Когда мы покидали комнату, молодой человек настоял, чтобы оставить дверь приоткрытой.
   — Да черт с ней! — отмахнулся Керли. — Кто это помнит?
   Заинтригованный его уверенностью, я спросил, почему он так думает.
   — Просто интуиция, — ответил Керли. — Никто не запомнит, в каком положении оставил дверь, если, конечно, не было причины специально ее не прикрывать. А какие причины могли быть у вашей Стаси? Да никаких. Это очень просто.
   — Пожалуй, слишком просто, — сказал я. — Иногда помнишь какие-то вещи без всякой причины.
   Ответ Керли сводился к тому, что у человека, позволяющего себе жить в таком хаосе, не может быть хорошей зрительной памяти.
   — Возьми хоть вора, — привел он пример, — тот помнит, что делает, даже если совершает ошибку. Держит в голове цепь событий. Это необходимо, иначе — прощай, удача! Хочешь, спроси сам у этого парня.
   — Керли прав, — подтвердил приятель. — Моя ошибка заключалась в том, что я чересчур осторожничал. — Он уже начал рассказывать свою историю, но я поспешил их выпроводить.
   — Прибереги на следующий раз, — сказал я.
   Выходя на улицу, Керли обернулся ко мне со словами, что я всегда могу на него рассчитывать.
   — Мы еще достанем ее, — пообещал он.

5

   Я жил как во сне, кошмарном сне наркомана, — пытался, как авгур, провидеть будущее, распутывал ложь за ложью, просиживал вечера в очередном злачном местечке с Осецким, одиноко бродил вечерами по набережной, сидел в библиотеке, изучая «учителей жизни», разрисовывал стены в квартире и вел сам с собой ночные беседы. Все в таком вот духе. Ничто на свете не могло меня больше удивить, даже внезапный приезд «скорой помощи». Кто-то, по-видимому, Керли, решил, что от Стаси проще всего избавиться таким образом. К счастью, когда приехала «скорая», я был дома один. «Здесь нет сумасшедших», — сказал я водителю. Тот выглядел раздосадованным. Кто-то позвонил и попросил забрать психически больную. «Это ошибка», — сказал я.
   Иногда заходили хозяева квартиры — две сестры-голландки, интересовались, все ли в порядке. Постояв минуту-другую, уходили. Всегда растрепанные, неопрятно одетые. На одной — синие чулки, на другой — белые в розовую полоску: цвета вывески парикмахеров.
   Да, еще о «Пленнике»… Я посмотрел пьесу один, не поставив в известность женщин. Те отправились в театр только неделю спустя и вернулись оттуда с фиалками, распевая во весь голос. На этот раз они избрали «Всего лишь поцелуй в темноте».
   Вскоре мы втроем — как это могло случиться? — пошли в греческий ресторанчик. Там у моих дам развязались языки, и они стали в два голоса расхваливать «Пленника» — какая это замечательная пьеса и как мне стоит поскорее ее посмотреть — это расширит мой кругозор. «Но я уже видел ее, — был мой ответ. — Видел неделю назад». Завязалась дискуссия о достоинствах пьесы, сопровождавшаяся пылкими упреками в мой адрес: как я мог пойти на спектакль без них и как плоско и рационально звучат мои оценки. Посреди жаркого спора я извлек злополучное письмо из ларца. Нисколько не смутившись, они обрушились на меня с бранью и устроили такой шум, что вскоре весь ресторан следил за нашей склокой, и нас без особых церемоний попросили удалиться.
   На следующий день Мона, чувствуя себя виноватой, предложила пойти куда-нибудь вдвоем, без Стаси. Сначала я категорически отказался, но Мона настаивала. Я подумал, что, возможно, у нее есть для этого веские причины, которые в свое время откроются, и согласился. Было решено провести послезавтра вечер вместе.
   Вечер наступил, но, уже стоя на пороге, Мона заколебалась — идти или нет. Наверное, я немного перебрал, подшучивая над ее внешним видом — ярко-красная помада, зеленые веки, мертвенно-белое от пудры лицо, плащ до земли, юбка до колена и в довершение всего — эта гнусная кукла с порочной физиономией — граф Бруга, — которую она прижимала к груди и намеревалась захватить с собой.
   — Нет, — возражал я, — только не это!
   — Но почему?
   — Потому что… Черт возьми, нет!
   Она отдала графа Стасе, сняла плащ и села, нахмурив лоб. Я знал по опыту: теперь на вечере надо ставить крест. Однако, к моему крайнему изумлению, вмешалась Стася: она обняла нас за плечи — прямо как старшая сестра — и заклинала не ссориться.
   — Идите! — напутствовала она. — Идите и хорошенько повеселитесь! А я пока приберусь. — С этими словами она осторожно подталкивала нас к двери. Мы уже выходили на улицу, а Стася все еще кричала вслед: — Желаю хорошо провести время! Повеселитесь от души!
   Вечер не заладился с самого начала, но мы решили быть выше суеверий. По мере того как мы убыстряли и убыстряли шаг — почему? куда спешим? — я чувствовал, что вот-вот взорвусь. И в то же время не мог выдавить из себя ни слова. Я онемел. Вот мы вдвоем торопливо идем, чуть ли не бежим, чтобы «повеселиться», а куда — до сих пор неизвестно. Может, просто вышли прогуляться?
   Неожиданно я осознал, что перед нами метро. Мы спустились вниз, дождались поезда, вошли в вагон и сели, так и не обменявшись ни единым словом. На Таймс-сквер встали и, словно роботы, настроенные на одну волну, вышли из поезда и поднялись по лестнице. Бродвей. Все тот же старый добрый Бродвей, все те же ярко горящие неоновые лампы. Инстинктивно мы пошли на север. Люди столбенели, глядя на нас, но мы притворялись, что ничего не замечаем.
   Наконец мы оказались перед рестораном «У Чин Ли».
   — Зайдем? — спросила Мона.
   Я кивнул. Она направилась к тому столику, за которым мы сидели в первый раз. Боже, когда это было! Тысячу лет назад.
   Когда принесли заказ, она разговорилась. Все вдруг вспомнилось: еда, что мы ели тогда, наши нежные взгляды, музыка, звучавшая по радио, сказанные слова… Ничего не забылось.
   Одно воспоминание сменялось другим, и мы с каждой минутой становились все сентиментальнее. «Снова влюблен… я не хотел этого… что мне теперь делать? …» Казалось, между нами ничего не изменилось — не было Стаси, квартирки в полуподвале, непонимания. Не было ничего, кроме нас, двух вольных птах, и вечности впереди.
   Генеральная репетиция в костюмах — вот что это было. Завтра будем играть перед публикой.
   Спроси меня тогда, что есть подлинная реальность — эта любовная греза, эта нежная песня или та жизненная драма, что вызвала ее из небытия, я ответил бы: «Конечно, греза. Конечно, она».
   Мечта и действительность — разве они не взаимосвязаны?
   Помимо собственной воли, мы говорили много и искренне, глядя друг на друга по-новому — жадным и голодным взглядом, совсем не так, как прежде; мы пожирали друг друга глазами, словно жили последний день. Наконец мы вместе, наконец обрели понимание, и теперь наша любовь не кончится никогда. Бодрые и обновленные, вышли мы из ресторана и, слегка пошатываясь от пронзительного ощущения восторга, рука об руку пошли бесцельно по улицам. На этот раз никто даже не посмотрел в нашу сторону.
   Мы продолжили разговор в бразильской кофейне. Здесь охватившая нас эйфория пошла на убыль. Начались признания, произносимые неуверенным голосом, в котором звучали сознание собственной вины и сожаление. Все, что она натворила — а были ужасные вещи, ты даже представить не можешь, — она делала из-за страха потерять мою любовь. Я в простоте душевной уверял Мону, что она преувеличивает. Просил забыть прошлое, уверял, что оно, каким бы ни было — истинным или ложным, подлинным или вымышленным, — уже не имеет для меня никакого значения. И клялся, что в моей жизни никогда не будет другой женщины.
   Наш стол в кофейне имел форму сердца. Перед ним, этим ониксовым сердцем, мы приносили наши клятвы в вечной любви.
   Наконец я понял, что больше не выдержу. Слишком многое сегодня услышал.
   — Пойдем отсюда, — взмолился я.
   Домой мы добрались на такси и всю дорогу молчали, не в силах произнести ни слова.
   Дома нас ждали большие перемены. Вещи лежали на своих местах, все сверкало чистотой. Стол накрыт на троих. В центре стола — огромная ваза, полная фиалок.
   Если бы не фиалки, все было бы замечательно. Но их присутствие в комнате как бы принижало все то, что мы с Моной сегодня говорили друг другу. Их немое послание было красноречивым и неопровержимым. Им не надо было раскрывать губы, чтобы заявить: любовь — чувство взаимное. «Люби меня, как я люблю тебя». В этом была суть послания.
 
   Приближалось Рождество, и мои дамы, проникнувшись духом праздника, решили пригласить в гости Рикардо. Он уже много месяцев добивался этого приглашения, и для меня осталось загадкой, как им удавалось все это время держать на расстоянии такого настойчивого поклонника.
   Так как подруги часто упоминали при Рикардо мое имя — наш эксцентричный друг, писатель, может быть, даже гений! — мы договорились, что я появлюсь вскоре после его прихода. Такая стратегия преследовала две цели, главная из которых заключалась в том, чтобы Рикардо ушел вместе с ними.
   Когда я пришел, Рикардо чинил юбку. В доме атмосфера как на картинах Вермера. Или на обложке «Сатердей ивнинг пост», где рекламируется деятельность сотрудников «Лэдис хоум» [27].
   Рикардо понравился мне с первого взгляда. Все, что рассказывали о нем женщины, подтвердилось, но было в нем и еще кое-что, оказавшееся им не по зубам. Мы сразу же заговорили как старые, добрые друзья. Или как братья. По словам женщин, Рикардо был кубинцем, но в разговоре я выяснил, что родом он из Каталонии, а на Кубу перебрался уже молодым человеком. Как все его соплеменники, Рикардо держался очень серьезно, почти сурово. Но стоило ему улыбнуться — сомнений не оставалось: у этого человека сердце ребенка. Гортанный акцент придавал его речи певучий оттенок. Внешне он разительно напоминал Казальса. Серьезный человек, но не зануда, каким представлялся по рассказам женщин.
   Глядя на Рикардо за шитьем, я вспомнил, что о нем говорила Мона. И его слова, которые он произнес очень тихо: «Когда-нибудь я тебя убью».
   Он был из тех, кто держит слово. Как ни странно, но у меня возникла уверенность: как бы ни поступил Рикардо, это будет справедливо. В его случае убийство было бы не преступлением, а актом возмездия. Он не мог совершить ничего бесчестного. Это был благородный человек.
   Изредка отрываясь от шитья, Рикардо делал несколько глотков чая, который поставили перед ним женщины. Думаю, он так же спокойно и методично потягивал бы и «огненную воду». Он следовал некоему ритуалу. Даже его речь была частью этого ритуала.
   В Испании он был музыкантом и поэтом, на Кубе работал сапожником, а у нас стал никем. Впрочем, это его вполне устраивало. Будучи никем, он тем самым становился всем. Не надо ничего доказывать, ничего добиваться. Превращаешься в совершенное творение, вроде скалы.
   Красавцем Рикардо было трудно назвать, но весь его облик излучал доброту, благородство и снисходительность. И такого человека мои дамы думали облагодетельствовать приглашением на чай! Они даже не подозревали, насколько тонко постиг он их игру. Им трудно поверить, что, все понимая, он по-прежнему дарил им свою любовь. Или то, что он не ждал от Моны ничего другого, кроме разрешения и впредь пылко ее обожать.
   — Однажды я женюсь на тебе, — преспокойно заявляет он. — И тогда все это покажется сном.
   Он медленно поднимает глаза и смотрит сначала на Мону, потом на Стасю и на меня. И как бы говорит: «Вы слышали, что я сказал?»
   — Какой вы счастливец, — говорит Рикардо и по-доброму смотрит на меня. — Какой счастливец, что можете наслаждаться дружбой этих двух женщин. К сожалению, я не принадлежу к числу их близких друзей. — И продолжает, повернувшись к Моне: — Скоро ты устанешь окружать себя тайной. Это все равно что проводить целый день перед зеркалом. Я смотрю на тебя из-за зеркала. Тайна не в том, что ты делаешь, а кем являешься по сути. Когда я вырву тебя из этой ужасной жизни, ты станешь чиста, как статуя. Сейчас твоя красота — вроде мебели, которую слишком часто передвигают с места на место. Нужно вернуть ее туда, где ей следует быть, — на свалку. Когда-то я думал, что все должно выражаться через музыку или стихи. И не догадывался, что некрасивые вещи тоже имеют право на существование. В те годы самым страшным грехом я считал вульгарность. Но со временем я понял, что она может быть достойной и даже привлекательной. Нет смысла всех мерить одной меркой. Все стоят на грешной земле, и только некоторые дотягиваются до звезд. Все мы вылеплены из глины. Включая Елену Троянскую. Никто, даже самая прекраснейшая из женщин, не смеет прикрываться своей красотой…
   Он говорил спокойным, ровным голосом, не прекращая работать. Вот истинный мудрец, подумал я. В нем равно присутствуют и мужское, и женское начала; он страстен и одновременно уравновешен и внимателен; независим и способен на жертву; он прозревает самую душу любимой — постоянный, преданный, почти боготворящий свою избранницу, хотя знает все ее недостатки. Истинно благородная душа, как сказал бы Достоевский.
   А ведь женщины хотели всего лишь позабавить меня, зная мою слабость к глупцам!
   Вместо того чтобы прислушаться к словам Рикардо, женщины засыпали его вопросами с целью посмеяться над его нелепой — с их точки зрения — наивностью. Он отвечал все в той же своей манере — ровно и спокойно, проявляя к ним снисходительность, как к неразумным детям. Прекрасно понимая, насколько им наплевать на его мысли о жизни, Рикардо тем не менее высказывал их совершенно сознательно и говорил с женщинами так, как мудрец говорит с детьми, стараясь заронить в их души семена, которые взойдут позже, напомнив детям об их жестокости, упрямом невежестве и об исцеляющей силе истины.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента