Вчера ночью я опять наведывался в Четырнадцатый округ. Опять набрел на кумира моих юных лет Эдди Карни — парня, которого не видел с тех пор, как переехал в другой район. Высокий и тонкий, он был красив типично ирландской красотой. Он безраздельно владел моим телом и душой. В Четырнадцатом округе было три улицы: Первая Северная, Филмор Плейс и Дриггс Авеню. Ими замыкались пределы ведомого мира. По ту сторону лежала Ультима Туле. То была эпоха горы святого Хуана, «Фри Сильвер», Пиноккио, «Юниды». В гавани, неподалеку от рынка, стояли на приколе военные корабли. Узкая, возле самой обочины, полоска асфальта дарила велосипедистам возможность пулей промчаться на Кони-Айленд и обратно. В каждой пачке сигарет «Свит Кэпорал» таилась фотография: то субретки, то чемпиона по борьбе, то просто изображение флага. Ближе к вечеру Пол Сойер выставлял сквозь решетку своего окна пивную банку и требовал кровяной колбасы. В это же время мимо булочной возвращался домой — и это событие немедленно приобретало первостепенную важность — Лестер Рирдон: высокий, рыжекудрый, аристократичный. На южной стороне округа стояли дома адвокатов, врачей, политиков, актеров, управление пожарной охраны, погребальная контора, протестантские церкви, театрик, фонтан; на северной располагались жестяная фабрика, металлоремонтные мастерские, ветеринарная лечебница, кладбище, здание школы, полицейский участок, морг, скотобойня, рыбный рынок, клуб демократической партии. Страх внушали только три человека: погрязший в библейских речениях старик Рэмзей, разносчик слухов и сплетен, бесноватый Джордж Дентон и док Мартин, безжалостный борец с грызунами. Обитатели округа без труда подразделялись на отчетливо обозначенные типы: фигляров, темных мужиков, параноиков, мотыльков, психов, зануд, пьяней, врунов, лицемеров, шлюх, садистов, подлипал, скряг, фанатиков, педиков, уголовников, праведников, аристократов. Дженни Мейн была местная кокетка. Элфи Бечи был мошенник. Джо Геллер был нытик. Стенли был мой первый друг. Стенли Воровски; он был первым, кого я научился уважать как личность. Стенли был аферист. Его не могло устрашить ничто, кроме ремня, который его старик держал в задней комнате своей парикмахерской. Когда старику взбредало в голову поучить сына уму-разуму, отчаянные крики Стенли можно было расслышать и на другом конце квартала. В этом мире все делалось открыто, средь бела дня. Когда Зилберстайн-брючник свихнулся, его разложили прямо на тротуаре перед собственным домом и напялили на него смирительную рубашку. Его жена (она была тогда на сносях) пришла в такой ужас, что выкинула тут же на обочине дороги. Профессор Мартин, неустрашимый гонитель крыс и прочих паразитов, как раз возвращался домой после основательной поддачи. В карманах пальто он нес двух хорьков, и один из них выскочил наружу. Стенли Воровски немедля загнал его в люк канализации, за что столь же оперативно схлопотал синяк под глазом от профессорского сынка, полоумного Харри. А на чердаке над красильной лавкой, по другую сторону улицы, стоял Вилли Мейн со спущенными штанами и за милую душу дрочил. — Бьерк! — призывал он. — Бьерк! Бьерк! — Появилась пожарная машина; на него направили струю из шланга. Его старик, известная пьянь, не придумал ничего лучше, как вызвать полицию. Легавые не заставили себя ждать и исколошматили старика чуть не насмерть. Тем временем в соседнем квартале Пэт Маккэррен поил своих дружков в баре шампанским. Только что кончилось дневное представление, и девчонки из кордебалета распихивались по задним комнатам со своими приятелями-моряками. А бесноватый Джордж Дентон выезжал в своем фургоне, в одной руке поводья, в другой — библия. Во всю мочь надтреснутого своего голоса он вопил: «Поелику же вы погрешите против одного из малых сих, погрешите вы против меня», — или еще какой-то бред в том же роде. А миссис Горман — та стояла в дверях в грязном халате, и ее сиськи наполовину вылезали наружу, а она приговаривала почтительно: «Чу-чу-чу, чу-чу-чу!.. — Она была из прихода отца Кэрролла на северной стороне. — Здрасьте, достопочтенный отец, какая хорошая погода сегодня утром!»
   И вот вчера после обеда все это вновь нахлынуло на меня; и музыканты по ту сторону стены, и танец, для которого они настраивают инструменты. Мы с Карлом решили устроить себе небольшую пирушку. Накупили одних деликатесов: маслин, томатов, редиски, сардин, сыру, мацы, бананов, яблочного компота, пару литров четырнадцатиградусного алжирского. На улице было тепло и очень тихо. Подзаправившись, мы сидели и курили, почти готовые соснуть: такой вкусной оказалась провизия, и так удобны прямые стулья со светлой обивкой, и над крышами домов стояла такая тишь, что, кажется, сами стены беззвучно вздыхают сквозь окна и проемы. И, подобно многим другим вечерам, после того как мы, ублаготворенные ужином, посидели и покурили молча и в комнате почти стемнело, Карла вдруг понесло. Он принялся рассказывать о себе, о чем-то в своем прошлом, что в молчаливой полутемной комнате, казалось, начало обретать форму — отнюдь не словесную, ибо то, что он тщился мне поведать, было по ту сторону слов. По-моему, я вообще улавливал не слова его сбивчивого монолога, но, скорее, их музыку, их мелодию — сладкозвучную, негромкую, так гармонировавшую с алжирским вином, редиской, маслинами. Он говорил о матери, о том, как вышел из ее утробы, а вслед за ним — его брат и сестра; а затем началась война, ему приказали стрелять, а он не смог, и, когда война кончилась, перед ним раскрылись ворота то ли тюрьмы, то ли сумасшедшего дома, куда его запихали, и он оказался свободен, как птица. Не помню уже, как разговор перешел на эту тему. Мы говорили о «Веселой вдове», о Максе Линдере, о венском Пратере — и вдруг очутились в эпицентре русско-японской войны, и в беседе всплыло имя того китайца, которого Клод Фаррер упоминает в своем романе « La Bataille » 70. Должно быть, что-то сказанное о китайце разбередило в душе Карла нечто сокровенное, ибо когда он снова открыл рот и, захлебываясь, заговорил о матери, о ее утробе, о начале войны и о том, что «свободен, как птица», я понял, что он так глубоко погрузился в собственное прошлое, что просто грехом было бы его перебить.
   — Свободен, как птица, — слышатся мне его слова, и перед моими глазами встают распахивающиеся ворота и выбегающие из них люди: все слегка обалдевшие от долгой изоляции и тщетного ожидания, что война окончится. Когда распахнулись ворота, я вновь оказался на улице рядом с моим другом Стенли; мы сидели на приступке перед домом, где вечером ели кислые лепешки. Ниже по улице виднелась церковь прихода отца Кэрролла. А ныне — ныне тоже вечер, в окна врывается звон колоколов, призывающих к вечерне, мы с Карлом сидим в полутемной комнате в мире и покое. Мы в Клиши, и война давно кончилась. Но вплотную подступает черед другой войны; она прячется где-то в темноте; и, быть может, именно темнота побудила Карла вспомнить о материнской утробе и о приближении ночи. Ночи, когда стоишь один на один с внешним миром и, как бы страшно ни было, приходится испить свою чашу до дна. «Мне не хотелось идти воевать, — говорит Карл. — Черт побери, мне же было всего восемнадцать!» Как раз в этот момент кто-то включает граммофон и в уши нам вливается вальс из «Веселой вдовы». За окном все тихо и спокойно — совсем как перед войной. Стенли нашептывает мне на пороге что-то о Боге — о католическом Боге. В вазе на столе еще осталась редиска, и Карл уминает ее в темноте. «Знаешь, хорошо чувствовать, что ты жив, как бы беден ты ни был», — проговаривает Карл с полным ртом. Смутно различаю в темноте, как он протягивает руку к вазе и достает оттуда еще одну редиску. Как хорошо чувствовать, что ты жив! Как бы для того, чтобы убедить самого себя в том, что он жив и свободен, как птица, Карл отправляет редиску себе в рот. И вся моя улица, свободная, как птица, разражается во мне веселым чириканьем; я вновь вижу мальчишек, которым снесло головы пулей или разворотило кишки штыком, — мальчишек вроде Элфи Бечи, Тома Фаулера, Джонни Данна, Сильвестра Геллера, Харри Мартина, Джонни Пола, Эдди Карни, Лестера Рирдона, Джорджи Мейна, Стенли Воровски, Луиса Пироссо, Робби Хайслопа, Эдди Гормана, Боба Мэлони. Мальчишки с северной стороны округа и мальчишки с южной — всех их свалили в выгребную кучу и развесили на колючей проволоке их внутренности. Хоть бы кто-нибудь из них уцелел! Но нет, не вернулся ни один. Даже великий Лестер Рирдон. Все прошлое сметено с лица земли.
   Как хорошо чувствовать себя живым и свободным, как птица. Ворота распахнуты, и я волен странствовать где мне вздумается. Но где Эдди Карни? И где Стенли?
   Вот весна, о которой пел Иисус на кресте с губкой у окровавленного рта под лягушечий хор. В каждом чреве — скрежет железных подков, в каждой могиле — рокот патронных гильз. Над павшей утробой небес нависает арка несказанной муки, в которой копошатся черви-ангелы. В последнем чреве последнего кита весь мир превратился в кровоточащую язву. Когда в следующий раз прозвучит труба архангела, впечатление будет такое, словно кто-то нажал кнопку: первый павший обрушится на соседнего, тот на следующего и так без конца по всему миру, от Нью-Йорка до Нагасаки, от Арктики до Антарктики. А когда падет человек, он придавит собою слона, и слон падет на корову, корова на лошадь, лошадь на ягненка, и так, один за другим, полягут все — полягут ротой оловянных солдатиков, сдунутых ветром. Мир вспыхнет и потухнет, как римская свеча. На обезлюдевшую поверхность земли не пробьется ни одна травинка. Сверхдоза снотворного, за которой не следует пробуждение. Ночь и покой, а в них — ни шепота, ни стона. Обволакивающая зловещая тьма, взмах неслышных крыл.

БУРЛЕСК

   Сонное спокойствие Швенингена анестезией растекается по жилам.

   Стою в баре, гляжу на английскую шлюху с выбитыми передними зубами, и вдруг меня осеняет: «Не плюйте на пол!» Всплывает, как из недр давнего сна…
   Дело было в баре «У Фредди», что на рю Пигаль, и женоподобный юноша с атласными пальцами, облаченный в прозрачную белую шелковую блузу с широченными рукавами, только что отгнусавил «Прощай, Мексика!» Она сказала, что ничем особенным не занята, так, прохлаждается. Работает в оркестре на крупной радиостанции, да вот незадача — подцепила ящур. Не переставая бегала в клозет и обратно, шурша вышитыми бисером занавесками. У ее арфы прямо-таки ангельский тембр. Моя собеседница была слегка под кайфом, однако держаться старалась как настоящая леди. А в кармане у меня лежало письмо от сумасшедшего Голландца; он только что вернулся из Софии. «В ту субботу — говорилось в нем, — у меня было лишь одно желание: чтобы ты оказался со мной рядом». (Он, правда, не уточнял, где именно.) «Могу сказать тебе одно: после шумного суматошного Нью-Йорка сонное спокойствие Швенингена анестезией растекается по жилам». В Софии Голландец пустился во все тяжкие, взяв себе в любовницы примадонну местного королевского оперного театра. Ибо, добавлял он, чтобы утвердиться в глазах софийского высшего света, ему как воздух необходима была репутация отчаянного донжуана. А теперь он намерен со всем этим завязать и по трезвой лавочке начать новую жизнь в Швенингене.
   Весь вечер мне и в голову не приходило вспомнить об этом письме. Но стоило английской шлюхе раскрыть пасть, демонстрируя, что все ее передние зубы выбиты, и в моих глазах опять замелькало: «Не плюйте на пол!» Мы с сумасшедшим Голландцем пробирались через гетто. При этом он был в ливрее рассыльного. Впрочем, в тот день он уже доставил по адресу все, что требовалось, и вечер у него был свободен. Мы двигались по направлению к «Кафе-Рояль», надеясь опрокинуть там кружку-другую пива и посидеть в тишине. Точнее, я снисходил до того, что разрешал ему выпить пива и побыть в моем обществе, ибо, во-первых, я был его начальником, а во-вторых, он находился не на работе и потому мог распоряжаться собой как заблагорассудится.
   Мы шли к северу по Второй авеню, пока я внезапно не заприметил витрину с подсвеченным крестом и окружавшей его надписью: «Тот, Кто Уверует В Меня, Не Умрет…» Мы вошли внутрь; кто-то с возвышения обращался к собравшимся: «Приготовьтесь, мисс Пауэлл! Итак, братья, кто приобщит нас к своему свидетельству? Да, гимн 73-й. После собрания все мы отправимся сказать слова утешения страждущей сестре нашей миссис Бланшар. А теперь воспоем гимн 73-й: „Господь, укрепи мя на горних высотах…“ Как я уже говорил, когда я увидел, как рабочий красит в яркие, радостные цвета наш новый шпиль, строки этого чудесного старого гимна сами подступили к моим губам. Итак: Господь, укрепи мя на горних высотах…
   Молитвенный зал был очень мал; со стен отовсюду свисали библейские речения типа «Господь — мой Пастырь» и т.п. Самая заметная надпись красовалась, однако, над алтарем: «Не плюйте на пол!» Собравшиеся упоенно распевали гимн 73—й во здравие нового шпиля. Нам повезло больше других: войдя с опозданием, мы и так оказались на высотах. От нечего делать я принялся читать и перечитывать тексты на плакатах, особенно этот непревзойденный, нависающий над кафедрой: «Не плюйте на пол!» Сестра Пауэлл несла вахту на органе; вид у нее был донельзя духовный и целомудренный. Человек на возвышении пел громче других и, хотя явно знал слова наизусть, держал перед собой раскрытую молитвенную книгу. Он напоминал кузнеца при исполнении обязанностей штатного проповедника. Говорил зычно и истово. А между гимнами делал все что мог, дабы побудить собравшихся приобщать друг друга к опыту своих откровений. Время от времени ему помогал человек из публики, скрипучим голосом возглашавший:
   «Господа великого и всемогущего славлю-ю-ю!…»
   AMEN! GLORY! GLORY! HALLELUJAH!71
   — Итак, — рычит кузнец, — кто приобщит нас? Ты, брат Итон, не приобщишь ли нас к своему свидетельству?
   Брат Итон поднимается на ноги и печально заявляет: «Он меня выкупил».
   AMEN! AMEN! HALLELUJAH!72
   Сестрица Пауэлл вытирает ладони платочком. Делает это одухотворенно. Потом невидящим взором вперяется в стену перед собой. Вид у нее такой, будто Господь только что снизошел к ней. Это очень впечатляет.
   Братец Итон, которого выкупили, смиренно сидит на месте сложив руки. Кузнец объясняет: существование брата Итона выкуплено драгоценной кровью Сына Божия, пролитой на кресте, на горе Голгофской. Не хочет ли еще кто-нибудь приобщить нас: Ну пожалуйста! Чуть позже, продолжает он, мы все вместе навестим страждущую нашу сестру Бланшар, чей горячо любимый сын отошел минувшей ночью. Итак, кто приобщит нас?..
   Срывающийся голос с места: «Знаете, не умею я складно свидетельствовать. Но есть одно место, от которого во мне все переворачивается… В послании апостола Павла к колоссянам, глава третья. Вот оно: „Если вы воскресли со Христом, то ищите горнего…“ И вправду, братья. Помолчим и подумаем. Встанем на колени и задумаемся о Нем. Вслушаемся в Его голос. В Его свидетельство. Братья, это место… оно мне очень дорого. Послание к колоссянам, глава третья: „Если вы воскресли со Христом, то ищите горнего…“
   СЛУШАЙТЕ! СЛУШАЙТЕ! СЛАВЬТЕ ГОСПОДА! АЛЛИЛУЙЯ!
   «Сестра Пауэлл, приговьтесь к следующему гимну! — Он вытирает лицо. — Прежде чем мы сойдем бросить последний взгляд на дорогого сына сестры Бланшар, давайте споем еще один гимн:» Мы обретаем друга в Иисусе!»Я думаю, все мы знаем его наизусть. Помните: если вы не очистились, омытые кровью Агнца, неважно, в скольких книгах записано ваше имя. Не отверзайте от Него глаз и ушей ваших! Люди, взыскуйте Его ныне и присно… сейчас! Итак, все вместе: «Мы обретаем друга в Иисусе!..» Гимн 97—й. Встанем и воспоем, прежде чем все вместе спустимся к сестре Бланшар. Итак, гимн 97—й… «Мы обретаем друга в Иисусе…»
   Все продумано заранее. Вместе спускаемся к дорогому опочившему отпрыску сестрицы Бланшар. Все без исключения: колоссяне, фарисеи, прелюбодеи, злыдни, треснувшие сопрано — все вместе — бросить последний взгляд… Не знаю, что стало с сумасшедшим Голландцем, алкавшим столь немногого — кружки пива. Выстроившись рядком, тащимся к сестре Бланшар: тромбоны и калиопы, гимн 73 — й и грозное объявление «Не плюйте на пол!» Брат Причард, будь любезен выключить свет! А вы, сестра Пауэлл, готовы аккомпанировать? Прощай, Мексика! Спускаемся к сестре Бланшар. Сходим вниз, дабы Господь укрепил стопы наши на горных высотах. Справа безносый, слева одноглазый. Кривобокие, докрытые гнойными струпьями, эпилептики с пеной на губах, сладкогласные, праведные, вшивые, дебильные. Все сходим вниз, дабы покрасить шпиль в яркий, радостный цвет. Все братья иудеев. Все воскресаем со Христом и ищем горнего. Братец Итон сейчас пустит по — кругу шляпу, а сестрица Пауэлл сотрет со стен харкотину. Все выкуплены — выкуплены за столько, сколько стоит хорошая сигара. Сонное спокойствие Швенингена анестезией растекается по жилам. Все сообщения доставлены по адресам. К сведению тех, кто отдает предпочтение кремации: у нас заготовлены очень удобные ниши для урн. Тело дорогого опочившего отпрыска сестры Бланшар покоится во льду и вот-вот даст ростки. Приобретая мавзолей, вы с гарантией обеспечиваете место, где члены семьи и близкие могут покоиться один рядом с другим в белоснежной капсуле, высоко поднятой над землей и надежно изолированной от дождя, сырости и плесени.
   Еду в желтом такси к Национальному Зимнему Саду. Спокойствие Швенингена течет по моим жилам. Отовсюду нотными знаками струятся рекламные надписи и славься, Боже великий и всемогущий. Повсюду черный снег, повсюду сползающие с голов черные парики. БУДЬТЕ НАЧЕКУ: НА ЭТОМ ПРИЛАВКЕ СБЫВАЮТ СЛЕГКА ПОДЕРЖАННЫЕ ЦЕННОСТИ!
   СЛАВА! СЛАВА! АЛЛИЛУЙЯ!
   В меховых манто дефилирует нищета. Есть все на свете: турецкие бани, русские бани, сидячие ванны; нет только чистоты. Клара Боу73 дарит вам «Парижскую любовь». По обагренной кровью тундре шныряет призрак Якоба Гордина. Бауэри74 вырядилось, как таракан: его выкрашенные в цвета цукатов стены благоухают ароматом мяты.
   ЗУБНЫЕ ПРОТЕЗЫ… ЦЕНЫ УМЕРЕННЫЕ. Московиц сливается воедино со своим цимбалоном, а цимбалон норовит слиться с замороженным задом Льва Толстого, в фасовке и под соусом ставшим фирменным блюдом ресторана для вегетарианцев. Вся планета выпросталась наизнанку выставляя напоказ прыщи, бородавки, угри, жировики. Больничное оборудование неустанно обновляется, с бокового входа — обслуживание бесплатное. Вниманию всех недужных, всех изнемогших и согбенных, вниманию каждого подыхающего от экземы, галитоза, гангрены, водянки, раз и навсегда: бесплатный вход — сбоку. Воспряньте духом, страждущие! Обратите свои стопы к нам, длиннолицые калиопы! И вы, спесивые фарисеи! Заходите, тут вам обновят железы внутренней секреции за плату, не превышающую стоимости стандартного погребения! Заходите, не раздумывая! Вы призваны Иисусом. Не медлите: ровно в семь пятнадцать мы закрываемся.
   КАЖДУЮ НОЧЬ ДЛЯ ВАС ТАНЦУЕТ КЛИО!
   Каждую ночь исполняет свой номер Клио, любимица богов. Иду, Мамочка! Мамочка, помоги! Мамочка, я поднимаюсь.
   СЛАВА! СЛАВА! К КОЛОССЯНАМ. ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Матерь всего, что свято, я уже в раю. Стою за спинами последних из последних. На ступеньках церкви застыл епископальный ректор: у него вывалилась прямая кишка. Сползая вниз, она разматывается в грозное предостережение: автомашины НЕ парковать. В кассовом отсеке грезят наяву о рыбной ловле на реке Шэннон братья Минские. Кинохроника фирмы «Пате» пощелкивает, как пустой мускатный орех. В гималайских монастырях монахи поднимаются среди ночи вознести молитву за всех, кто спит в этот час, дабы мужчины и женщины во всех частях света могли начать новый день с мысли о том, как они чисты, добры и храбры. Сент-Мориц, гастроли труппы Обераммергау, «Эдип-царь», выставка пекинесов, циклоны, прекрасные купальщицы — мир вращается в барабане захватывающих аттракционов. На мою душу снисходит покой. Будь еще у меня в руках сэндвич с ветчиной и кружка пива, — о, какого друга я обрел бы в Иисусе. Но, как бы то ни было, занавес поднимается. Прав был Шекспир: все дело — в пьесе.
   А теперь, дамы и господа, начинается самое целомудренное, самое фривольное шоу в западном полушарии. Вашим взорам, дамы и господа, откроются те анатомические зоны, каковые принято именовать, соответственно, надчревными, тазобедренными и подчревными. Эти изысканные зоны (стоимость билета — всего один доллар девяносто восемь центов) никогда еще не бывали достоянием американской зрительской аудитории. Они импортированы специально для вас с рю де ла Пэ королем нью-йоркских евреев Минским. Самое целомудренное, самое фривольное шоу в Нью-Йорке. А пока подметают и проветривают зал, предлагаем вашему вниманию дамы и господа, уникальный набор французских открыток, каждая из которых — гарантированно подлинна. К каждой открытке, дамы и господа, прилагаются подлинные немецкие, ручной работы микроскопы, изготовленные японскими мастерами в Цюрихе. Перед вами — самое целомудренное, самое фривольное шоу в мире. Так говорит сам Минский, король евреев. Представление начинается… представление начинается…
   Под покровом тьмы билетеры опрыскивают дохлых и живых вшей, свивших себе гнезда и отложивших личинки в черных курчавых головах тех, кому не по карману роскошь принять дома ванну: в головах бездомных евреев с Ист-Сайда, которые — не иначе как по причине крайней бедности — расхаживают по улицам в меховых полушубках, торгуя спичками и шнурками для ботинок. Внешне они совсем такие же, как бездомные на Плас де Вож, или на Хеймаркет, или на Ковент Гарден; разница лишь в том, что эти люди истово веруют — веруют в чудодейственную Машину Сложения, придуманную Бэрроузом75. Места у пожарных лестниц заполняют беременные женщины, обязанные своими животами велосипедным насосам. Все эти жалкие обитатели Ист-Сайда счастливы, ибо тут, у пожарных лестниц, стоя одной ногой в облаках, могут без помех жевать сэндвичи с ветчиной. Ненадолго изгоняя из ноздрей запах формальдегида, подслащенный жевательной резинкой «Ригли Сперминт» (пять центов пачка), поднимается занавес. Поднимается над единственной и неповторимой анатомической зоной, о которой чем меньше говорится, тем лучше. Ведь на исходе жизни, когда любовные желания дотлевают мерцающими угольками в камине, не так уж весело вспоминать усеянные ослепительными звездами бананы, медленно проплывающие над плоскими, словно листовое железо, надчревными, тазобедренными и подчревными участками тела. Минский в кассе поглощен своими видениями, его ноги надежно укоренены в горних высотах. Где-то еще играют актеры труппы Обераммергау. Готовя к конкурсу «Голубая лента», расчесывают и купают пекинесов. В кресле-качалке, со ввалившимся животом, горюет сестрица Бланшар. Старость не остановишь, тело бренно, — но грыжа отнюдь не неизлечима. Когда смотришь вниз с пожарной лестницы, глазу открывается бесподобный, изысканный в своем разнообразии натюрморт, точно запечатленный Сезанном: с искореженными урнами, заржавленными консервными ключами, разломанными детскими кроватками, выброшенными жестяными ваннами, отслужившими свое медными баками, терками для мускатных орехов и местами надкушенными животными-хлопушками, каждая в целлофановой обертке. Это — самое целомудренное и самое фривольное шоу, импортированное через океан с рю де ла Пэ. Вы вольны выбрать одно из двух: смотреть ли вниз, в черную бездну, или ввысь, в сияющую солнечную высь, где над звездно-полосатым стягом гордо реет надежда на вечную жизнь; и бездна, и высь — гарантированно подлинные. Если вы воскресли со Христом, люди, ищите горнего. Сегодня и каждый вечер на этой неделе за плату меньшую, нежели стоимость стандартного погребения, для вас танцует Клио. Смерть крадется на всех четырех, подползает, как куст трилистника. Ослепительным светом, светом последнего прибежища приговоренных пылает сцена. Появляется Клио. Клио, любимица богов, королева электрического стула.
   Сонное спокойствие Швенингена анестезией, растекается по жилам. Послание к колоссянам, глава третья: занавес. Из сумрака ночи встает Клио, в ее чреве — зловонные газы нью-йоркской клоаки. Слава! Слава! Я восхожу. Из сумрака ночи встает старый Бруклинский мост, дряхлая греза, дрожащая в рубище пены и лунном тумане. Шипение и гул пробирают до колик в желудке. Слепящий блеск хризопаза, смешливый отсвет лигроина. Ночь холодна, и мужчины шагают в ногу. Ночь холодна, но королева — нагая, на ней одна портупея. Королева танцует на остывающих угольях электрического стула. Клио, любимица евреев, танцует на кончиках напедикюренных пальцев; ее глаза рвутся из орбит, в ушных раковинах застыла кровь. За небольшую плату она танцует холодную ночь напролет. Эту неделю она будет танцевать каждую ночь напролет — во здравие платиновых мостов. О мужчины, с молоком матери впитавшие преклонение перед звучностью «vimmque сапо» 76, совершенством двенадцатеричной системы счисления и комфортом салонов «Восточной Прибрежной Авиалинии», не отверзайте восхищенных очей от королевы Таммани-Холла! Вот она перед вами — босая, с чревом, разбухшим от газов клоаки, с нежно вздымающимся в мерном гомеровском ритме пупком. Королева Клио, чище чистейшего асфальта, светлее светлейшего электросвета, Клио, королева и любимица богов, пляшет на асбестовом сиденье электрического стула. Утром она отплывет в Сингапур, Мозамбик, Рангун. Ее барка стоит наготове в сточной канаве. Ее невольники кишат вшами. В глубочайшем чреве ночи танцует она песнь избавления. Все вместе, рядком мы спускаемся в туалет, дабы воспрянуть к горним высотам. Спускаемся в туалет, светлый, сухой, чистый и сентиментальный, как церковный двор.