Никакие соображения о сомнительности или нечистоплотности сделок не могли остановить его торгового размаха. Какое все это имеет значение? Это ведь уже не его мир. Безусловно, не его. Этот мир он покинул в знак протеста — и, однако, вернулся с черного хода. Как всё вокруг знакомо! И вонь этой pourriture105 — слушайте, она явно навевает ностальгию! Даже этот совершенно особый запах горелого конского мяса — а может, его собственной шкуры? — так знаком его ноздрям. И проходят перед его глазами, словно в тусклом зеркале, призраки, населявшие некогда бездну его отвращения. Он в жизни никому не причинил вреда. Он на это просто не способен. Он даже старался, где мог, делать добро. Только так. А его всегда подло обманывали… Неужто теперь его осудят, если он попробует добыть что-нибудь для себя, хотя бы немного подливки? Она ведь льется через край — ан не достать. Так рассуждает он с самим собой в абиссинских пустынях. Этакий человек-жираф, беседующий сам с собой в высокой траве на просторах саванны. Теперь он с полным правом может спросить: «Qu'est mon neant, aupres de la stupeur qui vous attend? »106 Его превосходство состояло в том, что у него не было сердца. Удивляетесь, что человек «sans coeur»107 — как он, бывало, подписывался — мог целых восемнадцать лет страдать от пожиравшей его сердце тоски? Бодлер всего-навсего обнажил свое сердце; Рембо же вырвал у себя из груди и стал сам не спеша пожирать его.
   И вот мир начинает постепенно напоминать время Апокалипсиса. Птицы падают с неба и умирают, не долетев до земли. Дикие звери несутся к морю и погружаются в его пучины. Вянет трава, гибнет семя. Природа становится бесплодной и безобразной, как старый скряга, и небеса отражают пустоту земли. Поэт, охваченный злобой после скачки на дикой кобылице по озерам дымящегося асфальта, перерезает ей горло. Напрасно машет он своими неразвившимися крыльями. Рушится волшебная опера, и ветер с воем ломает декорации. Кроме разъяренных, древних как мир ведьм, на пустоши никого. Вооруженные страшными загнутыми крючьями, они, как гарпии, набрасываются на него. Встреча с ними куда опаснее, чем та воображаемая схватка с Его Сатанинским Величеством. Есть все условия для исполнения адского концерта, о котором он когда-то молил.
   Est-ce la vie encore? Qui sait? On est la enfin, c'est tout ce qu'on peut dire. On va ou 1'on pese. Oui. On у va, on у arrive. Et le bateau coule a pic…108
   Пытаясь совладать со своим демоном (ангелом в ином обличье), Рембо жил такой жизнью, какою лишь злейший враг покарал бы его за дезертирство. То была одновременно и тень и реальность его воображаемого мира, возникшего в глубинах его чистой и наивной души. Эта душевная девственность и лишила его умения приспосабливаться, что, как водится, повлекло за собой новый вид безумия: жажду полного приспособления, полного подчинения. Так прежний максимализм пробился сквозь скорлупу негативизма. Раздвоение на ангельскую и демоническую ипостаси, которое он не в силах разрешить, становится постоянным. Единственный выход — раствориться во множестве: не умея быть самим собой, он может стать бесконечным множеством индивидуальностей. Задолго до него Якоб Бёме выразил ту же мысль, сказав: «Тот, кто не умирает прежде, чем умрет, обречен на погибель в смертный час». Эта участь ждет и современного человека: лишенный прочных корней, он не умирает, но распадается на части, как расколотая статуя, растворяется, уходит в небытие.
   В непомерном увлечении Рембо земной жизнью есть, однако, и другая сторона. Его стремление познать истину телом и душой есть жажда того земного Рая, который Блейк называл Беула109, — та благодать, что испытывает человек, безоглядно принявший свой Ад и тем самым обретший и свой Рай. Это и есть Воскресение во плоти . Человек, таким образом, становится наконец ответственным за собственную судьбу. Рембо пытался заново принять бессмертие духа, порожденного мертвыми телами. Он отказывался признать и идеальное общество, это скопище бездушных тел, управление которыми осуществляется из политических или экономических центров. Поразительная энергия, которая била из него всю жизнь, была проявлением творческого начала. Отрицая Отца и Сына, он ведь не отрицает Святого Духа. Творчество — вот чему он поклоняется, что превозносит. Из этой страсти и возникает «необходимость разрушения», которой его часто попрекают. Но Рембо призывал не к бессмысленному, мстительному разрушению, а к расчистке земли для новой поросли. Его главная цель — дать волю духу Опять же, отказываясь назвать, определить или очертить истинного Бога, он создает своего рода вакуум, чтобы дать простор своему представлению о Боге. Рембо лишен пошлости или фамильярности священника, лично знакомого с Богом и ежедневно беседующего с Ним. Рембо знал, что существует высшее общение, общение духа. Он знал, что это общение — диалог, которого не повторишь всуе; он свершается в полном молчании, благоговении и смирении. Рембо поэтому гораздо ближе к поклонению, чем к святотатству Он с теми, кто в спасении ищет смысла. «Рассудочная песнь ангелов» — разве не видна в этом попытка подтолкнуть к немедленному действию? Отсрочка — это песенка дьявола, под звуки которой человеку вводится дурманное снадобье, именуемое «достижимость».
   «Как скучно! Что я здесь делаю? » — восклицает Рембо в одном из писем из Абиссинии. «Что я здесь делаю? » В этом крике сосредоточена вся тягость земной юдоли. Говоря о долгих годах изгнания, которые Рембо сам себе предсказал в «Сезоне», Эджелл Рикуорд110 замечает: «По его мнению, когда выберешься из скорлупы человеческого удела, главное — найти опору, чтобы выжить в условиях абсолютной чистоты, почти божественной свободы от иллюзий». Но человеку никогда не выбраться из этой скорлупы, даже в безумии. Рембо больше походил на вулкан, который, исчерпав свой запас огня, угасает навеки. И если ему и удалось выбраться из этой скорлупы, то лишь для того, чтобы уже в юности пресечь собственную песнь. Таким он остается и поныне, вечно юным — своего рода jeune roi soleil111.
   Это нежелание взрослеть, как мы склонны его рассматривать, обладает каким-то трогательным величием. Взрослеть ради чего ?. — вообразим, что он сам себя спрашивает об этом. Ради зрелости, которая несет с собой порабощение и оскопление? Он развивался необычайно бурно, однако — цвести ? Цвести означало окончиться гнилью. Он решает умереть бутоном. Это высшее торжество юности. Он скорее даст жестоко умертвить свои грезы, но только не замарать их. Он сподобился увидеть жизнь во всем великолепии и полноте; он не предает этого образа, став одомашненным гражданином мира. «Cette ame egaree parmi nous tous»112 — вот как он сам неоднократно называет себя.
   Одинокий, лишенный друзей и близких, он сколь возможно раздвигает границы юности. Он правит этой империей, как никогда еще ею не правили, но он опустошает свои владения — по крайней мере, ту их часть, которая нам известна. Крылья, возносившие его ввысь, гниют вместе с телом в гробнице кокона, из которого он не желал выходить. Он умирает в им самим сотворенной утробе, нерушимой, однако ставшей для него преддверием Ада. Такая противоестественность составляет его особый вклад в сагу об актах отречения. Есть в этой противоестественности какой-то чудовищный привкус — непременный в тех случаях, когда «роль судьбы» самочинно захватывается духом зла. Приостановка развития собственной жизни (нарциссизм), составляющая еще одну грань общей картины, ведет к тому, что возникает новый страх, сильнее всех прежних, — страх утратить свою индивидуальность. Эта угроза, вечно висевшая над ним, и обрекла его душу на то полное отчуждение от мира, которого он в свое время и не надеялся достичь. Грезы обволакивают его, запеленывают и душат: он превращается в мумию, забальзамированную собственными вымыслами.
   Мне нравится видеть в нем Колумба Юности, раздвинувшего пределы этой лишь отчасти исследованной области. Говорят, юность кончается, когда начинается зрелость. Бессмысленное суждение, ибо никогда еще на протяжении истории человеку не удавалось полностью насладиться юностью или познать неограниченные возможности зрелого возраста. Как постичь великолепие и полноту юности, если все силы уходят на борьбу с ошибками, с лживыми догмами родителей и длинной вереницы предков? Должна ли юность тратить себя на то, чтобы разомкнуть тиски смерти? Разве главное земное предназначение молодости — бунтовать, разрушать, убивать? Разве для того дается молодость, чтобы приносить ее в жертву? А как же юные мечты?! Всегда ли их нужно считать глупыми причудами возраста? Так и будем утверждать, что их населяют одни лишь химеры? Мечты — это побеги и почки воображения; у них тоже есть право на собственную жизнь. Попробуйте задушить или исказить юношеские мечты, и вы уничтожите их творца. Там, где не было подлинной юности, невозможна и подлинная зрелость. Если общество превратилось в скопище изъянов и уродств, разве не повинны в том наши воспитатели и наставники? Сегодня, как и вчера, юноше, желающему жить своей жизнью, нет приюта, ему негде насладиться своей молодостью; остается лишь уползти в свой кокон и, закрыв все отверстия, похоронить себя заживо. Представления о нашей матери-земле как о «яйце, что содержит в себе все необходимое», претерпело глубокие изменения. Космическое яйцо содержит протухший желток. Таков современный взгляд на мать-землю. Психоаналитики установили: отрава исходит из родимой утробы; да что толку? В свете этого глубокомысленного открытия нам разрешается, как я понимаю, перейти из одного тухлого яйца в другое. Коль скоро мы в это верим, значит, так оно и есть, но независимо от того, верим мы в это или не верим, это же чистейший, абсолютный ад. О Рембо говорят, что он «презирал высшие удовольствия нашего мира». Но разве он не заслуживает именно за это нашего восхищения? К чему пополнять ряды смерти и распада? К чему взращивать новых чудовищ нигилизма и тщеты? Пусть общество само избавляется от своего разложившегося трупа! Пусть у нас будет новое небо и новая земля! — в этом был смысл упорного мятежа Рембо.
   Подобно Колумбу, Рембо отправился на поиски пути к Земле Обетованной. Обетованная Земля Юности! В его собственной злосчастной юности духовной пищей для него была Библия и книги вроде «Робинзона Крузо», которые обычно дают детям. Одна из таких книг — он ее особенно любил — называлась «L'Habitation de Desert»»113. Удивительное совпадение: ребенком он уже оказывается в той пустыне, которая и составит основное содержание его жизни. Думал ли он в те далекие времена, что, всем чуждый и одинокий, он окажется однажды на пустынном скалистом берегу и простится с цивилизацией?
   Если кто-либо и умел видеть как правым, так и левым глазом, то это был Рембо. Я говорю, естественно, о глазах души. Одним глазом он умел смотреть в вечность, другим — видеть «время и тварей», как сказано в «Маленькой книге совершенной жизни».
   «Но эти два глаза человеческой души не могут действовать одновременно, — говорится там. — Если душа смотрит правым глазом в вечность, тогда левый должен закрываться и не работать, так, словно он слеп».
   Быть может, Рембо закрыл не тот глаз? Как иначе нам объяснить его амнезию? То второе «я», которое он надевал, как доспехи, прежде чем вступить в битву со всем миром, — давало ли оно ему неуязвимость? Даже одетый в броню, словно краб, он не годился для Ада так же, как не годился для Рая. Нет такого положения, нет такого царства, где он мог бы осесть; зацепиться он еще может, но твердо поставить ногу — никогда. Словно преследуемый фуриями, он вынужден постоянно метаться из одной крайности в другую.
   В определенном отношении он был совершенно не француз. Но наиболее нефранцузом он был в своей вечной молодости. Gauche114, неопытность юности — черты, столь презираемые французами, — сгущены в нем необычайно. Он был у себя на родине неуместен, как викинг при дворе Людовика XIV. «Создать новую природу и, соответственно, новое искусство» — вот, как мы уже говорили, две его главные честолюбивые мечты. Для Франции его времени подобные идеи были так же чужды и нелепы, как, например, поклонение каменным истуканам Полинезии. В письмах из Африки Рембо объяснял, до какой степени невозможно ему вернуться к жизни европейца; он признавался, что самый язык Европы стал ему чужд. И по образу мыслей, и по укладу жизни он был ближе к острову Пасхи, чем к Лондону, Парижу или Риму. Необузданность натуры, которую он выказывал с детства, развивалась с годами все сильнее; она чаше проявлялась в его компромиссах и уступках, нежели в его бунте. Он всегда остается посторонним, ведет игру в одиночку, презирая те правила и условия, которые вынужден принимать. Он явно горит куда большим желанием исправить мир, чем его завоевать.
   Пока зебу предавались мечтам, он мечтал тоже, можете в этом не сомневаться. Но нам эти его мечты неизвестны. Мы слышим лишь его жалобы и настойчивые просьбы, но не надежды и молитвы; нам знакомы его презрение и обида, но не его нежность, не его страсть. Мы видим, что он поглощен множеством бытовых мелочей, из чего и заключаем, что он убил в себе мечтателя. Да, вполне вероятно, что он задушил свои грезы — уж слишком они грандиозны. Вполне возможно также, что он разыгрывал здравомыслие с ловкостью сверхбезумца, не желая угаснуть у сияющих, им же и открытых горизонтов. Что мы, собственно, знаем о его внутренней жизни в последние годы? Почти ничего. Он ушел в себя. Он выходил из забытья лишь для того, чтобы издать рык, вой, проклятье.
   Наступательности, присущей юности, он противопоставил старческую готовность отступать под напором обстоятельств. Для него между этими состояниями не было промежуточной стадии — кроме мнимой зрелости цивилизованного человека. Промежуточность есть сама по себе область ограничений — малодушных ограничений. Неудивительно, что святые рисовались ему людьми могучими, а отшельники — людьми искусства. У них хватало сил жить, отъединившись от мира, бросая вызов всему, кроме Бога. Они не юлили, не пресмыкались, как некоторые, готовые мириться с любой ложью, лишь бы не утратить свой драгоценный покой, свою безопасность. Эти же не боялись начать совершенно новую жизнь! Рембо, однако, вовсе не стремился жить вдали от мира. Он любил его, как никто другой. Куда бы он ни направлялся, воображение опережало его, открывая перед ним восхитительные просторы, которые, разумеется, всякий раз на поверку оказывались миражом. Его занимало только неизведанное. Для него земля была не бесплодным, безжизненным местом, предназначенным для кающихся страдальцев, чей дух уже отлетел, но планетой живой, пульсирующей, таинственной, на которой люди, пойми они это, могли бы жить, как короли. Христианство превратило ее в отталкивающее зрелище. И ход прогресса — это гибельный ход. В таком случае — кругом марш! Начнем сначала, оттуда, где остановился в своем великолепии Восток! Встань лицом к солнцу, приветствуй все живое, поклонись чуду! Он видел, что наука обернулась таким же обманом, как и религия, что национализм — это фарс, патриотизм — фальшивка, образование — вид проказы, а нравственные правила — руководство для каннибалов. Каждая острая стрела била точно в яблочко. В остроте зрения или в меткости никто не мог превзойти этого золотоволосого семнадцатилетнего юношу с незабудково-синими глазами.
   A bas les vieillards! Tout est pourri ici115. Он бьет в упор направо и налево. Но не успел он их всех поразить, как они опять стоят у него перед носом. Что толку палить по глиняным голубям, думает он про себя. Нет, разрушение требует более смертоносного оружия. Но где его взять? В каком арсенале?
   Вот здесь-то, видимо, и вступил в игру Дьявол. Можно себе представить, как тщательно он, обращаясь к поэту, подбирал слова… «Продолжай в том же духе, и кончишь в дурдоме. Ты что, полагаешь, что можно убить мертвецов? Предоставь это мне, мертвецы — моя добыча. К тому же ты еще и не начал жить. С такими-то талантами — весь мир твой, только попроси. Твое превосходство в том, что у тебя нет сердца. К чему же болтаться попусту среди этих смердящих ходячих трупов? » На что Рембо, вероятно, ответил: «D'accord! »116 Еще, наверное, и гордился, разумник, что не потратил ни единого лишнего слова. Но, в отличие от Фауста, чьим примером он вдохновлялся, Рембо забыл спросить о цене. Или, может, ему так не терпелось, что он не стал выслушивать условия сделки. Возможно, даже и не заподозрил по наивности, что совершается сделка . Он ведь всегда был простодушен, даже сбившись с истинного пути. По простодушию своему он и поверил, что существует Земля Обетованная, где правит юность. Он в это верит, даже когда волосы у него начинают седеть. И ферму в Роше он покидает навсегда вовсе не для того, чтобы умереть на больничной койке в Марселе, а чтобы вновь отплыть в дальние страны. Он всегда обращен лицом к солнцу. Soleil et chair. Et a 1'aube c'est le coq d'or qui chante117. В отдалении, будто вечно недостижимый мираж, les villes splendides118. А в небе народы земли все шествуют, шествуют. Повсюду волшебные оперы, его собственная и других людей; одно творение сменяет другое, одна хвалебная песнь заглушает другую, бесконечное множество поглощается другим множеством. Се n'est pas le reve d'un hach-ache, c'est le reve d'un voyant119. Так страшно, как он, не обманывался, сколько я знаю, никто. Он осмелился просить больше других и получил неизмеримо меньше, чем заслуживал. Подточенные его обидой и отчаянием, мечты рассыпались в прах. Но для нас они остаются такими же чистыми, яркими, как и в день, когда они родились. От всей той порчи, через которую он прошел, к ним не пристало ни единого струпа. Все — белое, искрящееся, трепетное, полное сил, все прошло очистительный пламень. Вряд ли найдется другой поэт, способный, как Рембо, избрать себе жилищем лишь этот уязвимый уголок, что именуется сердцем. И пусть все разбито — в каждом осколке, будь то мысль, жест, поступок или жизнь, мы обнаруживаем гордого Арденнского Принца. Да пребудет душа его в вечном покое!

КОДА

   Рембо родился в середине девятнадцатого века, 20 октября 1854 года; считается, что он появился на свет в 6 часов утра. То был век смуты, материализма и «прогресса», говорим мы теперь. Век-чистилище во всех значениях этого слова, чему зловещее свидетельство — творения тех писателей, которые процветали в то время. Одна за другой разражались бесчисленные войны и революции. Только Россия, как известно, вела в XVIlI — XIX веках тридцать три войны (главным образом захватнических). Вскоре после рождения Рембо его отец отбыл на Крымскую войну. Туда же отправился и Толстой. Вслед за революцией 1848 года, краткой, но имевшей важные последствия, идет кровавая Коммуна 1871 года; считается, что юный Рембо в ней участвовал. В 1848 году мы, американцы, воюем с Мексикой, с которой мы теперь так дружим — правда, мексиканцы в последнем не вполне уверены. Во время этой войны Торо выступает со своей знаменитой речью о Гражданском Неповиновении, которая в один прекрасный день войдет составной частью в «Прокламацию об освобождении рабов»120. Через двенадцать лет начинается Гражданская война, самая, наверное, кровавая из всех гражданских войн, — и посмотрите только, чего же мы добились! С 1847 до самой смерти в 1881 году Амьель пишет «Journal Intime»121, своего рода вахтенный журнал «больного человека Европы» (как совершенно напрасно называли в свое время Турцию). В нем дается глубокий анализ нравственного выбора, встававшего перед творческими людьми того времени. Уже одни названия книг, написанных видными писателями XIX века, говорят о многом. Приведу некоторые из них. «Болезнь ко смерти» (Кьеркегор), «Мечты и жизнь» (Жерар де Нерваль122), «Les Fleurs du Mal»123 (Бодлер), «Les Chants de Maldoror»124 (Лотреамон), «Рождение трагедии»125 (Ницше), «La Bete Humaine»126 (Золя), «Голод» (Кнут Гамсун), «Les Lauriers Sont Coupes» (Дюжарден127), «Хлеб и воля» (Кропоткин), «В 2000 году» (Беллами128), «Алиса в стране чудес» (Льюис Кэрролл), «Змей в раю» (Захер-Мазох129), «Les Paradis Artificiels»130 (Бодлер), «Мертвые души» (Гоголь), «Записки из Мертвого дома» (Достоевский), «Дикая утка» (Ибсен), «Ад» (Стриндберг), «Ад» (Гиссинг131), «A Rebours» (Гюисманс132)…
   Когда Рембо попросил у приятеля «Фауста» Гете, это произведение еще не было в ряду широкоизвестных; оно вышло лет за тридцать до того. Вспомним дату рождения Рембо: 20 октября 1854 года (6. 00 утра по западному сатанинскому времени). Уже в следующем, 1855 году появляются «Листья травы», вызвавшие всеобщее осуждение. В 1860-м выходит сочинение Бодлера о les stupefiants133, также всеми осужденное и запрещенное. Между тем уже опубликованы «МобиДик» (1851) и «Уолден» Торо (1854). В 1855 году кончает с собой Жерар де Нерваль, дотянув, как это ни удивительно, до сорока семи лет. В 1854 году Кьеркегор выводит последние слова истории, в которой обыгрывается сюжет «Принесенных в жертву». За четыре или пять лет до того как Рембо завершил «Сезон в аду» (1873), Лотреамон анонимно публикует свое знаменитое богохульное сочинение — еще один «плод незрелой юности», как мы любим выражаться, лишь бы не принимать всерьез эти душераздирающие завещания. (Как же много писателей XIX века издают свои первые произведения без указания своего имени!) Около 1888 года Ницше заявляет Брандесу134, что может похвастаться уже тремя читателями: Брандесом, Тэном и Стриндбергом. На следующий год он окончательно сходит с ума и в 1900 году умирает. Счастливчик! С 1893 по 1897 год Стриндберг переживает crise135, по выражению французов, который он мастерски, со всеми медицинскими подробностями описывает в «Аде». Перекликается с Рембо и название другой его работы: «Ключи от Рая». В 1888-м выходит странная книжица Дюжардена, до недавнего времени пребывавшая в забвении. В тот же год публикуется утопия Эдуарда Беллами. К этому времени достигает расцвета талант Марка Твена — в 1884 году напечатан «Гекльберри Финн», одновременно с «Наоборот» Гюисманса. К осени 1891-го, в год смерти Рембо, Кнут Гамсун уже ведет дискуссии о «праве темного и загадочного на существование в литературе». В тот же год появляется «Новая Граб-стрит» Гиссинга. Любопытный это год для литературы XIX века, год смерти Рембо; им завершается десятилетие, когда перед публикой предстали несколько писателей, оказавших большое влияние на литературу XX века. Вот названия некоторых книг, появившихся в 1891 году; книги эти необычны уже тем, что они совершенно между собою не схожи: «Gosta Berling»136, «Свет погас»137, «Маленький священник»138, «Портрет Дориана Грея», «Les Cahiers d'Andre Walter»139, «Le Livre de la Pitie et de la Mort»140, «Приключения Шерлока Холмса», «La-Bas»141, «Плоды просвещения», «Гибель Содома»142, «Тэсс из рода д’Эрбервиллей», «Sixtine (roman de la vie cerebrale)»143
   Столетье каких имен! Позвольте включить еще несколько из тех, кого я не упомянул… Шелли, Блейк, Стендаль, Гегель, Фехнер144, Эмерсон, По, Шопенгауэр, Макс Штирнер145, Малларме, Чехов, Андреев, Верлен, Куперус146, Метерлинк, г-жа Блаватская, Сэмюэл Батлер147, Клодель, Унамуно, Конрад, Бакунин, Шоу, Рильке, Стефан Георге148, Мэри Бейкер Эдди, Верхарн, Готье, Леон Блуа149, Бальзак, Йейтс.
   Какая мятежность, какая утрата иллюзий, какая тоска! Ничего, кроме душевного надлома, нервных расстройств, галлюцинаций и видений. Сотрясаются основы политики, нравственности, экономики и искусства. Воздух насыщен предвестиями и пророчествами наступающей катастрофы — и в XX столетии она таки наступает! Позади две мировые войны, а до конца века вполне возможна и третья. Коснулись ли мы дна? Еще нет. Нравственный кризис XIX века всего лишь расчистил путь духовному банкротству века двадцатого. Сомневаться не приходится, это действительно «время убийц». Политика стала занятием гангстеров. Народы шествуют в небе. Но осанны они не возглашают; а те, кто внизу, на земле, шествуют к очередям за хлебом. C'est — l'aube exaltee ainsi qu'un peuple de colombes…150