Должен отметить, что Стаймер не выглядел очень расстроенным. Немного поворчав… — «вот сукина дочь»… «такое отчудить», — он полез в холодильник, чтобы проверить, не завалялось ли там чего.
   — Здесь вполне можно заночевать, — сказал Стаймер. — Нам оставили бобы и кусок ветчины. Вас это удовлетворит?
   За то время, что нам потребовалось, чтобы расправиться с остатками обеда Белл, он успел мне сообщить, что наверху есть уютная спаленка с двумя кроватями.
   — Там мы можем наговориться всласть.
   Я не был готов к долгому задушевному разговору — меня тянуло в сон. А вот Стаймера, похоже, ничто не брало: ни холод, ни выпивка, ни усталость не могли замедлить работу его неутомимого мозга.
   Я, наверное, заснул бы мгновенно — как только моя голова коснулась подушки, но Стаймер, по своему обыкновению, тут же начал витийствовать.
   Уже первая его фраза, произнесенная спокойным, ровным голосом, отбила у меня всякую охоту спать.
   — Вижу, вас трудно удивить. А вот послушайте-ка…
   Это было началом.
   — Я хороший адвокат еще и по той причине, что во мне есть кое-что от преступника. Вряд ли вы считаете меня способным хладнокровно готовить чье-то убийство. Однако это так. Я решил убить свою жену. Кстати, вовсе не из-за Белл. Она мне просто осточертела. Сыт по горло. За двадцать лет не слышал от нее ни одного умного слова. Она довела меня до ручки и сама об этом знает. Ей известно о существовании Белл, да я никогда и не делал из этой связи секрета. Для нее главное, чтобы другие ничего не знали. Вот такой человек моя жена, черт бы ее побрал! Она-то и превратила меня в онаниста. Очень скоро после женитьбы она мне опротивела: меня трясло от одной только мысли, что нужно лечь с ней в постель. Конечно, мы могли развестись. Не жить же до конца своих дней с бездушной куклой! Влюбившись в Белл, я стал размышлять и строить планы. Для меня верхом мечтаний было уехать из этой страны куда-нибудь подальше и начать все сначала. Чем бы я занялся? Конечно, не адвокатской практикой. Я ценю независимость и одиночество и не хочу работать на износ.
   Стаймер глубоко вздохнул. Я никак не комментировал его слова, но он и не ждал этого.
   — Честно говоря, у меня появилась робкая надежда уговорить вас бежать со мной. Внесу ясность — вам не придется заботиться о хлебе насущном, пока не кончатся мои сбережения. Пока мы ехали сюда, я все время думал о таком варианте. Записку я сам продиктовал Белл. Но сделал это, поверьте, уже в дороге: когда мы выезжали из гаража, у меня и в мыслях не было звать вас с собой. Но чем больше мы говорили, тем сильнее крепло во мне убеждение, что именно вы — тот человек, с которым приятно пережить столь резкий поворот в судьбе.
   Стаймер на мгновение замолк в нерешительности, а затем прибавил:
   — Я должен был рассказать вам о жене, потому что… потому что невозможно жить с кем-то рядом и хранить такой секрет.
   — Но я тоже женат, — вырвалось у меня. — И хотя проку от моей жены мало, но мне трудно представить, чтобы я тюкнул ее и бежал с вами.
   — Понимаю, — спокойно отозвался Стаймер. — Я и об этом подумал.
   — И что же?
   — С моей помощью вы легко получите развод, и я добьюсь, чтобы вам не присудили платить алименты.
   — Ваше предложение меня не заинтересовало, — ответил я. — Даже если вы подыщете мне другую женщину. У меня свои планы.
   — Наверное, я кажусь вам чудаком?
   — Совсем нет. То есть вы, конечно, не без странностей, но это проявляется в другом. Буду с вами откровенен, вы не тот человек, с которым я смог бы жить бок о бок. И вообще для меня все это слишком туманно. Похоже на дурной сон.
   Стаймер принял мой отказ с обычным для него невозмутимым спокойствием. Чувствуя необходимость прибавить еще несколько слов, чтобы закрыть тему, я спросил, для чего ему нужен столь тесный союз со мной — чего он ждет? Я не собирался пускаться в такую авантюру, но из вежливости притворился, что меня интересуют детали его плана. Меня и правда занимал вопрос, какая роль в этом сценарии предназначалась мне.
   — Не знаю, с чего начать… — задумчиво проговорил Стаймер. — Предположим… всего лишь предположим… что мы нашли подходящее местечко. Где-нибудь на Коста-Рике, а может, в Никарагуа — там, где жизнь проще, а климат приятнее. Возможно, там найдется девушка вам по вкусу… Разве такое трудно представить? Тогда… Вы как-то говорили, что хотите… что намерены… когда-нибудь заняться сочинительством. Сам я писать не могу, но у меня есть идеи, множество идей, уж поверьте. Работа адвоката по уголовным делам не прошла даром. Вы тоже не зря читали Достоевского и остальных сумасшедших русских. Не пора ли самому пуститься в плавание? Достоевский мертв, он принадлежит истории. От него мы и станем плясать. От Достоевского. Он писал о душе, мы будем писать о разуме.
   Стаймер опять замолк.
   — Продолжайте, — попросил я. — Звучит интересно.
   — Видите ли, — заговорил он снова, — в мире нет больше того, что зовется душой. То, что вам так трудно приступить к писательской работе, частично объясняется этим. Как писать о людях, у которых нет души? А вот я могу. Я долго жил с такими людьми, работал на них, изучал, анализировал их поступки. Речь идет не только о моих клиентах. В преступниках всегда видят бездушных людей. А вот что я вам скажу — в мире нет никого, кроме преступников, куда бы вы ни обратили взгляд. Чтобы быть преступником, не обязательно совершать преступления. Теперь вам ясно, что я имел в виду, приглашая вас с собой?… Я знаю, вы можете писать. Мне же все равно, кто напишет мои книги. Вам понадобится несколько жизней, чтобы обработать собранный мной материал. К чему тратить время? И еще я забыл сказать вот что… возможно, это вас отпугнет… Будут опубликованы эти книги или нет — вопрос второстепенный. Главное — выбросить их из себя. Идеи принадлежат всем — я не считаю их своей собственностью…
   Стаймер глотнул ледяной воды из стоявшего у кровати кувшина.
   — Мой план, наверное, кажется вам безумным. Не принимайте сразу решение. Хорошенько все обдумайте! Посмотрите на мое предложение с разных точек зрения. Не хочется, чтобы вы согласились, а месяца через два разочаровались и остыли. И еще — позвольте обратить ваше внимание на одно обстоятельство. Если вы и дальше будете пребывать в нерешительности, у вас никогда не хватит смелости сделать рывок. Вашему теперешнему прозябанию нет оправданий. Вы плывете по течению — наглядное подтверждение закона инерции.
   Стаймер откашлялся, словно смутившись резкости своих суждений. Затем снова заговорил — быстро и ясно:
   — Согласен, я не самый идеальный компаньон. У меня куча недостатков, я законченный эгоцентрист — никогда этого и не скрывал. Зато мне чужды зависть и ревность и в привычном смысле даже честолюбие. После окончания нашей дневной работы — а я, надо сказать, не собираюсь работать до изнеможения — вы будете предоставлены самому себе и вольны делать что заблагорассудится. Со мной вы будете все равно что один — даже если бы нам пришлось жить в одной комнате. Куда мы поедем — безразлично, главное, чтобы в другую страну. Жить здесь — все равно что на Луне. С коллегами я разошелся. Ничто не заставит меня участвовать в их мышиной возне. Ничего достойного — по крайней мере на мой взгляд — здесь не делается. Возможно, мне тоже не удастся совершить ничего выдающегося, но я все же получу удовлетворение, делая то, во что верю… Послушайте, может быть, я не совсем точно выразился относительно Достоевского. Если вам не скучно, эту тему можно развить. Мне кажется, что после смерти Достоевского мир вступил в совершенно новую фазу развития. Достоевский подвел итог современной истории, сделав для нового времени то же, что Данте — для средневековья. Современная история — неточное название, скорее, переходный период, передышка, данная нам для того, чтобы человек пережил смерть души и приспособился к иному бытию. Теперь мы влачим абсурдное, призрачное существование. Вера, надежда, принципы, убеждения, на которых держалась наша цивилизация, — все ушло. Их не воскресить. Примите это на веру. Отныне нам придется жить только разумом. А это означает уничтожение… самоуничтожение. Вы спросите — почему? Могу ответить одно: человек не может жить только разумом, он не так задуман. Он должен жить всем своим существом. А тайна такого тотального бытия утрачена, забыта, похоронена. Цель нашего пребывания на земле — найти себя и жить, исполняя свое предназначение. Но это не для нас. Это дело отдаленного будущего. Проблема в том, что делать сейчас. И вот тут вступаю я. Позвольте кратко объяснить, что я имею в виду… Все, что мы подавляли в себе с начала цивилизации — вы, я, все люди, — теперь должно выйти наружу. Нам надо узнать, кто мы на самом деле. А кто мы, как не последние плоды дерева, которое не способно больше рождать? Поэтому нам предназначено пасть в землю, подобно семенам, чтобы взошло что-то новое, совсем иное. Время, прогресс теперь ничего не решают — требуется новый взгляд на вещи. Другими словами, новый молодой аппетит. А пока жизни нет — только ее подобие. Мы живем разве что в снах. Наш разум сопротивляется смерти. Разум — вещь упрямая и более таинственная, чем самые фантастичные видения теологов. Допускаю, что нет ничего на свете, кроме разума… Я имею в виду не тот земной, ограниченный разум, что мы знаем, а великий Разум, в который погружено все живое, — Разум, пронизывающий всю Вселенную. Позвольте напомнить, что Достоевский был не только удивительным знатоком человеческой души, он чувствовал Разум и дух Космоса. Именно поэтому его нельзя сбросить со счетов, хотя, как я уже говорил, то, что он представлял, более не существует.
   Тут я его перебил.
   — Простите, — сказал я, — но что, по вашему мнению, «представлял» Достоевский?
   — На этот вопрос в нескольких словах не ответишь. Никто не ответит. Он принес нам откровение, а остальное зависит от нас — как мы это откровение примем. Некоторые находят себя в Христе, но можно найти себя и в Достоевском… Вам что-нибудь говорят мои слова?
   — И да, и нет.
   — Я хочу сказать, что у современного человека нет надежды на будущее. Нас обманули — во всем обманули. Достоевский искал пути выхода из кризиса, но все они перекрыты. Это был вождь в самом глубоком смысле этого слова. Он перебирал разные варианты, останавливаясь на тех, где виделись хоть какие-то, пусть и небезопасные, перспективы, и пришел к выводу, что для человечества — в его настоящем виде — будущего нет. И, в конце концов, нашел прибежище в Боге.
   — Не совсем похоже на того Достоевского, которого я знаю, — сказал я. — Слишком уж безысходно.
   — Вовсе нет. Скорее реалистично, в духе «сверхчеловека». Достоевский, конечно, не мог верить в тот загробный мир, о котором твердит церковь. Все религии предлагают нам подслащенную пилюлю. Они хотят, чтобы люди проглотили то, чего не в силах принять. Смерть. Человек никогда не смирится с ее неизбежностью, никогда не успокоится… Но я отвлекся. Достоевский понимал, что пока человеку грозит гибель, тот не примет безоговорочно жизнь. Он был глубоко убежден в том, что человек может жить вечно, пожелай он того всем сердцем, всем своим существом. Причин для смерти нет, совсем нет. Мы умираем потому, что теряем веру в жизнь, боимся отдаться ей полностью… Эта мысль возвращает меня в настоящее время, в сегодняшнюю жизнь. Разве все паше существование не есть лишь пролог к смерти? Отчаянными попытками сохранить себя, сберечь все, сотворенное нами, мы только навлекаем на себя смерть. Мы не отдаемся жизни — мы боремся со смертью. Это не означает, что нами утрачена вера в Бога — просто мы не верим в самое жизнь. Жить опасно — согласно Ницше, жить нагим и бесстыдным. Говоря другими словами, надо верить в жизнь и перестать бороться с призраками, зовущимися смертью, болезнью, грехом, страхом и т.д. Мир фантомов! Именно такой мир мы создали. Возьмите хоть военных, все время кричащих о враге. Священники постоянно твердят о грехе и вечных муках. Юристы — о преступлении и наказании. Врачи — о болезнях и смерти. А взять наших педагогов, этих олухов, повторяющих как попугаи прописные истины, они не способны воспринять никакую идею, если та не находится в обращении сотню, а то и тысячу лет. Что уж говорить о сильных мира сего — там, наверху, обосновались самые бесчестные, самые лицемерные, самые запутавшиеся и напрочь лишенные воображения людские экземпляры. Вот вы говорите, что озабочены судьбой человека. Удивительно, что человечество сумело сохранить хотя бы иллюзию свободы. Как я уже говорил, все ходы перекрыты — куда бы вы ни направились. Но каждая стена, каждый барьер, каждое препятствие на пути — наших рук дело. Не надо все валить на Бога, дьявола и случай. Пока мы бьемся над своими проблемами, Создатель дремлет. Он позволил нам лишить себя всего, кроме разума. Именно в разуме нашла последнее прибежище жизненная сила. Все проанализировано и разложено по полочкам. Возможно, теперь сама пустота жизни обретет значение и предоставит материал для анализа.
   Стаймер внезапно замолк и какое-то время не шевелился, затем оперся на локоть.
   — Криминальная грань разума! Не помню, где я слышал или видел эту фразу, только она не выходит у меня из головы и могла бы стать названием той серии книг, которые я собираюсь написать. Слово «криминальный» само по себе производит потрясающее впечатление. В наши дни оно полностью утратило смысл, и тем не менее — как бы точнее выразиться? — это самое значительное слово в языке. Преступление… Само понятие внушает благоговейный трепет, ибо уходит корнями в глубь веков. Когда-то я считал слово «бунтарь» величайшим на свете. А произнося слова «преступление», «криминальный», чувствую некоторое смущение, потому что не всегда понимаю, что эти слова означают. А если решу, что понимаю, то буду вынужден признать, что человечество — ужасный многоглавый монстр, имя которому ПРЕСТУПЛЕНИЕ. Иногда я называю это другими словами — человек творит преступление против самого себя. Но это тоже бессмыслица. Я пытаюсь донести до вас одну мысль — пусть она звучит банально и упрощенно… Если преступление все же существует, тогда к нему причастен весь род людской. Произведя хирургическую операцию на обществе, не извлечешь криминальный элемент из отдельного человека. Преступное начало похоже на раковую опухоль и возникло не одновременно с законом и порядком, оно всегда присутствовало в человеке. Пронизывая человеческую психику, оно не может быть вытеснено из нее или изжито, пока не зародилось новое сознание. Вам понятна моя мысль? Я постоянно задаю себе один и тот же вопрос: как случилось, что человек увидел в себе или соседе преступника? Что заставило его внести в свою жизнь чувство вины? Ведь человек даже животных заставляет испытывать это чувство. Зачем надо отравлять себе жизнь с самого начала? Обычно ответственность за это возлагают на духовенство. Не думаю, однако, что церковь — такая уж властительница умов. Священнослужители — тоже жертвы, как и мы, грешные. Только чьи жертвы? — вот вопрос. Что мучает всех нас, молодых и старых, мудрых и неопытных? Верю, что теперь, когда нас сделали подпольными людьми, мы наконец это узнаем. Нагие и нищие, люди смогут непредвзятым взором взглянуть на эту великую проблему. Чтобы ее разрешить, может потребоваться вечность. Но ведь важнее нет ничего, так? Допускаю, что вы думаете иначе. К тому же я так поглощен своей мыслью, что не могу в запальчивости подобрать точные слова. Тем не менее именно такая перспектива открывается перед человечеством… — Стаймер прервал монолог, вылез из постели и налил себе выпить. Проделывая все это, он успел осведомиться, в состоянии ли я выслушивать и дальше его болтовню.
   Я утвердительно кивнул.
   — Как видите, я сильно на взводе, — продолжил Стаймер. — Кстати, теперь, вывернувшись перед вами наизнанку, я настолько четко представляю, о чем надо писать, что, пожалуй, и один смогу приняться за книгу. Пусть я не жил сам, но жизнь других людей проживал. И кто знает — вдруг, начав писать, научусь жить и своей жизнью? Сейчас, облегчив душу, я добрее отношусь к миру. Думаю, вы были правы, говоря, что следует быть к себе великодушнее. Сама эта мысль уже расслабляет. Внутри я страшно зажат — сплошные стальные заслоны. Мне надо размягчиться, нарастить мясо, хрящи, мышцы. Подумать только, до какой степени человек может запустить себя… просто смешно! А все из-за постоянных битв, которые вынужден вести!
   Стаймер остановился, чтобы перевести дух, отпил из стакана и продолжил:
   — В мире нет ничего, за что стоит воевать, — разве что за спокойствие разума. Чем выше вы поднимаетесь в этом мире, тем больше теряете. Иисус был прав: надо восторжествовать над миром. «Победить мир!» — так, кажется, он говорил. Чтобы добиться этого, надо обрести новое сознание, новый взгляд на вещи. И это единственный путь к подлинной свободе. Ни один человек, привязанный к миру, никогда не достигнет свободы. Умри для мира — и обретешь жизнь вечную. Думаю, что пришествие Христа чрезвычайно важно для Достоевского. Саму идею Бога он мог постигнуть только через мысль о Богочеловеке. Достоевский очеловечил представление о Боге, приблизил Его к нам, сделал понятнее и — может, это покажется вам странным? — еще величественнее… Тут я позволю себе вернуться к понятию «криминального». В глазах Иисуса единственное преступление, которое может совершить человек, — это согрешить против Духа Святого, то есть отречься от духа или, если вам угодно, жизненной силы. Христос вообще не признавал преступления. Он не принимал во внимание весь этот бред, путаницу, укоренившиеся предрассудки — все то, чем человечество изводит себя не одну тысячу лет. «Кто без греха, пусть первый бросит камень». Эти слова вовсе не означают, что Христос всех людей считает грешниками. Конечно, нет… Но все мы помечены грехом, замараны им. Я понимаю Его слова так: наше чувство вины породило грех и зло. Сами по себе они не существуют. Эта мысль возвращает меня в настоящее. Наперекор истинам, что принес Христос, мир утопает в грехе. Каждый из нас ведет себя как преступник по отношению к своим ближним. И если мы не хотим уничтожить друг друга, устроив мировую резню, то должны вступить в борьбу с той демонической силой, которая руководит нашими поступками. Ее нужно преобразовать, превратив в здоровую, активную энергию, которая освободит не только нас — сами по себе мы не так уж и важны! — но саму жизненную силу, которая гибнет внутри нас. Только после этого мы начнем по-настоящему жить. А это означает жить вечно. Не Бог, а человек создал смерть. Она говорит только о нашей уязвимости.
   Стаймер говорил и говорил. Почти до рассвета я не сомкнул глаз. Проснувшись, я увидел, что Стаймер уже ушел. Он оставил на столе пять долларов и короткую записку с просьбой забыть все, о чем мы говорили, — «это совершенно не важно». «Новый костюм я все же закажу, — приписал он в конце. — Подберите, пожалуйста, материю».
   Забыть то, о чем мы говорили, я, конечно, не мог. Напротив, наш разговор не шел у меня из головы. Я часто вспоминал мысли Стаймера о «преступном монстре» — человечестве и о том, что «человек творит преступление против самого себя».
   Из всего им сказанного меня особенно мучили слова о «человеке, обретающем убежище в разуме». Кажется, я впервые задумался о разуме как о чем-то независимом от человека. Меня приводила в восторг мысль, что разум, возможно, — это все, что есть во Вселенной. Ничего более революционного я до сих пор не слышал.
   Занятно — если не сказать больше, — что человек масштаба Стаймера одержим идеей подпольного человека или нахождением последнего прибежища в разуме. Чем дольше я размышлял над этим, тем сильнее укреплялся в мысли, что Стаймер видит в Космосе лишь одну гигантскую западню. Когда несколько месяцев спустя, послав адвокату приглашение на примерку, я получил известие о его смерти от кровоизлияния в мозг, то даже не удивился. Думаю, мозг Стаймера изо всех сил сопротивлялся этим невероятным умозаключениям. Умственное онанирование привело Стаймера к гибели. После его смерти я перестал думать о разуме как о последнем прибежище. Разум — все. Бог — все. Ну и что?

3

   Когда дела настолько плохи, что не видишь выхода, остается только одно — убить другого или себя. Или обоих. Иначе есть опасность превратиться в посмешище.
   Поразительно, какую можно развить активность, когда не с чем сразиться, кроме своего отчаяния. Все происходит как бы само по себе. И превращается в драму… в мелодраму. Земля закачалась под ногами, когда до меня дошло, что ни вспышки гнева, ни угрозы, ни проявления печали, нежности или раскаяния — ничего из того, что я говорил или делал, не имеют для нее никакого значения. Так называемый мужчина, глубоко запрятав обиду и скорбь, не стал бы терпеть эту комедию и ушел. Маленькая чертовка!
   Но я не был больше мужчиной. Я был вернувшейся в дикое состояние тварью. Последнее время меня не покидала паника. Чем больше меня гнали, тем навязчивее я становился. Чем больше оскорбляли и унижали, тем сильнее я жаждал наказания. Моля о чуде, я не готовил для него почву. Более того, у меня недоставало мужества осуждать ее, или Стасю, или кого-нибудь еще, даже себя, хотя я часто изображал притворное негодование. И как бы мне того ни хотелось, я не мог заставить себя поверить, что все произошло случайно. У меня хватало ума понять: положение, в котором мы оказались, возникло не на пустом месте. Нет, вынужден был признать я, оно готовилось достаточно долго. Более того, я так часто обращался мыслями в прошлое, что помнил все до мельчайших подробностей. Когда ты доведен до крайнего отчаяния, что толку знать, где совершил первую роковую ошибку? Какое это имеет значение? Важно лишь то, что происходит сейчас.
   Как же вырваться из тисков?
   Снова и снова бился я головой о стену, пытаясь разрешить этот вопрос. И если б мог, то вырвал и растоптал свой мозг. Что бы я ни делал, что бы ни думал, что бы ни предпринимал, тиски не разжимались.
   Неужели любовь превратила меня в пленника?
   Как мог я знать? Чувства мои пребывали в смятении, они менялись каждую минуту. Глупо спрашивать умирающего, не голоден ли он.
   Возможно, вопрос следует поставить иначе. Например, так: «Можно ли вновь обрести утраченное?»
   Разумный человек, тот, что обладает здравым смыслом, ответит: нет. Однако дурак скажет: да.
   А кто такой дурак, если не верующий человек, игрок без всяких шансов на успех?
 
   Нет ничего такого, что, однажды утратив,
   нельзя было бы возвратить.
 
   Кто это говорит? Бог внутри нас. Адам, уцелевший после пожара и потопа. И ангелы.
   Задумайтесь, циники! Если искупление недостижимо, разве существовала бы любовь? Даже любовь к себе?
   Возможно, Рай, который я так отчаянно старался обрести вновь, уже не был прежним… По эту сторону магического круга время летит с космической скоростью.
   Чем был этот утраченный Рай? Что было в нем самым важным? Возможность переживать порой миги блаженства? Или вера, которую вдохнула в меня любимая? Вера в мои силы. Или то, что мы были связаны так же тесно, как сиамские близнецы?
   Каким простым и ясным все предстает сейчас. Всю мою историю можно изложить в нескольких словах: я утратил способность внушать любовь. Тьма окутала меня. Страх навсегда потерять любимую застлал глаза. Было бы легче, если б она умерла.
   Потерянный и несчастный, блуждал я во тьме, которую сам же и породил, как если бы за мной неотступно следовал демон. В состоянии душевного смятения я иногда становился на четвереньки и, подобно зверю, хватал голыми руками и душил, мял, кромсал все, что, по моему мнению, угрожало моему домашнему очагу. Как-то под руку мне подвернулась кукла, как-то — дохлая крыса. А однажды — кусок засохшего сыра. Я «убивал» днем и ночью. И чем больше убивал, тем быстрее множились ряды моих врагов и противников.
   Как необъятен мир фантомов! Поистине неистощим!
   Почему я не покончил с собой? Я пытался, но у меня ничего не вышло. И тогда я решил, что проще свести жизнь к минимуму.
   Жить только разумом, одним разумом — надежный путь к полной пустоте. Это все равно что стать жертвой вечно работающей машины, которая тебя крутит, дробит и перемалывает.
   Машина разума.
   «Любить и ненавидеть, принимать и отвергать, держать крепко и отталкивать, страстно желать и пренебрегать — в этих противоречиях болезнь разума».
   Соломон не сказал бы лучше.
   «Если откажешься и от победы, и от поражения, — говорится в „Дхаммападе“ [15], — будешь спать без страха».
   Если!…
   Трус же, подобный мне, предпочитает терпеть бесконечную круговерть сознания. Он знает, как и хитрый хозяин, которому служит, что машина когда-нибудь остановится, и тогда он взорвется, как погасшая звезда. Это будет не смерть… но уничтожение!
   Характеризуя странствующего рыцаря, Сервантес пишет: «Странствующий рыцарь путешествует по всему свету, заезжая в самые укромные уголки, он не боится запутанных лабиринтов и на каждом шагу совершает невозможное; он изнемогает от палящего солнца в безлюдной пустыне или, напротив, стоически выносит зимний холод и стужу; его не могут испугать львы, он не боится демонов и драконов — вот так, в постоянных подвигах, и проходит его жизнь».
   Удивительно, как много общего у дурака и труса со странствующим рыцарем. Дурак хранит веру наперекор всему, он не теряет ее даже в самой безнадежной ситуации. Трус презирает все опасности, рискует по-крупному, ничего не боится, абсолютно ничего, кроме утраты того, что он изо всех сил пытается удержать.