночью в мое жилище.
– Неужели общество не выскажет своего мнения?
– Репортеров там не будет, могу гарантировать.
– Цоцонго, – сказал Форама вполголоса, но решительно. – Они ведь могут просчитаться. Без нас наделают глупостей. А Планета – это ведь прежде всего люди. Но я тебе не верю, Цоцонго. Они не такие. Они – государственный разум. И все поймут, и все сделают, как надо.
Цоцонго зевнул, потянулся.
– Ну и наговорили мы… Давно уже я столько не трепался. Знаешь, мар, меня все это не особенно и волнует. Я подохну без особого сожаления, потому что буду хоть знать причину, один из немногих. И девушки, с которой мне было бы так жалко расстаться, у меня нет. Но почему-то я чувствую, что обязан помочь тебе. Вот почему я предостерегаю.
– И все же я скажу им, Цоцонго.
– Скажешь, скажешь. Только, пожалуйста, хоть не все залпом. Посмотрим, как будут слушать, как станут развиваться события. Нужно будет – скажешь, а там хоть трава не расти. Вот если бы ты мог предложить принцип аппарата для нейтрализации этого явления, для локальной нейтрализации, чтобы мы уцелели, а те – нет, вот тогда тебя любили бы, кормили и гладили по шерстке. Знаешь, чем черт не шутит – ты заяви, что намерен работать над этой идеей. Будет полезно для здоровья. А обо всем остальном они забудут через пять минут, потому что у них возникнет множество проблем, о которых мы с тобой и представления не имеем. Серые мы люди, Форама, знаем только свои ядра и частицы, от и до, не более. Что поделаешь… Знаешь, у меня аппетит разыгрался. Есть-то нам дадут?
Едва слышно щелкнул замок, дверь гостиной отворилась. На пороге стоял сопровождающий из червонной шестерки, из-за его плеча выглядывал тот самый ключник, что принимал их внизу.
– Оба, с вещами, – сказал ключник, глядя и дыша в сторону.
– Вот беда – вещей нет, – сказал Цоцонго.
– Положено с вещами, – ответил ключник и еще пошевелил губами без звука. – Ладно, валяйте так. У вас все не как у людей. Гуляйте здоровы, еще увидимся.
– Думаешь? – спросил Цоцонго весело.
Ключник неожиданно усмехнулся как-то совсем иначе, открывшись в этой улыбке на миг, сделавшись проницаемым и беззащитным.
– Есть здесь у нас нечто, – совсем другим тоном сказал он, словно равный заговорил с равным, но опытный – с неофитом. – Нечто, от чего тебе уже не избавиться, когда вдохнешь его; а вы уже вдохнули. И оно тянет, как многоэтажная высота подмывает броситься вниз, навстречу тому, что и так неизбежно… – Он брякнул ключами. – И однажды поймешь, что лучше прийти сюда самому, чем ждать. Здесь – мир определенности и покоя, гавань, куда выносит потерпевших крушение… – Он на миг закрыл глаза, а открыв, устремил их на сопровождающего. – Ладно, катитесь, падлы, – снова вошел он в защитный свой образ, – языком тут стучать с вами без толку…
– Они мои, пока я не отпускаю их от себя, – откликнулся Мастер. – Я ведь не подменяю своими людьми тех, под именем которых они выступают. Там возникает своего рода симбиоз. И моя информация, кажется им, не приходит извне, а возникает в них самих. А они привыкли не очень доверять себе. Что же, сомнение – прекрасная черта…
– Это один из точных признаков, по которым узнаешь заторможенную, скованную в своем развитии цивилизацию: предположения и догадки о существовании иных, высших культур, и попытки добиться контакта с ними технологическими средствами, – в словах Фермера звучало не пренебрежение, но сожаление. – А ведь контакт, как они это называют, так прост!
– Неизбежная примитивность мышления, – кивнул Мастер. – Для того чтобы уверовать в контакт, людям подобных цивилизаций необходимо увидеть снижающийся корабль сверхнебывалой конструкции. Скрытая форма идолопоклонства, не что иное. Им нужен голос с неба, чтобы понять, что это – откровение. Их логика не позволяет им понять, что для любой высшей культуры самый простой и употребимый способ передать свои знания низшей – вложить их в уста одного из них.
– Мне трудно признать такую категорию, как безнадежность, – сказал Фермер. – Но когда думаю о них, порой опускаются руки и хочется предоставить все дела их течению.
– Нет, – не согласился Мастер. – Когда садовник складывает руки, в рост идут сорняки. А потом приходится их выжигать.
– Потом они сжигают себя сами, освобождая место, – поправил Фермер. – Но это не многим приятней.
– Ты хочешь сказать, что не в состоянии помешать им?
– Я – Фермер. Могу засеять поле, но не в состоянии помогать росту каждого стебелька в отдельности. Даже каждого ствола. И уж подавно не могу сделать так, чтобы из семечка яблони вырос дуб. Даже не дуб, а хотя бы яблоня другого сорта. Что могу, я делаю. Хотя я посылаю только мысли, а ты – своих людей. И при этом не одних только эмиссаров.
– Посылаю. И мне жаль их, Фермер. Им приходится нелегко. Ты знаешь задачу эмиссара: его объект – люди, а не события. И пусть он в силах влиять на человека, порой выступать от его имени, поддерживать начатое дело, – но этим его возможности, по сути, и ограничиваются. Я могу оказать непосредственную помощь лишь в критических ситуациях: вмешательство со стороны бросается в глаза и подрывает доверие. Во всех остальных случаях мои люди должны обходиться своими силами. И очень хорошо, когда они могут черпать поддержку друг в друге – чаще всего даже не понимая, что оба они из одной команды и что встреча их – не первая. Правда, опытный эмиссар чувствует это почти сразу. Но опытных у меня там, как ты знаешь, всего один. И ему придется нести тяжесть не только его собственной задачи, достаточно сложной, но и поддержать как-то другого, который, по обстоятельствам, должен будет сыграть там главную роль.
– Ты уверен в успехе, Мастер?
– Уверен? Не знаю. Я верю – это, пожалуй, точное слово.
Так Мика вползла в домашние брюки – в них она чувствовала себя совсем уверенно – и тогда уже встала; комнатные босоножки аккуратно стояли подле, как она сама вчера их поставила. Только тогда один из сидевших встал и шагнул к ней; Мика сжалась, готовая кричать и отбиваться, но тот в двух шагах выжидательно остановился. Она поняла и, не убирая постели, ушла в душевую. Противно было, что чужой начнет сейчас копаться в постели, которая теперь была уже не просто местом, где спят, но – соучастником и свидетелем, молчаливым другом, с которым можно было без слов вспоминать и переживать бывшее; да, противно – но Мин Алика понимала, что таким было дело этих людей, которое и им самим, может быть, не Бог весть как нравилось, но они его делали, у каждого из них были на то, наверное, свои причины, и мешать им так или иначе было бы бесполезно. Когда она, намеренно не спешившая, вернулась в комнату, вещий как раз заканчивал водить над постелью маленькой черной коробочкой, едва слышно жужжавшей; вот он выключил приборчик, сунул его в карман, вернулся к своей табуретке и снова замер, как ненастоящий. Алика включила плитку, поставила воду для кофе, стала собирать небогатый завтрак. Минутку поколебалась: предложить им или не стоит? Тут возможны были две линии поведения: или поза человека обиженного, никакой вины за собой не чувствовавшего и потому относящегося ко вторгнувшимся с подчеркнутой холодностью: вы, мол, мне не нравитесь и скрывать этого не хочу, потому что за одно это вы мне ничего не сделаете, а что подумаете – мне безразлично; вторая линия предусматривала поведение человека своего, все понимающего и даже сочувствующего, и опять-таки совершенно безгрешного: что поделать, ребята, я понимаю, что вам и самим не Бог весть как нравится сидеть здесь, бывает работа и повеселее, но что делать, служба такая, я тут ни в чем не виновата и ничем помочь не могу, терпите, я вам сочувствую… В первом случае приглашать их к столу не надо было, во втором – надо. Мин Алика решила не приглашать, тем более что, с их точки зрения, ей и следовало быть злой: выдернули мужика из постели, не дали еще побалдеть, – да и какие такие ресурсы у девятой величины, чтобы так вдруг, не готовясь специально, угощать кого попало? Им не понять было, конечно, что хотя она ощущала и обиду, и боль, однако после всего, совершившегося ночью, такое обилие добра ощутила в себе, что и на них хватило бы. И все же она их не пригласила, потому что если начнешь показывать себя своим человеком и сочувствовать, то кто может сказать, какого сочувствия им еще захочется: жалеть, так уж до конца; а если бы она сама не поняла или не решилась, то им могла прийти и такая мысль в голову, что надо помочь доброй девушке понять, надо растолковать на пальцах… Мин Алика чуть не улыбнулась, на миг ощутив себя тем, кем была на самом деле, и представив – воображение у нее было живое, – каким боком обернулась бы для них подобная попытка; но улыбаться сейчас было совершенно ни к чему, и внешне она осталась такой же испуганно-серьезной, какой выглядела с самого пробуждения.
Щелкнул тостер, одновременно шапкой поднялся кофе – черный, густой, совсем как настоящий – для тех, кто никогда настоящего не пробовал. Те двое, наверное, пили – они лишь повели носом, и уголки рта показали у них не то чтобы презрение, но четко выразили мысль: каждому – свое. Мин Алике пришлось самой задвинуть ложе в стену – Опекун, видимо, был выключен гостями на время их пребывания здесь: лишний контроль ни к чему, да и – не баре, приберетесь и сами. Перед тем, как сесть к столу, она включила приемничек и даже не глядя почувствовала, как напряглись те двое. Но коробочка была прочно настроена на местную программу, шла музыка пополам с торговой рекламой, и все это каждые пять минут прерывалось отсчетом времени, чтобы никто не прозевал свою минуту выхода, свою кабину. Что-то сегодня было, видимо, не в порядке в атмосфере – или с городскими помехами, и музыка порой перемежалась тресками и шорохами; но так бывало нередко, и двое, расслабившись, вернулись в привычный режим ожидания. Позавтракав, Алика сунула посуду в мойку, а сама стала быстро наводить марафет для выхода. Это была как бы проба: ей могли, усмехнувшись, сказать, что не трудись, мол, зря, выпускать тебя не приказано, если мажешься, чтобы нам нравиться, – тогда, конечно, пожалуйста… Те ничего не сказали, не покосились даже. Щелкнув, распахнулась дверца кабины; створки еще только начали раздвигаться, а оба беззвучно оказались уже возле нее с мускулами, натянутыми, как струны, казалось, чуть звенящими даже. Но кабинка была пуста, она пришла за Аликой. Женщина натянула плащик; тот, с черной коробочкой, вышел из кабины. Алика взяла сумочку, постояла секунду, нерешительно помахивая ею; но на нее по-прежнему не смотрели, видимо, в дамском багаже успели разобраться заранее. Тогда она вошла в кабинку; пока створки сходились, успела заметить, как губы второго сидящего шевельнулись – в углу рта у него была приклеена таблетка микрофона. Значит, незримо надзирать все-таки будут.
– Интересно: и у меня похожее состояние, некая уверенность, но не в том, что я все знаю, а в том, что все знаешь ты. Как будто похожие ситуации у нас уже бывали когда-то…
Форама пожал плечами.
– Специалисты называют это ложной памятью. Но вернемся к делу.
– Жаль, – задумчиво сказал Цоцонго, – что никто другой на планете не занимался нашей темой. Было бы интересно узнать, уцелели их лаборатории или их так же исковеркало. Хорошо; а если не поток – что тогда?
– Четкого ответа, как ты понимаешь, у меня пока нет. Но – не кажется ли тебе, что в таких случаях, как наш, надо искать наиболее сумасшедшую гипотезу?
– Я-то всегда придерживаюсь такого мнения. И что видится тебе самым безумным?
– Ну, я как раз стараюсь исходить из самых разумных предпосылок. Как говорит наш змееносец – интерпретировать факты, опираясь на известные и проверенные опытом закономерности. Могу добавить: не только проверенные опытом, но и теоретически обоснованные.
– Естественно. Иначе что осталось бы от науки?
– Как знать… Может быть, поднялась бы на иную ступень.
– Поднялась или опустилась? Черт знает, что ты хочешь сказать таким вступлением?
– Что вода кипит при ста градусах.
– Это и есть безумная гипотеза?
– Но кипит при давлении, которое мы считаем нормальным. А когда мы забираемся повыше, она закипает, скажем, при девяноста. И нас это не удивляет, поскольку мы знаем зависимость между давлением и температурой кипения. А вот если бы это не было нам известно, мы восприняли бы такой факт как потрясение основ и попрание фундаментальных законов, подтвержденных опытом и теоретически обоснованных. В особенности, если бы наш подъем в гору оказался настолько постепенным, что мы и не замечали бы его… Возник бы повод обвинить кого-то в преднамеренной порче термометров. И далеко не сразу пришли бы к пониманию механизма событий.
– То есть, что изменилось давление.
– То есть, что с нашим пространственным перемещением связано изменение каких-то законов, которые мы считаем неизменными, и что в этом плане пространство анизотропно.
– Ты считаешь, параметры пространства могли измениться?
– В этом роде. И нас угораздило создать свой сверхтяжелый именно тогда, когда мы оказались в зоне изменений какой-то из характеристик пространства, или вещества, или еще чего-то…
– Своя логика в этом есть. Но как доказать?
– Методом исключения. Если все остальные возможности отпадут…
– Ладно, допустим. Но скажи, милый мар Форама: это ты и хочешь нести наверх?
– Что ж тут такого? Нам поручили…
– Дай договорить. Ты подумал, какие выводы однозначно следуют из твоего предположения?
– Ну, до выводов я еще не добрался.
– За ними далеко ходить не надо. Вот первый: если все обстоит так, как ты предполагаешь, то работы по созданию нашего сверхтяжелого будут заранее обречены на провал. Так?
– Н-ну… Безусловно, пока картина не изменится…
– Стоп. Второе: можно ли утверждать, что эти твои изменения характеристик пространства влияют только на наш элемент, а на другие, более легкие, не влияют?
– Очень возможно, что придет и их черед. Откуда мне знать? Ведь механизм явления нам пока неизвестен!
– И ты рассчитываешь, что наши высшие уровни согласятся…
– У тебя, Цоцонго, есть скверная привычка язвить по поводу тех, кто обладает большей величиной, чем мы с тобой. Я был бы очень рад, если бы ты эту свою привычку оставил.
– Знаешь ли, Форама…
– Я настаиваю. В конце концов, лояльность ученого…
– Погоди, мар. Я хочу сказать вот что: если завтра, или даже сегодня после обеда, начнется война, я надену мундир, возьму то, что мне выдадут, и по старой памяти пойду грузиться на десантный корабль. Не пойду – побегу! Понятно?
– Молодец.
– И если даже в результате от меня останется лишь маленькое облачко где-нибудь на подступах к вражеской планете, я все равно до последнего мгновения буду считать, что поступил единственно правильным образом.
– И я тоже.
– Но – слушай и запомни: это не помешает мне, опять-таки до последнего момента, называть дураком того, в чьей глупости я абсолютно уверен. Ты знаешь, что я много лет провел на стратегической службе, и не где-нибудь, а в космическом десанте, где безусловность повиновения и точного исполнения – даже не закон, а религия, культ. Но и там мы, не стесняясь своих малых звездочек, характеризовали своих старших так, как они того заслуживали.
– Как же так?..
– Потому что это разные вещи. Есть Планета, это – принцип. Это наша Планета, она – для нас. И за нее я буду драться с кем угодно, драться жестоко. Но не за тех, кто – беда планеты, а не ее достоинство. На каких бы уровнях они ни стояли.
– И все-таки воздержись. Любая двойственность вредна.
– Ладно, мое мнение ты услышал. Не буду тебя нервировать, раз ты у нас такой нежный.
– Я ведь тоже служил, Цоцонго.
– Да, состоял при таком же, как тут, компьютере, только что носил мундир. Но вернемся-ка лучше к делу, продолжим рассуждения. Если твои предположения справедливы, то от неприятностей не гарантированы и наше оружие, наши энергоцентрали, залежи ископаемых, наконец… Дальше: где проходит граница, за которой эти новые свойства пространства перестанут действовать? Что уцелеет? Титан? Железо? Алюминий? А золото, серебро, платина? Промышленность, экономика?
– Это ужасно, Цоцонго.
– И, главное, защиты не будет: от законов природы не укроешься ни в какое убежище.
– Но что я могу сделать! – сказал Форама в отчаянии. – Я и на самом деле не вижу иного объяснения! Нельзя строить гипотезы по принципу «нравится – не нравится»! Это же наука!
– Наука – пока этим занимаешься ты. Ну я, допустим. Наши коллеги – исследователи. Но вот представь: ты доложил свои выводы тем, кто ожидает результатов. Поставь себя на их место. Естественно, они тоже ужаснутся. И в первую очередь потребуют чего? Чтобы их успокоили. Утешили. Указали выход из положения. Или хотя бы направление, в котором этот выход искать. Пойми: бремя руководства заключается в том, что все, что происходит в сфере его влияния, хорошее или плохое, приписывается ему, если даже на самом деле от него нимало не зависит. И поскольку никто не отказывается, когда ему приписывается хорошее, то трудно возражать, и когда приписывается плохое: как ни доказывай, мнение массы все равно останется прежним, и изменить его можно только большой кровью.
– Ну пусть так…
– Как же, по-твоему, должно почувствовать себя руководство, которому ты объявляешь, что при нем может наступить всего-навсего конец света? И к тому же не можешь предсказать, как его предотвратить. Хотя бы ценой колоссальных усилий. И как оно, по-твоему, должно поступить?
– Как же?
– Самое малое – просто-напросто с тобой не согласиться. Поверят они сами или нет – дело другое, но вслух они не согласятся. Отвергнут. Скажут, что ты спятил. Мы оба – если я стану тебя поддерживать. Будут рассуждать по такой схеме: если и предстоит конец света, пусть раньше времени никто ничего не знает. Чтобы не было паники. Ужаса. Смуты. Всего прочего. И это логично.
– Но на результат это не повлияет?
– Естественно, Форама.
– Постой. Но почему мы вдруг начали думать в такой плоскости? Ведь и на самом деле может найтись какой-то выход! С какой стати мы примиряемся с мыслью о невозможности спасения? Давай думать, Цоцонго, давай думать, пока еще есть время! Во-первых, мы не знаем, с какой скоростью будут происходить эти изменения. Так что до железа, может быть, дойдет еще очень не скоро, не исключено, что и вообще не дойдет. К счастью, не все тут надо решать сразу. В первую очередь – тяжелые, Цоцонго, в них опасность. О сверхтяжелых я не говорю, их – ничтожные количества… Тяжелые элементы. В рудах – не так страшно: там они в очень рассеянном виде. Просто эвакуировать людей подальше. Конечно, будет великое множество микровзрывов, немалая в сумме энергия уйдет в пространство, возникнут, быть может, нарушения климата, но с климатом можно еще побороться… Оружие? Срочно выбрасывать в пространство, и подальше. Нацелить хотя бы на солнце, что ли…
– А энергоцентрали?
– Стопорить. Вынимать горючее. В ракеты. И – туда же.
– Планета без энергии?
– Вовсе нет. Речь идет только о тех станциях, что работают на тяжелых элементах. Половина, в крайнем случае. И может быть, Цоцонго, это и к лучшему. Будет меньше дерьма, меньше роскоши, реклам, оружия, отравы в атмосфере…
– Конец цивилизации.
– Но не жизни. Живые могут искать выход. У мертвых выхода больше нет.
– И этим ты хочешь успокоить начальство?
– Что же делать, если другого пути не найдется?
– Предложишь им остаться без оружия?
– Цоцонго, обожди. Если я прав, то и у Врагов не лучше…
– Не лучше, да. Но ведь они не явятся, чтобы доложить об этом. Если даже знают. Но есть вероятность, что мы, благодаря нашему сверхтяжелому, столкнулись с этим эффектом первыми. А те спохватятся, только когда в их лабораториях начнут фукать ядра полегче нашего. Но и тогда они будут держать все в строжайшей тайне, как и мы. Будут надеяться, что, возможно, как раз мы ничего не знаем, что у нас начнется паника – а тогда бери нас голыми руками. Только руки нечем будет довезти: флот кончится, придется восстанавливать доисторические конструкции на химическом топливе. Итак, что будет происходить на той планете, мы узнаем далеко не сразу. А чтобы и они не узнали, что происходит у нас, даже те меры, которые решатся принять, будут строго засекречены. Демонтаж централей будут объяснять ремонтом, а кое-где – уступкой мнению окружающего населения, что же касается оружия, то за него будут держаться до последней возможности.
– Последний, предпоследний… Цоцонго, надо немедленно установить наблюдение во всех институтах, где есть сверхтяжелые. Обеспечив безопасность, конечно. Эвакуировать людей… Если мы правы, то элементы будут разрушаться в строгой последовательности, от больших номеров к меньшим, по изотопам. И по скорости этого процесса мы сможем составить представление о его характере – равномерен он, ускоряется или замедляется, и о том, каким временем мы вообще располагаем. Я думаю, это первое, что должна сделать администрация. И надо доказать им, что наибольшая опасность – именно в оружии, и его надо выкинуть поскорее.
– Попробуем… Только, видишь ли, Форама, оружие ведь не обязательно запускать к солнцу.
– Ты хочешь сказать…
– На врага. Чтобы грохнуло не зря: глядишь, и уложат двух зайцев сразу. Но ведь это наверняка и тем придет в голову?
– Цоцонго, знаешь что? Я только что понял: ситуация настолько неопределенная, что предпринять что-нибудь можно только с ведома и согласия Врагов.
– Эй, Форама! Чем это пахнет?
– Но есть ведь у нас договоры об оружии! Почему не заключить еще одни? Тут дело поважнее.
– Дело действительно важное. И ты предлагаешь, ни более ни менее, как раскрыть врагу самый, может быть, большой секрет, каким мы обладаем в текущем столетии!
– Но ведь не сами же мы! Мы предложим…
– И сделаем большую ошибку: вторгнемся в чужую деятельность. Из ученых станем делаться политиками. А это ни к чему. Этого никто не любит. Тебе нравится, когда политики начинают устанавливать научные законы? Так же и мы. Да и мы действительно не имеем нужной подготовки и не можем себе представить всех сложностей, связанных с этими делами.
– И все же я…
– Советую тебе мысленно проститься со своей красоткой, Форама: другой возможности у тебя не будет.
– Что ты говоришь, Цоцонго!
– Простые вещи. Достаточно уже и того, что мы, по стечению обстоятельств, стали обладателями настолько секретной информации, какая нам по уровню вовсе не полагается.
– Мы же сами сделали открытие!
– Открыть – еще не смертельно. Но заодно мы получили возможность заглянуть в будущее, увидеть, как будут развиваться события в планетарном масштабе и даже в межпланетном. Такого нам никто не позволял.
– Но послушай…
– Нет, выговаривать тебе за это не станут. Но мало ли что может потом приключиться. Случайно.
– Говори сколько хочешь – я не поверю.
– Я лишь советую: доложи о физической стороне вопроса. И тебя внимательно выслушают. Но даже там, где выводы лежат на поверхности и напрашиваются сами собой, не делай их. Предоставь другим. Сам же старайся показать, что ты понимаешь ровно столько, сколько тебе полагается. Ни на волос больше.
Форама помолчал.
– Ну а если они этих выводов сами не увидят? И надо будет, чтобы кто-нибудь подсказал? Тоже молчать?
Цоцонго ответил не сразу:
– Можешь меня презирать, однако, с точки зрения здравого смысла, самым лучшим было бы – не говорить ничего вообще. Не нашли, не разобрались – и дело с концом. К сожалению, мы люди честные и не сможем промолчать. А то бы благодать: в конечном итоге все свалили бы на вражеских лазутчиков, мало ли на них валили в добрые старые времена… Но мы скажем и уже одним этим навредим себе предостаточно. А что касается твоего вопроса… Знаешь, мне как-то неохота, чтобы мою кабинку, когда я в очередной раз поеду на работу или домой, на перекрестке случайно перетолкнули не в соседний ряд, а скинули с третьего яруса эстакады на мостовую. Или какие-нибудь отверженные с лучеметами ворвались ночью в мое жилище.
– Неужели общество не выскажет своего мнения?
– Репортеров там не будет, могу гарантировать.
– Цоцонго, – сказал Форама вполголоса, но решительно. – Они ведь могут просчитаться. Без нас наделают глупостей. А Планета – это ведь прежде всего люди. Но я тебе не верю, Цоцонго. Они не такие. Они – государственный разум. И все поймут, и все сделают, как надо.
Цоцонго зевнул, потянулся.
– Ну и наговорили мы… Давно уже я столько не трепался. Знаешь, мар, меня все это не особенно и волнует. Я подохну без особого сожаления, потому что буду хоть знать причину, один из немногих. И девушки, с которой мне было бы так жалко расстаться, у меня нет. Но почему-то я чувствую, что обязан помочь тебе. Вот почему я предостерегаю.
– И все же я скажу им, Цоцонго.
– Скажешь, скажешь. Только, пожалуйста, хоть не все залпом. Посмотрим, как будут слушать, как станут развиваться события. Нужно будет – скажешь, а там хоть трава не расти. Вот если бы ты мог предложить принцип аппарата для нейтрализации этого явления, для локальной нейтрализации, чтобы мы уцелели, а те – нет, вот тогда тебя любили бы, кормили и гладили по шерстке. Знаешь, чем черт не шутит – ты заяви, что намерен работать над этой идеей. Будет полезно для здоровья. А обо всем остальном они забудут через пять минут, потому что у них возникнет множество проблем, о которых мы с тобой и представления не имеем. Серые мы люди, Форама, знаем только свои ядра и частицы, от и до, не более. Что поделаешь… Знаешь, у меня аппетит разыгрался. Есть-то нам дадут?
Едва слышно щелкнул замок, дверь гостиной отворилась. На пороге стоял сопровождающий из червонной шестерки, из-за его плеча выглядывал тот самый ключник, что принимал их внизу.
– Оба, с вещами, – сказал ключник, глядя и дыша в сторону.
– Вот беда – вещей нет, – сказал Цоцонго.
– Положено с вещами, – ответил ключник и еще пошевелил губами без звука. – Ладно, валяйте так. У вас все не как у людей. Гуляйте здоровы, еще увидимся.
– Думаешь? – спросил Цоцонго весело.
Ключник неожиданно усмехнулся как-то совсем иначе, открывшись в этой улыбке на миг, сделавшись проницаемым и беззащитным.
– Есть здесь у нас нечто, – совсем другим тоном сказал он, словно равный заговорил с равным, но опытный – с неофитом. – Нечто, от чего тебе уже не избавиться, когда вдохнешь его; а вы уже вдохнули. И оно тянет, как многоэтажная высота подмывает броситься вниз, навстречу тому, что и так неизбежно… – Он брякнул ключами. – И однажды поймешь, что лучше прийти сюда самому, чем ждать. Здесь – мир определенности и покоя, гавань, куда выносит потерпевших крушение… – Он на миг закрыл глаза, а открыв, устремил их на сопровождающего. – Ладно, катитесь, падлы, – снова вошел он в защитный свой образ, – языком тут стучать с вами без толку…
* * *
– Слишком мало времени, – проговорил Фермер. – А твои люди почему-то медлят.– Они мои, пока я не отпускаю их от себя, – откликнулся Мастер. – Я ведь не подменяю своими людьми тех, под именем которых они выступают. Там возникает своего рода симбиоз. И моя информация, кажется им, не приходит извне, а возникает в них самих. А они привыкли не очень доверять себе. Что же, сомнение – прекрасная черта…
– Это один из точных признаков, по которым узнаешь заторможенную, скованную в своем развитии цивилизацию: предположения и догадки о существовании иных, высших культур, и попытки добиться контакта с ними технологическими средствами, – в словах Фермера звучало не пренебрежение, но сожаление. – А ведь контакт, как они это называют, так прост!
– Неизбежная примитивность мышления, – кивнул Мастер. – Для того чтобы уверовать в контакт, людям подобных цивилизаций необходимо увидеть снижающийся корабль сверхнебывалой конструкции. Скрытая форма идолопоклонства, не что иное. Им нужен голос с неба, чтобы понять, что это – откровение. Их логика не позволяет им понять, что для любой высшей культуры самый простой и употребимый способ передать свои знания низшей – вложить их в уста одного из них.
– Мне трудно признать такую категорию, как безнадежность, – сказал Фермер. – Но когда думаю о них, порой опускаются руки и хочется предоставить все дела их течению.
– Нет, – не согласился Мастер. – Когда садовник складывает руки, в рост идут сорняки. А потом приходится их выжигать.
– Потом они сжигают себя сами, освобождая место, – поправил Фермер. – Но это не многим приятней.
– Ты хочешь сказать, что не в состоянии помешать им?
– Я – Фермер. Могу засеять поле, но не в состоянии помогать росту каждого стебелька в отдельности. Даже каждого ствола. И уж подавно не могу сделать так, чтобы из семечка яблони вырос дуб. Даже не дуб, а хотя бы яблоня другого сорта. Что могу, я делаю. Хотя я посылаю только мысли, а ты – своих людей. И при этом не одних только эмиссаров.
– Посылаю. И мне жаль их, Фермер. Им приходится нелегко. Ты знаешь задачу эмиссара: его объект – люди, а не события. И пусть он в силах влиять на человека, порой выступать от его имени, поддерживать начатое дело, – но этим его возможности, по сути, и ограничиваются. Я могу оказать непосредственную помощь лишь в критических ситуациях: вмешательство со стороны бросается в глаза и подрывает доверие. Во всех остальных случаях мои люди должны обходиться своими силами. И очень хорошо, когда они могут черпать поддержку друг в друге – чаще всего даже не понимая, что оба они из одной команды и что встреча их – не первая. Правда, опытный эмиссар чувствует это почти сразу. Но опытных у меня там, как ты знаешь, всего один. И ему придется нести тяжесть не только его собственной задачи, достаточно сложной, но и поддержать как-то другого, который, по обстоятельствам, должен будет сыграть там главную роль.
– Ты уверен в успехе, Мастер?
– Уверен? Не знаю. Я верю – это, пожалуй, точное слово.
* * *
С Форамой из дому ушли шестеро, но еще двое остались. Мин Алика лежала, свернувшись клубком под одеялом, по временам крупно вздрагивая; мыслей как бы не было, но каждый раз, когда кто-то из оставшихся двигался, на нее нападал страх: их было двое, здоровенные молодчики, она – одна, защищенная лишь тонким одеялом, а слышать о таких ситуациях ей в разные времена приходилось разное. Боялась она так, что это, наверное, было заметно; во всяком случае, один из оставшихся, глянув на нее, вдруг усмехнулся и сделал пальцами козу, как маленькому ребенку, и Мин Алика послушно и поспешно улыбнулась, хотя не до смеха ей было. Однако пока что они вели себя чинно, ничего себе не позволяли, а вскоре и совсем затихли, словно задремали на табуретках по обе стороны двери: привыкли, видимо, ждать, терпения у них было намного больше нормального. Понемногу Мика осмелела: не расставаясь с одеялом, стала по очереди дотягиваться до своих вещичек и под одеялом же одеваться. Было это не очень удобно, но куда безопасней: самое страшное – когда тебя видят и ты становишься вдруг для них конкретной и досягаемой. Она ворочалась под одеялом, но они только мельком покосились на нее: ощущали, видно, что никакого подвоха с ее стороны не будет, а может быть, и беглых взглядов было им достаточно, чтобы понять, что она там под одеялом делает и чего не делает.Так Мика вползла в домашние брюки – в них она чувствовала себя совсем уверенно – и тогда уже встала; комнатные босоножки аккуратно стояли подле, как она сама вчера их поставила. Только тогда один из сидевших встал и шагнул к ней; Мика сжалась, готовая кричать и отбиваться, но тот в двух шагах выжидательно остановился. Она поняла и, не убирая постели, ушла в душевую. Противно было, что чужой начнет сейчас копаться в постели, которая теперь была уже не просто местом, где спят, но – соучастником и свидетелем, молчаливым другом, с которым можно было без слов вспоминать и переживать бывшее; да, противно – но Мин Алика понимала, что таким было дело этих людей, которое и им самим, может быть, не Бог весть как нравилось, но они его делали, у каждого из них были на то, наверное, свои причины, и мешать им так или иначе было бы бесполезно. Когда она, намеренно не спешившая, вернулась в комнату, вещий как раз заканчивал водить над постелью маленькой черной коробочкой, едва слышно жужжавшей; вот он выключил приборчик, сунул его в карман, вернулся к своей табуретке и снова замер, как ненастоящий. Алика включила плитку, поставила воду для кофе, стала собирать небогатый завтрак. Минутку поколебалась: предложить им или не стоит? Тут возможны были две линии поведения: или поза человека обиженного, никакой вины за собой не чувствовавшего и потому относящегося ко вторгнувшимся с подчеркнутой холодностью: вы, мол, мне не нравитесь и скрывать этого не хочу, потому что за одно это вы мне ничего не сделаете, а что подумаете – мне безразлично; вторая линия предусматривала поведение человека своего, все понимающего и даже сочувствующего, и опять-таки совершенно безгрешного: что поделать, ребята, я понимаю, что вам и самим не Бог весть как нравится сидеть здесь, бывает работа и повеселее, но что делать, служба такая, я тут ни в чем не виновата и ничем помочь не могу, терпите, я вам сочувствую… В первом случае приглашать их к столу не надо было, во втором – надо. Мин Алика решила не приглашать, тем более что, с их точки зрения, ей и следовало быть злой: выдернули мужика из постели, не дали еще побалдеть, – да и какие такие ресурсы у девятой величины, чтобы так вдруг, не готовясь специально, угощать кого попало? Им не понять было, конечно, что хотя она ощущала и обиду, и боль, однако после всего, совершившегося ночью, такое обилие добра ощутила в себе, что и на них хватило бы. И все же она их не пригласила, потому что если начнешь показывать себя своим человеком и сочувствовать, то кто может сказать, какого сочувствия им еще захочется: жалеть, так уж до конца; а если бы она сама не поняла или не решилась, то им могла прийти и такая мысль в голову, что надо помочь доброй девушке понять, надо растолковать на пальцах… Мин Алика чуть не улыбнулась, на миг ощутив себя тем, кем была на самом деле, и представив – воображение у нее было живое, – каким боком обернулась бы для них подобная попытка; но улыбаться сейчас было совершенно ни к чему, и внешне она осталась такой же испуганно-серьезной, какой выглядела с самого пробуждения.
Щелкнул тостер, одновременно шапкой поднялся кофе – черный, густой, совсем как настоящий – для тех, кто никогда настоящего не пробовал. Те двое, наверное, пили – они лишь повели носом, и уголки рта показали у них не то чтобы презрение, но четко выразили мысль: каждому – свое. Мин Алике пришлось самой задвинуть ложе в стену – Опекун, видимо, был выключен гостями на время их пребывания здесь: лишний контроль ни к чему, да и – не баре, приберетесь и сами. Перед тем, как сесть к столу, она включила приемничек и даже не глядя почувствовала, как напряглись те двое. Но коробочка была прочно настроена на местную программу, шла музыка пополам с торговой рекламой, и все это каждые пять минут прерывалось отсчетом времени, чтобы никто не прозевал свою минуту выхода, свою кабину. Что-то сегодня было, видимо, не в порядке в атмосфере – или с городскими помехами, и музыка порой перемежалась тресками и шорохами; но так бывало нередко, и двое, расслабившись, вернулись в привычный режим ожидания. Позавтракав, Алика сунула посуду в мойку, а сама стала быстро наводить марафет для выхода. Это была как бы проба: ей могли, усмехнувшись, сказать, что не трудись, мол, зря, выпускать тебя не приказано, если мажешься, чтобы нам нравиться, – тогда, конечно, пожалуйста… Те ничего не сказали, не покосились даже. Щелкнув, распахнулась дверца кабины; створки еще только начали раздвигаться, а оба беззвучно оказались уже возле нее с мускулами, натянутыми, как струны, казалось, чуть звенящими даже. Но кабинка была пуста, она пришла за Аликой. Женщина натянула плащик; тот, с черной коробочкой, вышел из кабины. Алика взяла сумочку, постояла секунду, нерешительно помахивая ею; но на нее по-прежнему не смотрели, видимо, в дамском багаже успели разобраться заранее. Тогда она вошла в кабинку; пока створки сходились, успела заметить, как губы второго сидящего шевельнулись – в углу рта у него была приклеена таблетка микрофона. Значит, незримо надзирать все-таки будут.