Пока ты живешь в мире и являешься его частицей, скажи все, что есть у тебя за душой, а потом заткнись навсегда! Но уж не сдавайся, не гнись! Расплата. Отвержение. Самоотвержение, поскольку мир ты уже отверг. Такая ли уж это страшная судьба? Да, если ты жаждешь лишь сияния славы. Но есть, должно быть, и такие, кто царит в молчании и во мраке. Все в мире двойственно, как в духовной, так и в физической сфере. Зло занимает столь же важное место, что и добро, тьма не уступает свету Тень и материя нераздельны. Однако для праведника сумеречный мир непригоден для обитания, ибо он есть царство беспорядка. Именно здесь Ницше поместил падших богов. В этом царстве не узнать ни Бога, ни Сатаны. Это долина смерти, которую пересекает душа, тусклый промежуток, когда человек утрачивает связь с космосом. Это еще и «время убийц». Люди более не трепещут в восторге; их корежит и сводит от зависти и злобы. У них нет брони истинной веры, они не способны воспарить духом; не воспринимая напряжения борьбы двух противоположных начал, они лишь откликаются на события. Средневековый человек призывал Князя Тьмы и добросовестно платил дань силам зла, как свидетельствует история, запечатленная в камне и на бумаге. Но человек средневековья также признавал и почитал Бога. Поэтому он жил полнокровной и богатой жизнью, всей гаммой красок. Напротив, жизнь современного человека бледна и пуста. Изведанные им ужасы превосходят все, с чем сталкивались люди предыдущих эпох, ибо он живет в нереальном мире. В окружении призраков. Он даже лишен возможности испытать радость освобождения, доступную рабам древнего мира. Он стал жертвой собственной внутренней пустоты; его терзания — это муки бесплодия. Амьель, досконально познавший эту эпоху и тоже павший ее «жертвой», описал «бесплодность гения». Это самое пугающее словосочетание, доступное человеку. Оно означает, что конец недалек…
   Говоря о конце, не могу не напомнить слова Амьеля, в которых он выразил свое отвращение к стилю Тэна87. «Он вообще не возбуждает никаких чувств; это просто средство сообщения. Нечто подобное, полагаю, и составит литературу будущего — литературу a 1'americaine88, совершенно иную, чем греческое искусство, — подсовывающую нам алгебру вместо жизни, формулу вместо образа, восторги плавильного тигля вместо божественного безумия Аполлона. Холодный взгляд придет на смену радости размышления, и мы станем свидетелями конца поэзии; содрав с нее кожу, ее препарирует наука».
   В случае самоубийства нас не занимает, как умирал несчастный, быстро или мучительно долго, сильно он страдал или не очень. Для нас важно само действие , ибо тут мы вдруг вынуждены осознать, что быть или не быть — это действие (а не непереходный глагол!), которое делает существование и смерть синонимами. Акт самоубийства всегда производит взрывной эффект; он потрясает нас, и благодаря этому шоку мы на мгновение осознаем себя и мир. Он заставляет нас понять, что мы слепы и мертвы. Как же характерно для нашего больного мира, что закон взирает на такие покушения с лицемерной суровостью! Мы не желаем, чтобы нам напоминали о недоделанном нами; мы сжимаемся при мысли, что с того света перст ускользнувшего будет вечно указывать на нас.
   Рембо был живым самоубийцей. Тем невыносимей для нас! Из соображений приличия он мог бы покончить счеты с жизнью в девятнадцать лет, но нет, он все тянул и тянул и, по прихоти растратив жизнь впустую, сделал нас свидетелями живой смерти, которой мы сами себя обрекаем. Он насмехался над своим величием, давая нам возможность вволю бранить наши собственные жалкие потуги. Он вкалывал, как последний негр, чтобы мы могли упиваться рабским существованием, которое избрали себе сами. Все качества, проявленные им за восемнадцать лет борьбы с жизнью, — это именно те свойства, которые, как мы сегодня выражаемся, содействуют «успеху». В том, что он превратил успех в такое горькое поражение, и заключалось его торжество. Требовалась дьявольская смелость (пусть и неосознанная), дабы наглядно доказать это. Жалея самоубийцу, мы жалеем на самом деле себя за то, что нам не хватает мужества последовать его примеру Мы не в силах стерпеть чересчур многочисленное дезертирство из наших рядов — это бы нас деморализовало. Мы хотим, чтобы жертвы жизни оставались с нами, разделяя наши несчастья. Мы знаем друг друга хорошо, слишком хорошо; мы внушаем друг другу отвращение. Однако продолжаем блюсти пошлую вежливость червей. Мы пытаемся соблюдать ее, даже истребляя друг друга… Что, знакомые слова, правда? Их повторят нам Лоуренс, Селин, Малакэ89 — и другие. И всех, кто произносит эти слова, осыпают бранью как вероотступников, как эскапистов, уходящих от проблем жизни, как крыс, что бегут с тонущего корабля. (Будто крысы не выказывают тем самым своего высокого ума!) Но корабль и впрямь тонет, тут не может быть двух мнений. Об этом пишет Лоуренс в своих письмах военной поры, а потом снова, рассуждая о «МобиДике». On va ou I'on pese90, заявляет Сент-Экзюпери на вдохновенных страницах «Pilote de Guerre»91.
   Именно к тому мы и идем, никаких сомнений быть не может. Но где тот Ковчег, который вынесет нас из Потопа? Из какого материала он будет сделан? Что до избранных, то они, бесспорно, должны быть скроены совсем из иной материи, чем люди, создавшие этот мир. Мы подходим к концу, и конец нас ждет катастрофический. Словесные предостережения давно уже нас не трогают. Требуются действия, возможно и самоубийственные, но действия, исполненные смысла.
   Жест отречения, совершенный Рембо, был таким действием. Он повлиял на литературу. Повлияет ли он на жизнь? Сомневаюсь. Сомневаюсь, что существует нечто, способное остановить поток, грозящий нас поглотить. Впрочем, явление Рембо возымело определенный эффект: тех из нас, кто еще способен чувствовать, способен воспринимать будущее, он преобразил в «стрелы, жаждущие другого брега».
 
   Для человека очень важно уметь отличать смерть от распада. Человек умирает за что-то, если вообще умирает. Порядок и гармония, возникшие, как утверждают мифы, из первобытного хаоса, придают нашей жизни цель, недоступную нашему пониманию, цель, которой мы, постигнув себя и мир, приносим себя в жертву Эта жертва приносится на алтарь творчества. Создаваемое руками и языком — не стоит ничего; в счет идет лишь то, что мы создаем нашими жизнями. Только став частью творческого акта, мы начинаем жить.
   На каждом шагу нам бросает вызов совсем не смерть, а жизнь. Мы ad nauseam92 напочитались любителей мертвечины; а что же с теми, кто принимает вызов жизни? Как мы чтим их? От Люцифера до Антихриста полыхает пламень страсти, которому человек будет поклоняться вечно, покуда он всего лишь человек; вот этой-то страсти, которая есть жар жизни, мы и должны противопоставить безмятежное приятие, свойственное просвещенным. Нужно пройти сквозь этот пламень, чтобы познать смерть и объять ее. Сила мятежника — а он и есть Нечистый — заключена в его непреклонности, но истинная сила заключается в покорности, позволяющей человеку путем ревностного служения посвятить свою жизнь чему-то, недоступному его разуму. Сила первого ведет к полному отчуждению от мира, то есть к оскоплению, а сила второго ведет к единению, то есть к вечному плодородию.
   Но у страсти всегда свой raison d'etre93, и страсть творца, превращающая его земную жизнь в Голгофу, достигает высшего накала в страстях Христа, в ком воплощены всечеловеческие страдания. Страсть поэта есть результат его видения, его умения разглядеть самую суть и цельность жизни. Стоит утратить это видение — уходит по капле и страсть. В искусстве мы сейчас явно почти исчерпали эту страсть. Хотя мы еще производим на свет гигантов плодовитости, их творения, словно поваленные надгробия, лежат среди по-прежнему невредимых шедевров прошлого, возвышающихся, как недоступные вершины. Несмотря на всю свою мощь, общество не способно поддержать художника, если оно глухо к его художественному прозрению . Уже долгое время наше общество глубоко равнодушно к тому, что жаждет сказать художник. Голос, которому не внемлют, в конце концов замолкает. Анархия общества ведет к потере голоса у художника. Рембо первым сознательно пошел на это. Его пример нас околдовал. Не станем искать его последователей среди литераторов нашего времени, лучше поищем их среди безвестных, оставшихся в тени чужой славы, среди юношей, вынужденных душить свой дар. Посмотрим же прежде всего на нашу собственную страну, на Америку, несущую самый тяжелый урон. Такой новой формой протеста мы помогаем уничтожить яйцо. Это вернейший способ подорвать покачнувшееся здание гнилого общества. Воздействие протеста сказывается быстрее и ощущается куда дольше, чем опустошение, производимое «летающими крепостями». Раз поэту не находится места, не находится возможности участвовать в рождении нового порядка вещей, он подорвет старый в самой его сердцевине. Это отнюдь не воображаемая угроза, а самая что ни на есть настоящая. Это — прелюдия к куда более жуткому, чем в средние века, танцу смерти.
   В современную эпоху творцами были только демонические фигуры; в них концентрировалась последняя, угасающая страсть. Они вновь открыли источник жизни, это пиршество минувших времен, на котором Рембо пытался вернуть себе аппетит, но у них были перерезаны линии связи. Люди более не общаются , вот в чем трагедия нашего времени. Общество давно уже перестало быть общностью; оно распалось на скопления беспомощных атомов. Того единственного, что может объединить его — присутствия и почитания Бога, — как раз и нет.
   Когда в ранней юности Рембо выводил мелом на дверях храмов «Смерть Богу! », он был на самом деле ближе к Богу, чем те, кто вершит дела Церкви. Его высокомерие и пренебрежительность никогда не предназначались несчастным, бедным, истинно набожным; он боролся с узурпаторами и фарисеями, боролся с ложью, самодовольством, лицемерием, со всем, что разрушает жизнь. Он хотел, чтобы земля вновь стала Раем, каким была когда-то, каким она и сейчас остается под пеленой иллюзий и заблуждений. Его нимало не интересовал призрачный Рай, расположенный в мифическом потустороннем мире. Нет, ему подавай его здесь и теперь, во плоти, и люди этого Рая — члены единого великого сообщества, полного жаркой жизни, — вот как представлял он себе Рождество на Земле.
   «On meurt pour cela dont on peut vivre»94. Слова эти не его, но смысл — его. Смерть — в разъединении, в жизни порознь. Она не означает всего лишь прекращения бытия. Жизнь, не имеющая смысла здесь, на земле, не обретет его и на том свете. Рембо, по-моему, это ясно понимал. Он отказался от борьбы на одном уровне, чтобы возобновить ее на другом. Его отречение это подтверждает. Он осознал, что только в молчании и мраке можно возродить то, что составляет суть искусства. Он до конца следовал собственным внутренним законам, вдребезги разбивая все формы, включая и собственную. В самом начале жизненного пути он понял то, что другие понимают в лучшем случае к концу жизни: священное слово утратило весомость. Он осознал, что яд культуры превратил красоту и истину в искусную уловку и обман. Он сажает Красоту себе на колени и обнаруживает, что она горчит. Он покидает ее. Только так он еще и может почтить ее. О чем же он снова твердит в пучине Ада? «Des erreurs qu'on me souffle: magies, faux parfums, musique puerile»95. (Вот самая для меня неотвязная, загадочная строка в «Сезоне».) Когда он хвастался, что обладает всеми талантами, он хотел сказать — на этом ложном уровне. Или — с «лживой маской культуры». В той сфере, где он безусловно ощущал себя мастером. Но ведь здесь правит Mamser96, здесь смешались все понятия. Здесь все имеет равную цену и, следовательно, никакой цены вообще. Хотите, чтобы я посвистел? Хотите danse de venire97? — Пожалуйста! Может, еще чего душа желает? Только назовите!
   Все, что Рембо выразил в своих сочинениях, подтверждает истину: «Мы живем не в гуще фактов, но в гуще глубинных смыслов и символов». Тайна, присущая его творчеству, пронизывает и его жизнь. Мы не можем объяснить его поступки, мы можем лишь позволить им раскрыть то, что мы жаждем узнать. Для самого себя он был не меньшей загадкой, чем для других, и был озадачен собственными высказываниями в той же мере, что и последующей своей мирской жизнью. Он устремлялся во внешний мир, словно в прибежище. Прибежище от чего? Быть может, от ужаса непонимания. Он похож на святого наоборот. Сначала ему был свет, а уж потом — знание и греховный опыт. Грех — загадка для него; он должен примерить его на себя, подобно кающимся грешникам минувших времен, надевавшим власяницу.
   Он бежал прочь, говорим мы. Но, быть может, он бежал к чему-то . Теперь очевидно, что, избежав одного вида безумия, он пал жертвой другого. Он опять и опять устремляется к выходу и протискивается вон, будто несчастный, пытающийся содрать с себя смирительную рубашку. Едва удается отвести одну трагедию, как на него уже надвигается следующая. Он — человек меченый. «Они» преследуют его по пятам. Взлеты его поэтической фантазии напоминают собой видения впавшего в транс человека; эти взлеты находили потом своеобразное отражение в тех внешне необъяснимых порывах, которые заставляли его бросаться очертя голову из одного конца света в другой. Как часто его приносят назад раздавленным, уничтоженным! Он отлеживается ровно столько, сколько требуется для ремонта, — словно крейсер или дальний бомбардировщик. И снова готов к боевым действиям. Жжжж! И он взмывает вверх, к солнцу Он ищет света и человеческого тепла. На озарения ушла, по-видимому, вся его природная теплота; теперь кровь его леденеет. Но чем дальше он летит, тем сильнее сгущается мрак. Земля окутана кровью и дымом. Ледяные вершины сдвигаются к центру.
   Такова уж, видимо, его судьба: иметь крылья и быть прикованным к земле. Он напрягает все силы, будто хочет добраться до самых дальних звезд, но в итоге лишь барахтается в трясине. И впрямь, чем сильнее он машет крыльями, тем глубже погрязает в земле. Огонь и воздух сражаются в нем с водой и землей. Он — орел, прикованный к скале. Мелочь пернатая — вот кто выклевывает его сердце.
   Его время еще не пришло. Слишком рано оно возникло, это видение Рождества на Земле! Слишком преждевременна надежда покончить с ложными богами, грубыми суевериями, с дешевыми снадобьями от всех бед и зол. Этой планете предстоит еще долгий мучительный путь, прежде чем она войдет в ясный свет зари. Слово «заря» беременно Артюром Рембо… В глубине души он, кажется, все понимал. Никогда не нужно толковать его огромную тягу к свободе — тягу обреченного! — как жажду собственного, личного спасения98. Он говорит за все племя Адамово, которому дана была вечная жизнь, но оно обменяло ее на познание, то есть смерть. В его языческом рвении проявляет свой пыл, не забывшая собственных истоков душа. Он не стремится вернуться к Природе, а lа Руссо. Отнюдь нет. Он ищет милосердия. Если бы он умел веровать, он бы давно душою отдался вере. Только вот сердце его было парализовано. Диалоги, которые он вел в больнице со своей сестрой, не только вновь ставят вопрос, всю жизнь державший его в напряжении, но возобновляют вечный поиск. Она верует так искренне и безоглядно, отчего же ему этого не дано? Разве они не одной крови? Он уже не спрашивает, почему она верит, только — веруешь ?. Таков последний прыжок, на который ему надо собрать все силы. Это прыжок из себя, разрывание оков. Теперь уже не важно, во что он верит, важно лишь — верить. В одну из смен настроения, характерных для «Сезона в аду», после восторженного порыва, в котором он утверждает, что в нем возродился разум, он понимает, как хорош мир, и благословляет жизнь; исполненный любви к людям, он говорит: «Се ne sont plus des promesses d'enfance. Ni 1'espoir d'echapper a la vieillesse et a la mort. Dieu fait ma force etje loue Dieu»99. Этот Бог, который и есть сила человека, — не христианский бог и не языческий. Просто Бог. Он доступен всем, независимо от расы, племени и культуры. Его можно найти где угодно и когда угодно, без всяких посредников. Он есть само Творчество и будет существовать, невзирая на то, верит человек или нет.
   Но чем сильнее в человеке творческое начало, тем вернее он признает своего Творца. Те, кто упорнее других сопротивляются ему, лишь неопровержимое свидетельствуют о Его существовании. Борьба против Него столь же доблестна, что и борьба за Него, различие в одном: тот, кто борется против, стоит спиной к свету. Он сражается с собственной тенью. И только когда игра теней изнурит его, когда он падет без сил, тогда лишь свет, скользнув поверх него, откроет ему то великолепие, которое он прежде принимал за мираж. Именно такое отречение от гордости и себялюбия требуется ото всех, великих и малых.
   Художник получает право называться творцом, только когда признает себя всего-навсего орудием. «Автор, творец, поэт! Такого человека до сих пор еще не было», — витийствовал самоуверенный юноша Рембо. Но выразил он глубокую истину Человек ничего не создает сам и от себя. Все создается не случайно, все было известно заранее… и все же свобода есть. Свобода петь хвалу Господу Это высшее свершение, доступное человеку; — поступая таким образом, он занимает место возле своего Создателя. В том его свобода и спасение, поскольку это — единственный способ сказать жизни «да». Бог написал партитуру. Бог дирижирует оркестром. Роль человека состоит в том, чтобы исполнять музыку своим собственным телом. Божественную музыку, bien entendu100, ибо все иное есть какофония.
   Едва труп переправили морем на родину, как его мать побежала организовывать похороны. Его иссохшее, искалеченное тело, все в следах испытанных мук, во мгновение ока предается земле. Причем в такой спешке, будто она избавлялась от зачумленного. Вероятно, она и дом окурила, вернувшись с кладбища, куда она с его сестрой Изабель проследовала за похоронными дрогами; только они двое и шли за гробом, больше никого не было. Избавившись наконец от «гения», мадам Рембо могла теперь спокойно предаться заботам о скоте и урожае, ничтожным хлопотам своей ничтожной захолустной жизни.
   Ну и мать! Воплощение глупости, фанатизма, гордыни и упрямства. Всякий раз, когда измученный гений уже был готов приспособиться к своему аду, когда сникал его истерзанный дух, она была тут как тут, норовя пнуть его побольнее или посыпать соль на раны. Именно она выпихнула его в мир, она отталкивала его, предавала, преследовала. Она лишила его даже той привилегии, которой дорожит каждый француз: радости достойных похорон.
   Тело его предали червям, и Рембо возвращается в царство тьмы в поисках подлинной матери. В жизни он знал только эту ведьму, эту каргу, из чьей утробы выскочил, как потерявшаяся шестеренка от часов. Восстав против ее деспотизма и глупости, он превратился в отшельника. Его эмоциональная натура была так искалечена, что он навсегда лишился способности любить или быть любимым. Он знал лишь одно:
   как противопоставлять свою волю чужой. В лучшем случае он познал жалость, но не любовь.
   В юности он предстает перед нами страстным максималистом, фанатиком. Никаких компромиссов. Только volte-face101. Как революционер он жаждет идеального общества, где затянулась бы рана его отъединенности от других. Это смертельная рана, от которой ему не оправиться. Он становится поборником абсолюта, ибо ничто не может перекрыть бездну между действительным и идеальным, кроме воли к совершенству, которое поглотит любую ошибку и ложь. Одно лишь совершенство может изгладить память о ране, которая глубже, чем река жизни.
   Не умея ни приспособиться, ни сблизиться с людьми, он постоянно в поиске — только чтобы не обнаружить, что искомое не здесь, не там, не это, не то. «Не» преследует его во всем. Его бунт — хоть что-то позитивное в той пустыне отрицания, по которой он, спотыкаясь, бредет. Но бунт неплодотворен, он истощает внутренние силы.
   Отрицание целиком принадлежит миру живых существ, с его событиями sans suite102, которые не учат ничему. Не важно, что у поэта огромный жизненный опыт, все равно этого опыта никогда не хватит, чтобы придать жизни смысл. Сорвало руль, сорвало и якорь. Поэт обречен плыть по течению. А потому корабль, застревающий на каждой отмели, на каждом рифе, покорно и беспомощно сносящий удары всех штормов, в конце концов неизбежно развалится, и волны разнесут его обломки. Тот, кто желает плыть по жизненному морю, должен стать штурманом; он должен уметь считаться с силой и направлением ветра, с приливами и отливами, с законами и границами. Никакой Колумб законами пренебрегать не станет. Да и в воображаемый мир Колумб тоже не отправится. Он открывает Новый Свет случайно. Но случаи эти — законные плоды отваги. Отвага же родилась не от безрассудства, а от уверенности в себе.
   Тот мир, которого домогался юный Рембо, — мир несбыточный. Поэт наполнил его, обогатил, сделал таинственным и трепетным, чтобы возместить отсутствие этих достоинств у мира, в котором он сам родился. Несбыточный мир — это мир, в котором даже боги не обитали никогда; это Царство Сна, которого жаждет младенец, когда ему не дают грудь. (Здесь-то, быть может, и предаются мечтам зебу и другие необычные животные, усеивающие берега Мертвого моря.). Очнувшись от грез, несбыточного можно добиться только штурмом, имя которому — безумие. Возможно, правы те, кто утверждает: Рембо сошел с этого рокового пути на баррикадах кровавой Коммуны. Нам лишь известно, что вдруг, на самом краю пропасти, он делает шаг в сторону. Нет, решает он, только не это ! Он ведет себя как человек, который насквозь видит все заблуждения и ложь. Он не желает быть простофилей, послушным орудием в чужих руках. Революция столь же пуста и отвратительна, что и беспросветно-серая жизнь в послушании и покорности. Общество есть всего лишь сборище безнадежных болванов, подлецов и злодеев. С этого времени он не верит ни во что, кроме самого себя. Если понадобится, он готов есть собственные нечистоты. И вот он вскоре пускается бежать — начинаются бесцельные скитания, дрейф без руля и без ветрил. Все то низкое, убогое и жалкое, что он всегда отвергал, теперь сопровождает его ежеминутно. Это начало падения, и нет той нити, что вывела бы его из темного лабиринта.
   Единственное признаваемое им спасение — это свобода. А для него свобода есть смерть, как он сам потом убедится.
   Никто лучше Рембо не показал, что свобода отдельной личности — мираж. Только личность, одолевшая в себе раба, познает свободу. Такую свободу надо заслужить . Это постепенное освобождение, долгая и тяжкая борьба — изгнание химер. Химер не уничтожить никогда, ибо призраки реальны ровно настолько, насколько реальны страхи, порождающие их. Познать самого себя, как писал когда-то Рембо в знаменитом «Письме ясновидца», значит избавиться от обуревающих тебя демонов. Не церковь изобрела страхи, терзающие ум и душу; не общество создает запреты, которые донимают и мучают человека. Ниспровергается одна церковь, и воздвигается другая; упраздняется одно общественное устройство, и возникает другое. Но по-прежнему действуют те же силы, те же токи. Мятежники создают только новые формы тирании. Человек как личность страдает от того же, от чего страдают все люди как члены общества. (Абеляр103 понял, что в смертных муках даже кролика есть и страдания Господни.)
   «Все, чему нас учат, ложно», — заявлял в юности Рембо. Он был прав, совершенно прав. Но ведь наше предназначение на земле в том и состоит, чтобы бороться с ложным учением, являя миру правду, что заложена в нас. Даже в одиночку можно совершать чудеса. Но величайшее чудо — добиться взаимопонимания, а с ним и единения всех людей. Ключ к этому действительно Милосердие. Всяческую ложь, вероломство, обман надо пережить и преодолеть сообща. Этот процесс носит суровое название «жертва».
   Когда Рембо отверг внутреннее существование ради внешнего, он предал себя в руки темных сил, правящих на земле. Отказавшись выйти за пределы условий, данных ему от рождения, он обрек себя на застойное существование. Для него часы и впрямь остановились. С того момента он «убивал время», говорим мы и, не отдавая себе в том отчета, попадаем в самую точку. Какую бы бешеную деятельность он ни развивал, его барометр неизменно показывает одно: «скука». А его энергия лишь подчеркивает полную его отчужденность. Он — часть той пустоты, через которую он когда-то пытался перебросить легким мостиком радугу совершенства. Рассыпается вымечтанная им лестница Иакова104, на которой некогда во множестве стояли глашатаи и посланцы иного мира. Призраки становятся материальными. Собственно говоря, они становятся даже слишком реальными. Они уже более не плоды воображения, но овеществленные силы, порожденные действительностью, страдающей галлюцинациями. Он вызвал себе на помощь тех, кто теперь отказывается возвращаться в породившие их мрачные глубины. Все заемно, все замешает что-то другое. Он уже более не деятель, он представитель или даже представитель представителя. В мире воображения у него была безграничная свобода, в вещественном же мире у него лишенная содержания власть, лишенное веса имущество. Теперь он не заседает ни в Совете Господнем, ни в Совете Господ: он запутался в паутине фальшивых Властей и Полномочий. Нет мира душе, нет отдохновения от трудов. Одиночество и рабство — вот его участь. Армии нужны ружья? Он поставит их — еще и с выгодой для себя. Не важно, какая армия, чья, — он продаст их любому, кто желает убивать. Убить или быть убитым — для него все едино. Идет торговля рабами? До сих пор он торговал кофе, пряностями, страусовыми перьями, мушкетами… Отчего бы не заняться и рабами? Ведь он-то сам никогда не приказывал людям убивать друг друга, не отдавал им повеления стать рабами. Но раз уж так сложилось , он выжмет из этого все что можно. Получив чистую прибыль, совсем немалую, он, возможно, отойдет когда-нибудь от дел и женится на сироте.