Лицо Стаси внезапно посерьезнело. Сидя на краешке кровати, она смотрела на меня испытующим взглядом. Потом, улыбнувшись сатанинской улыбкой, воскликнула:
   — Это ты ведешь со мной игру! Хочешь отравить мое сознание!
   Тут из ее глаз хлынули слезы, и она забилась в рыданиях. По закону подлости в этот момент и вошла Мона.
   — Что ты ей сделал? — первое, что сказала моя жена. Нежно обняв «бедняжку» Стасю, она гладила ее волосы, шептала на ушко ласковые слова.
   Умилительная картина. Но, на мой вкус, слишком уж натуральная, чтобы по-настоящему растрогать.
   В результате — Стасе нельзя идти домой. Она должна остаться у нас на ночь и хорошенько отдохнуть.
   Стася вопросительно смотрит на меня.
   — Ну конечно! Конечно! — говорю я. — В такую ночь хороший хозяин собаку не выпустит.
   Вспоминая этот вечер, я думаю, что его апофеозом было явление Стаси в тонкой как паутинка, прозрачной ночной рубашке. Еще трубку в зубы — вот была бы картина!
 
   Но вернемся к Федору Михайловичу… Когда мои дамы садятся на любимого конька и несут обычный вздор о Достоевском, у меня начинает зудеть все тело. Сам я никогда не притворялся, что понимаю Достоевского. Во всяком случае, не все. (У меня особое знание — знание родственной души.) И прочел я пока не все, что он написал. Хотелось бы перед смертью, лежа в постели, прочитать, так сказать, «на десерт», в виде особого лакомства, эти сокрытые пока от меня произведения. Я, к примеру, не уверен, читал ли «Сон смешного человека» или только слышал о нем. Точно так же, как не уверен, знаю ли, кто такой Маркион [10] и что такое маркионизм. Я вполне удовлетворен тем, что многое в Достоевском, как и в самой жизни, остается для меня загадкой. Мне доставляет удовольствие сама мысль, что Достоевский недосягаем и окутан непроницаемой тайной. Я никак не могу вообразить, например, чтобы он носил шляпу — как ангелы у Сведенборга. Но меня всегда безумно интересует, что говорят о нем другие люди, даже если я с ними не согласен. Только на днях я наткнулся в старой записной книжке на такую мысль — кажется, выписанную из Бердяева: «После Достоевского человек уже не тот, что до него» [11]. Утешительная мысль для нашего чахлого гуманизма.
   А вот этого уже никто, кроме Бердяева, не смог бы написать: «Отношение Достоевского ко злу было глубоко антиномично. И сложность этого отношения заставляет некоторых сомневаться в том, что это отношение было христианским… Зло есть зло… Зло должно быть изобличено в своем ничтожестве и должно сгореть… Но зло есть также путь человека, трагический путь его, судьба свободного, опыт, который может также обогатить человека, возвести его на высшую ступень… Но когда тот, кто идет путем зла, кто переживает опыт зла, начинает думать, что зло его обогащает, что зло есть лишь момент добра, момент его восхождения, он падает еще ниже, разлагается и погибает, отрезывает себе путь к обогащению и восхождению. Только изобличение зла, только великое страдание от зла может поднять человека на большую высоту…» [12]
   И еще одна цитата (опять из Бердяева), поднимающая нас на ступеньку ближе к Богу…
   «Церковь не есть Царство Божье, церковь явилась в истории и действовала в истории, она не означает преображения мира, явления нового неба и новой земли. Царство же Божье есть преображение мира, не только преображение индивидуального человека, но также преображение социальное и космическое. Это конец этого мира, мира неправды и уродства. И начало нового мира, мира правды и красоты. Когда Достоевский говорил, что красота спасет мир, он имел в виду преображение мира, наступление Царства Божьего. Это и есть эсхатологическая надежда…» [13]
   Что до меня, если я и имел эсхатологические или иные надежды, именно Достоевский их и убил. Или, говоря другими словами, показал всю тщету и ничтожность тех культурных устремлений, что породило во мне западное воспитание. А вот моя азиатская закваска, пришедшая от монгольских предков [14], не понесла никакого урона и, думаю, никогда не понесет. Мое монгольское начало не имеет никакого отношения к культуре или личности — эти корни крепко-накрепко сплетены с корнями единого генеалогического древа и черпают из далекого прошлого свою живительную силу. Этот бездонный резервуар поглощает индивидуальные свойства моей личности и те, специфически американские черты, как океан вбирает в себя воду втекающих в него рек. То, что я американец, а не европеец, помогает мне, как ни странно, лучше понимать Достоевского или, точнее, его героев с их мучительными проблемами. Мне кажется, английский язык точнее передает специфику его прозы (если не знать русского!), чем французский, немецкий, итальянский или любой другой неславянский язык. И сама американская действительность, на одном полюсе которой находятся гангстеры, а на другом — интеллектуалы, имеет поразительно много общего с той русской жизнью, которую так многопланово изобразил Достоевский. Не является ли лучшим подтверждением этой мысли сам Нью-Йорк, где произрастают вольно, как сорняки, самые порочные, низменные и безумные идеи? Представьте себе тамошнюю зиму и то, каково оказаться голодным, одиноким и отчаявшимся в лабиринте однообразных улиц с одинаковыми домами, в которых живут скучные люди со скучными мыслями. Однообразие, повенчанное с бесконечностью!
   Хотя миллионы американцев никогда не читали Достоевского и даже имя его им ничего не скажет, они, однако, сродни его персонажам и ведут то же странное, «фантастическое» существование, что и их русские собратья, извлеченные из небытия воображением Достоевского. Еще вчера они жили как люди, а назавтра все изменится, и их бытие обретет столь причудливый характер, столь фантастичные черты, что они смогут смело конкурировать с самыми замысловатыми творениями Босха. Сегодня же они ходят рядом с нами, и никого не настораживают их старомодные пристрастия. Некоторые открыто следуют своему призванию — проповедуют евангельские заповеди, обряжают покойников, ухаживают за умалишенными — живут так, словно время остановилось. И даже не догадываются, что «человек уже не тот, что был прежде».

2

   Ах этот нервный озноб, пробирающий до костей в морозное зимнее утро, когда идешь по улицам и твои металлические набойки примерзают ко льду, а молоко в бутылке застывает и твердеет, обретая форму ножки гриба… В такую стужу даже самое глупое животное из норы носа не кажет. И ни одному нищему не взбредет в голову остановить прохожего с просьбой о подаянии. Потому что, когда в мрачных узких улочках свирепо завывает, обдавая тебя ледяным холодом, ветер, никто, находясь в здравом уме, не станет останавливаться и лезть в карман за монетой. В такое утро, которое благополучный банкир назвал бы свежим и бодрящим, нищий не имеет права быть голодным или не иметь денег на проезд. А вот в теплые, солнечные дни, когда даже злодей остановится, чтобы покормить птах, нищим — раздолье.
   В такое вот студеное утро я, отобрав образцы тканей, решил наведаться к кому-нибудь из отцовских клиентов; хотя никакого распоряжения на этот счет я от родителя не получал, но тем не менее отправился в путь, истосковавшись по общению и живому слову.
   Когда меня посещает такое настроение, я обычно навещаю одного, особо предпочитаемого мной клиента, время с которым всегда протекает необычно. Надо прибавить, что он редко заказывает себе новый костюм, а если такое все же случается, годами не платит. Тем не менее он считается постоянным клиентом. Отцу я преподношу свой поход как очередную попытку убедить Джона Стаймера (так зовут клиента) заказать у нас парадный вечерний костюм, которого у него нет и который, по нашему мнению, может ему в будущем понадобиться. (Стаймер любит повторять, что когда-нибудь станет судьей.)
   Характер наших бесед со Стаймером выходил далеко за пределы портняжного ремесла, но мой старик об этом не догадывался.
   — День добрый! Чему обязан?
   Именно этими словами Стаймер обычно приветствует меня.
   — Сомневаюсь, в своем ли ты уме, если полагаешь, что я нуждаюсь в одежде. Предыдущий костюм мной еще не оплачен. Кстати, когда его пошили? Лет пять назад?
   Говоря, он лишь слегка приподнимает голову, с трудом отрываясь от заваливших стол бумаг. В кабинете вечно стоит зловонный запах из-за глубоко укоренившейся привычки Стаймера ни при каких обстоятельствах не сдерживать газы — он испускает их даже при стенографистке. И еще постоянно ковыряет в носу. Если бы не эти специфические привычки, Стаймер вполне мог потянуть на привычный образ адвоката. На мистера Некто.
   Из-за горы юридических документов слышится слабый писк:
   — Ну-с, что почитываем? — И прежде чем я успеваю ответить, Стаймер прибавляет: — Подождите в коридоре. Только не уходите… Мне нужно с вами поговорить. — С этими словами он лезет в карман и извлекает оттуда доллар. — Вот, пойдите и возьмите себе кофе. Возвращайтесь примерно через час… вместе пообедаем.
   В приемной с полдюжины клиентов дожидаются встречи с ним. Каждого он просит немного подождать. В результате некоторые проводят в приемной целый день.
   По дороге в кафе я размениваю доллар и покупаю газету. Для меня пробежать глазами новости — все равно что побывать на другой планете. Кроме того, это хорошая разминка перед неизбежным спором с Джоном Стаймером.
   Я просматриваю газету и одновременно готовлюсь к обсуждению любимой темы Стаймера. Это мастурбация. Он уже давно старается избавиться от этой вредной привычки. Мне вспоминается наш последний разговор на эту тему. Я еще посоветовал ему тогда посетить бордель. Видели бы вы, какую он скорчил мину.
   — Вот еще! Чтобы я, женатый человек, польстился на грязных шлюх?!
   Я не смог придумать ничего лучшего, как возразить:
   — Ну, положим, не все они такие уж грязные!
   Раз уж я упомянул об этом разговоре, стоит сказать и о жалкой просьбе Стаймера: расставаясь, он всерьез умолял меня связаться с ним тут же, если мне что-нибудь придет в голову относительно его проблемы… хоть что-то. Я чуть не послал его.
   Час прошел. Но для Стаймера час — все равно что для другого пять минут. Я встаю из-за стола и направляюсь к двери. На улице так холодно, что я еле сдерживаюсь, чтобы не пуститься рысцой.
   Как ни странно, Стаймер уже ждет меня. Положив руки на стол, он смотрит неподвижным взглядом куда-то в вечность. Перед ним лежат раскрытые образцы.
   — Собираюсь заказать костюм, — объявляет Стаймер. — Но это не к спеху, — прибавляет он. — Острой нужды нет.
   — Тогда и не заказывайте. Я пришел к вам совсем не за этим.
   — Знаете, — говорит Стаймер, — вы, похоже, чуть ли не единственный человек, с кем я могу по-настоящему говорить. Каждая наша встреча мне много дает. Что посоветуете на этот раз? Почитать, я имею в виду. Если не ошибаюсь, в прошлый раз вы рекомендовали «Обломова», но, признаюсь, я не в восторге.
   Стаймер замолк, однако вовсе не для того, чтобы услышать мою реплику, — он собирался с духом, готовясь сообщить потрясающее известие.
   — За то время, что я вас не видел, у меня была интрижка. Вы удивлены? С молоденькой девушкой, совсем юной и, представьте, законченной нимфоманкой. Еле живой остался. Но меня беспокоит другое — моя жена. Она меня просто насилует. Я на пределе.
   Заметив мою ухмылку, Стаймер говорит с укоризной:
   — Не вижу ничего смешного.
   Звонит телефон. Стаймер внимательно слушает, что говорят на другом конце, изредка вставляет: «да», «нет», «пожалуй». Потом неожиданно взрывается:
   — К черту ваши вшивые деньги! Найдите другого адвоката! — Стаймер возмущенно швыряет трубку. — Ничего себе. Мне предлагают взятку. И кто, вы думаете? Сам судья. Между прочим, известный человек. — Он громко высморкался. — Так на чем мы остановились? — И, встав из-за стола, заметил: — Думаю, за хорошим обедом с вином наша беседа пойдет лучше. Не так ли?
   Мы взяли такси и поехали в его любимый итальянский ресторанчик. В уютном зале остро пахло вином, свежеобструганным деревом и сыром. Народу почти не было.
   Мы сделали заказ, и Стаймер сказал:
   — Вам не надоело, что я все время говорю о себе? За мной водится эта слабость. Читаю хорошую книгу и все время думаю о своих проблемах — ничего не могу поделать. Не то чтобы я считал себя такой уж важной персоной, совсем нет. Это скорее из области навязчивых идей. Вы тоже эгоцентричны, — продолжал он, — но у вас сосредоточенность на себе не носит болезненного характера. Дело в том, что при маниакальной озабоченности своими проблемами я в то же время ненавижу себя. Заметьте, ненавижу до отвращения. Ни один человек не вызывает у меня подобного чувства. Себя я изучил досконально, и мысль о том, каким я должен казаться другим людям, для меня мучительна. Только одна черта во мне заслуживает уважения: честность. Но моей заслуги здесь нет… таким уж я родился. Да, я честен с клиентами и… с самим собой.
   Я его перебил:
   — Не сомневаюсь, что вы честны с собой, но, думаю, было бы лучше проявить к себе больше великодушия. Если вы не воздадите себе должного, то чего ждать от остальных?
   — Для меня это было бы противоестественно, — быстро проговорил Стаймер. — От природы я пуританин. Пусть и весьма подпорченный. И все же закваска остается — вот в чем дело. Помните, вы как-то спрашивали, читал ли я маркиза де Сада? Так вот — мне было отчаянно скучно. Должно быть, для меня он слишком француз. Почему его называют Божественным Маркизом? Как вы думаете?
   К этому времени мы уже основательно приложились к кьянти и за обе щеки уписывали спагетти. Вино взбодрило Стаймера — и только. В этом была еще одна его проблема: даже под воздействием алкоголя он не расслаблялся.
   Будто прочитав мои мысли, Стаймер заговорил о том, что он убежденный менталист.
   — Я из тех менталистов, что и свой член думать заставят. Вот вы опять смеетесь. А ведь это трагедия! Та юница, о которой я говорил, считает, что в постели я непревзойденный мастер. Но это не так. Это она трахальщица хоть куда! Я и с женщиной работаю больше головой. Все равно что подвергаю ее перекрестному допросу, только не словами, а своим мужским естеством. Звучит странно, правда? Так оно и есть. И чем дольше трахаюсь, тем больше сосредоточиваюсь на себе. А кончив, недоумеваю: кто там балуется с моим петушком? Наверное, тут сказывается привычка к онанизму. Вы следите за моей мыслью? То, что обычно делаю я сам, теперь делает кто-то другой. Последнее лучше, чем онанизм: ты более отрешен от себя… Ну а моя юница оторвалась всласть! Со мной ведь можно выделывать что угодно! Это ее развлекает и… возбуждает. Она не знает только одного — и скажи я ей, думаю, она бы испугалась — того, что меня с ней нет. Знаете такое выражение — «я весь обратился в слух»? Так вот, я весь обратился в мозг. Мозг с подвешенным членом — представляете картинку? Кстати, давно хотел спросить… Что вы чувствуете с женщиной? Я имею в виду ваши реакции… и все такое. Не думаю, что это мне поможет, но все же любопытно.
   Неожиданно Стаймер сменил тему. Ему вдруг приспичило узнать, написал ли я что-нибудь. Когда я дал отрицательный ответ, он возразил:
   — Вы и сейчас пишете, только этого не осознаете. Идет непрерывная работа, неужели вам не ясно?
   Изумленный этим странным замечанием, я воскликнул:
   — Вы говорите именно про меня или про всех?
   — Конечно, не про всех! Я говорю о вас, только о вас. — Голос его звучал резко и раздраженно. — Раньше вы упоминали, что хотите писать. Так когда же начнете?
   Стаймер сделал паузу и основательно набил рот. Не переставая жевать, он стал дальше развивать свою мысль:
   — Как вы думаете, почему я с вами так откровенен? Полагаете, потому, что вы умеете слушать? Как бы не так! Я выворачиваюсь перед вами наизнанку, ибо вам абсолютно безразлична моя жизнь. Я, Джон Стаймер, не представляю для вас никакого интереса — вам интересен только мой рассказ или манера, в которой он преподносится. А меня интересуете вы сами. Чувствуете разницу?
   Некоторое время Стаймер молча жевал.
   — Вы устроены не менее сложно, чем я, — продолжил он. — И это вам известно. Мне всегда хотелось знать, чем живут люди, особенно такие, как вы. Не волнуйтесь, я не собираюсь ничего у вас выпытывать: все равно правды не скажете. Вы ведете бой с тенью — как боксер на тренировке. А я — адвокат. Мое дело — улаживать спорные вопросы. Что же касается вас, то не могу представить себе, чтобы вы занимались каким-то конкретным делом.
   Он резко оборвал разговор и, уйдя в себя, как улитка в раковину, какое-то время методично жевал пищу, запивая ее вином. Потом заговорил снова:
   — Хочу предложить вам провести остаток дня вместе. Возвращаться в контору я не собираюсь. Думаю навестить ту девицу, о которой говорил. Может, отправимся вместе? На нее приятно смотреть, с ней легко общаться. Интересно, как вы ее воспримете? — Стаймер помолчал, следя за моей реакцией, потом продолжил: — Она живет на Лонг-Айленде. Путь неблизкий, но, обещаю, разочарованы не будете. Возьмем с собой вина и «Стрега». Юница любит ликер. Что на это скажете?
   Я согласился. Мы дошли пешком до гаража, где стояла его машина. Потребовалось какое-то время, чтобы прогрелся мотор. Не успели мы отъехать, как полетела какая-то деталь, потом еще что-то сломалось. Мы останавливались у каждой ремонтной мастерской и только через три часа выехали за пределы города. Промерзли за это время до костей, а ведь предстояло проехать шестьдесят миль, да еще почти в полной темноте.
   На шоссе мы несколько раз останавливались, чтобы согреться. Стаймера всюду знали и принимали с большим почтением. В очередной раз забираясь в машину, он непременно рассказывал, как подружился с тем или иным человеком. Все они в разное время были его клиентами. «Никогда не берусь за дела, о которых не могу сказать наверняка, что выиграю».
   Я пытался выведать у него побольше о девушке, к которой мы ехали, но Стаймер думал уже о другом. Его вдруг озаботила сущность бессмертия. Он хотел знать, какой смысл в загробном существовании, если смерть убивает в нас личность? Человеческая жизнь слишком коротка, чтобы успеть разрешить в ней свои проблемы. «Возьмите хоть меня, — говорил Стаймер, — мне почти пятьдесят, а ведь я еще не начинал жить. Чтобы что-то понять, надо прожить лет сто пятьдесят или даже двести. По-настоящему важные вопросы возникают, когда тебя больше не занимает секс и когда не надо думать о деньгах. В двадцать пять мне казалось, что я все знаю. Теперь же я думаю, что не знаю ничего. Вот сейчас мы едем в гости к юной нимфоманке. Какой в этом смысл?»
   Стаймер закурил, сделал пару затяжек и выбросил сигарету в окно. Потом полез в нагрудный карман и извлек оттуда толстую сигару.
   — Вот вы хотите больше о ней знать. Для начала скажу вот что: обладай я достаточным мужеством, схватил бы ее в охапку и прямиком в Мексику. Знать бы только, что делать дальше? Думаю, пришлось бы начинать все сначала. Это меня удерживает… Кишка тонка. По правде говоря, я моральный трус. Кроме того, она меня обманывает. Покидая ее, я всегда думаю: а кто на этот раз сменит меня в постели? Нет, я не ревнив, но мне противно, когда меня дурачат. А собственно, почему противно? Во всем, что не относится к законодательству, я и есть круглый дурак.
   Некоторое время Стаймер развивал эту тему. Как же он любит заниматься самоуничижением! Откинувшись на спинку сиденья, я внимательно слушал.
   И вдруг новый скачок мысли:
   — Знаете, почему я не стал писателем?
   — Нет, — ответил я, изумленный тем, что такая мысль могла прийти ему в голову.
   — Потому что быстро смекнул, что сказать мне нечего. Я, по существу, никогда не жил — вот в чем суть. Кто не рискует, тот не пьет шампанского. Как там говорят на Востоке? «Трус даже сеять не выходит, боясь птиц». В самую точку. Эти сумасшедшие русские, чьи книги вы мне приносите, не боялись жить, пусть даже безвылазно сидели в своем поместье. Для того чтобы происходили разные события, должна быть подходящая обстановка. Если такой обстановки нет, ее создают искусственно. Но в этом случае нужно быть гением. Я же ничего в жизни толкового не сделал. Просто играю в некую игру, придерживаясь определенных правил. А в финале меня ждет, если вы еще не догадались, смерть. Да я и так уже мертвец. Но вот вам загадка — решите: почему, когда я чувствую себя мертвее некуда, то трахаюсь особенно вдохновенно? Объясните мне этот феномен, если сможете! Чтобы вам было понятнее, приведу пример. Когда я последний раз спал с юницей, то даже не снял одежду. Так и залез к ней в постель в пиджаке, ботинках и прочем. Тогда мне это показалось совершенно естественным. Моя подруга тоже не смутилась. Так вот, забравшись одетым в ее кровать, я предложил: «А что, если нам никогда не вставать с постели и затрахаться до смерти?» Любопытная мысль, правда? Особенно если учесть, что такое предложение исходит от преуспевающего адвоката, человека почтенного и семейного. Но не успели эти слова еще слететь с моего языка, как я сказал себе: «Кретин! Ты ведь уже мертв. Брось притворяться!» Как вам это нравится? И, разоблачив себя таким образом, я… занялся с юницей любовью.
   И вот тут я подбросил ему трудную задачку. Думал ли он когда-нибудь, спросил я, что, вероятно, на том свете у него сохранится мужское достоинство и можно будет применить его в деле?
   — Вы еще спрашиваете! — воскликнул Стаймер. — Эта мысль меня постоянно мучает. Вечная жизнь с пришпиленным на мозгу членом — не по мне. Ангельское существование меня тоже не прельщает. Я хочу оставаться самим собой, Джоном Стаймером, со всеми своими земными проблемами. Мне нужно время, чтобы во всем разобраться… может, тысячу лет, может, больше. Нелепое желание, правда? Но так уж я устроен. В распоряжении маркиза де Сада было достаточно времени, и он — воздадим ему должное — многое передумал, впрочем, с его выводами я не согласен. Я вспомнил Маркиза потому, что хочу сказать вам одну вещь: сидеть в тюрьме не страшно… если у вас живой ум. Хуже самому заключить себя в тюрьму, в духовную тюрьму. А ведь так живет большинство людей. В любом поколении по-настоящему свободны только единицы. Если посмотреть вокруг незашоренными глазами, видно, что наша жизнь — фарс. Грандиозный фарс. Только представьте, что человек тратит свою жизнь на то, чтобы защищать или осуждать других людей! Наше судопроизводство — бред сумасшедшего. От того, что мы имеем законы, никому не легче. Все это дурацкая игра, которой присвоили эффектное название. Возможно, я уже завтра буду восседать в кресле судьи. Улучшится ли мое мнение о себе из-за того, что теперь меня станут величать судьей? Разве изменюсь я хоть на малую толику? Ни в коем случае. Я опять включусь в спектакль… Только теперь буду играть роль судьи. Поэтому осмелюсь утверждать, что все мы изначально обмануты. Я хорошо понимаю, что у всех в этой жизни есть роли, и единственное, что мы можем, — это играть на пределе своих возможностей. Лично мне моя роль не правится. И вообще к актерству охоты нет. Даже если все роли равноценны. Улавливаете суть? Я верю, что пришло время для пересмотра многих институтов. Надо покончить с судами, упразднить законы, полицию, закрыть тюрьмы. Все это давным-давно прогнило. Такие мысли сводят меня с ума. Если вы взглянете на суть вещей с моей точки зрения, у вас тоже крыша поедет.
   И, обрызгав меня слюной, словно из пульверизатора, Стаймер внезапно замолк.
   После непродолжительного молчания он объявил, что мы почти у цели.
   — Помните мой наказ — будьте как дома. Делайте и говорите что угодно. Никто в обиде не будет. Захотите ее разок трахнуть — возражать не стану. Главное, чтобы это не вошло у вас в привычку.
   Мы подъехали в темноте к неосвещенному дому. На столе в гостиной лежала записка. От Белл — непревзойденной мастерицы в постели. Она писала, что ей надоело ждать и что, наверное, мы уже не приедем.
   — Где же она? — поинтересовался я.
   — Думаю, укатила в город к подруге.