Страница:
столу. Не успев снять шляпу, я уже отвечал на дюжину телефонных звонков. На
столе было три телефона, и все они трезвонили одновременно. Они вызывали у
меня недержание еще до того, как я приступал к исполнению обязанностей. А
раньше пяти-шести часов вечера мне не удавалось сходить в уборную. Хайми
приходилось еще хуже, ведь он был привязан к коммутатору. Он просиживал за
ним с восьми утра до шести вечера, занимаясь перестановкой фишек. Фишки --
это курьеры, которых одна контора ссужала другой на день или полдня. Ни одно
из ста одного отделения не обладало своим укомплектованным штатом, и Хайми
приходилось решать шахматные задачки, передвигая фишки, в то время, как я
работал словно проклятый, затыкая дыры. Если иногда чудом мне удавалось
заполнить все вакансии -- на другой день надо было все начинать сначала, а
иногда положение еще и ухудшалось. Постоянно служили от силы двадцать
процентов работников; остальные -- плавник. Постоянные служащие выживали
новобранцев. Постоянные получали от сорока до пятидесяти долларов в неделю,
иногда шестьдесят или семьдесят пять, а, бывало, до сотни в неделю, то есть
зарабатывали они много больше клерков и часто больше управляющих. А новички
-- те с трудом получали десять долларов в неделю. Некоторые, проработав
часок, бросали все к черту, часто швырнув пачку телеграмм в мусорный ящик
или в сточный желоб. Увольняясь, они требовали немедленного расчета, что
было невозможно по причине усложненного делопроизводства. Нельзя было
раньше, чем через десять дней, сказать, кто сколько заработал. Сперва я
приглашал посетителей присесть и все разъяснял им в деталях. Пока не сорвал
связки. Скоро я научился экономить силы для самого необходимого. Главное,
каждый второй малый был прирожденный лгунишка, да еще и плут впридачу.
Большинство поступали и увольнялись не однажды. Некоторые считали это
великолепным способом искать другую работу, поскольку по долгу службы им
приходилось бывать в сотне офисов, куда раньше их и на порог бы не пустили.
К счастью, Макговерн, старый верный швейцар, выдававший бланки заявлений,
обладал зоркостью камеры. А у меня под рукой стояли конторские книги, куда
заносились все соискатели, хоть однажды прошедшие через мою молотилку.
Конторские книги составлялись подобно полицейскому протоколу: они были
испещрены красными пометками, означавшими тот или иной проступок. Судите
сами, в каком затруднительном поло-
37
жении я оказался: каждое второе имя было отмечено воровством,
мошенничеством, хулиганством, слабоумием, извращенностью или идиотизмом.
"Будь осторожен -- такой-то такой-то -- эпилептик!" "Не бери этого -- он
ниггер!" "Внимание! Икс оттрубил в Даннеморе* или где-нибудь в Синг-Синге*
пару лет".
Если бы я оказался фанатом этикета, никто так и не был бы принят. Мне
пришлось учиться очень быстро, и не по книгам, а на собственном опыте.
Существовала тысяча и одна подробность, по которым можно было судить о
соискателе: я должен был учитывать их все сразу, и притом быстро, ведь за
короткий день, даже если вы расторопны, как чародей, -- вы можете нанять
столько-то и не более. Неважно, скольких я принимал -- работников всегда не
хватало. На следующее утро все надо было начинать сначала. Некоторые, я
знал, проработают только один день, и тем не менее я был вынужден брать их
тоже. Система не отвечала требованиям, но критика системы не входила в крут
моих обязанностей. Мне предписывалось нанимать и увольнять. Я был в самом
центре диска, который крутился так быстро, что не мог остановиться. Тут
требовался механик, но с механизмом, по мнению начальства, все было в
порядке, все было прекрасно и замечательно, да вот только временно вышло
из-под контроля. Вышедшее из-под контроля включало: эпилепсию, воровство,
вандализм, извращения, ниггеров, евреев, проституток и -- почему бы нет? --
иногда забастовки и стачки. Из-за чего, следуя логике начальства, надо было
брать большую метлу и начисто выметать конюшню, или браться за ружье и
дубинку и вкладывать разум в бедных идиотов, страдавших иллюзией глобального
несовершенства того, что имеет место. Иногда оказывалось полезным
потолковать о Боге, или устроить общую спевку, может, и премия иногда
уместна, если не помогают слова. Но вообще-то самое важное -- поддерживать
на уровне прием и увольнение. Пока есть люди и боеприпасы -- мы на коне, и
танки наши быстры. Тем временем Хайми без устали принимал слабительные
пилюли в количестве, достаточном, чтобы разнесло заднее место, если бы у
него таковое имелось, но заднего места, у него не было. Он только воображал,
что оправляется. Он только воображал, что валит в унитаз. Бедняга был на
самом деле в трансе. Надо следить за сотней контор, и в каждой свой штат
курьеров -- мифический, если не гипотетический; были курьеры действительные
и вымышленные, осязаемые и неосязаемые. Хайми приходилось тасовать их весь
день напролет, а я тем временем затыкал дыры, которые тоже были
воображаемыми, ведь никто не
38
мог сказать наверняка, прибудет ли новобранец, отправленный в филиал,
завтра, послезавтра или никогда. Некоторые из них терялись в метро и в
лабиринтах под небоскребами, некоторые мотались весь день по городской
железке, пользуясь тем, что униформа разрешает бесплатный проезд, а они,
может быть, никогда не наслаждались ездой весь день напролет по городской
железке. Некоторые отправлялись в сторону острова Статен*, а оказывались в
Канарси или еще в каком-нибудь другом месте, где их в состоянии комы
подбирал полицейский. Некоторые забывали место жительства и исчезали
совершенно. Некоторые, нанятые для работы в Нью-Йорке, месяц спустя
возникали в Филадельфии, как будто так и надо, как по Хойлю*. Некоторые уже
собирались прибыть к месту назначения, но по пути решали, что проще
продавать газеты, и начинали продавать, в нашей же униформе, пока не
попадались с поличным. Некоторые, повинуясь странному упреждающему
инстинкту, прямиком шли в полицейский участок.
По утрам, только придя в контору, Хайми начинал чинить карандаши. Он
священнодействовал, невзирая на многочисленные вызовы, ибо, как он объяснил
мне позже, если первым делом не очинить карандаши, они так и останутся
неочиненными. Следующим делом было выглянуть в окно и посмотреть, как там
погода. Потом, только что заточенным карандашом, он выводил небольшую рамку
вверху грифельной доски, которая у него всегда под рукой, и в этой рамке
фиксировал состояние погоды. Это, говорил он мне, часто служит полезным
оправданием. Если лежит снег толщиной в тридцать сантиметров, если на
дорогах слякоть, то самому дьяволу простительно, что он не слишком гоняет
фишки, а уж менеджеру персонала тем паче можно простить то, что он не до
конца затыкает дыры в такие дни, верно? Но что для меня так и осталось
тайной, так это то -- почему он после починки карандашей не отправляется
прямиком срать, а включает коммутатор в сеть. Это он мне тоже впоследствии
объяснил. Так или иначе, каждый день начинался с суматохи, жалоб, запора и
вакансий. Еще он начинался с громких духовитых ветров, дурного запаха изо
рта, расшатанных нервов, эпилепсии, менингита, низкого жалованья,
просроченных расчетов, поношенных ботинок, шпор, плоскостопия, потерянных
записных книжек и украденных авторучек, телеграмм, выброшенных в
канализацию, с угроз вице-президента и советов управляющих, с пререканий и
споров, с ливней и оборванных линий, с новых и хорошо забытых старых методов
интенсификации труда, с надежды на лучшие времена и молитвы о премии,
которую так и не давали. Новые курьеры брали на себя
39
лишнего, погибали под пулеметной очередью, старые зарывались все
глубже, как крысы в сыр. Все были неудовлетворены, а в особенности публика.
С Сан-Франциско можно связаться по проводу за какие-то десять минут, но
доставка послания адресату могла занять целый год, если оно все же его
достигало.
Христианский союз молодых людей, озабоченный укреплением морали рабочих
парней повсюду в Америке, устраивал ежедневные собрания, и если я не
отпускал туда нескольких щеголеватых юнцов послушать Уильяма Карнеги
Астербильта младшего, то получал выговор по службе. Мистер Мэллори из
Благотворительной Лиги хотел бы знать, могу ли я уделять ему иногда
несколько минут, чтобы выслушивать его рассказы об образцовых заключенных,
освобождаемых под честное слово, которые были бы счастливы служить в любом
качестве, даже курьерами. Миссис Гуггенхоффер из организации "Милосердие для
евреев" была бы польщена, если бы я поспособствовал ее начинанию по
поддержке некоторых бедствующих семей, которые бедствовали потому, что все
члены семьи немощны, неполноценны и недееспособны. Мистер Хаггерти из
общества "Приют беглецов" был уверен, что у него как раз имеется несколько
подходящих юнцов для меня, если я рискну дать им шанс: каждого довели до
ручки их мачехи и отчимы. Мэр Нью-Йорка станет бы мне крайне признателен,
если я лично приму участие в подателе письма, за которого он всячески
ручается, но почему он не подыскал "подателю" работу сам -- оставалось
тайной. Человек, склонившийся над моим плечом, протягивает мне клочок
бумаги, на котором начертано: "Я все понимаю, но ничего не слышу". Лютер
Уинифред стоит подле него, полы его задрипанного пиджака соединены
булавками. Лютер на две седьмых чистый индеец, а на пять седьмых американец
немецкого происхождения, так он сам объясняет. По индейской линии он
принадлежит к племени кри, он один из крей штата Монтана. Его последняя
работа -- мытье витрин, но штаны на нем висят страшно, у него совсем нет
жопы в штанах, и ему стыдно влезать на лестницу в присутствии дам. Он только
вчера выписался из больницы, и потому крайне слаб, но не настолько слаб,
чтобы не суметь разносить телеграммы, так он полагает.
А еще Фердинанд Миш, как я мог о нем забыть? Он простоял в очереди все
утро, чтобы сказать мне несколько слов. Я не ответил на его письма. Это
правда? -- спрашивает он меня вкрадчиво. Разумеется, нет. Я смутно
припоминаю последнее письмо, которое он отправил из госпиталя "Кота и Пса" к
Большому Конкурсу, где числился
40
обслугой. Он сказал, что раскаивается в том, что отказался от
должности. Но это произошло по вине отца, который подавляет его свободу и
лишает всякой радости. "Сейчас мне двадцать пять, -- писал он, -- и, думаю,
мне не следует впредь спать с моим отцом, не так ли? Я слышал о вас как об
истинном джентльмене, теперь я сам за себя отвечаю и надеюсь, что ..."
Макговерн, старина швейцар, стоит рядом с Фердинандом и ждет, когда я подам
знак. Ему хочется отвесить Фердинанду под зад коленом, он еще помнит, как
тот лет пять назад в полной униформе корчился в припадке эпилепсии на
тротуаре перед главным входом в офис. Но, черт побери, я не могу дать ему
знак! Я собираюсь предоставить несчастному ублюдку последний шанс. Может
быть, я пошлю его в Чайна-таун, где служба относительно спокойна. Тем
временем Фердинанд облачается в задней комнате в униформу, а я читаю
послание некоего сироты, который горит желанием "помочь компании достичь
подлинного успеха". Он говорит, что если я дам ему возможность, он будет
молиться за меня каждое воскресенье, в которое посетит церковь, исключая те
воскресенья, когда он должен отмечаться у офицера, надзирающего за его
досрочным освобождением. Ясное дело, он ничего не совершил. Просто толкнул
одного парня, а тот упал, ударился головой и сдох. Далее: экс-консул из
Гибралтара. Великолепный почерк, великолепнейший. Прошу его заглянуть в
конце дня -- есть в нем нечто подозрительное. Тем временем у Фердинанда в
раздевалке начинается припадок. Хорошенькое дельце! Если бы это произошло в
подземке, с номером на фуражке и все такое, меня бы немедленно вышвырнули на
улицу. Далее: однорукий парень, сердитый как черт, поскольку Макговерн
указует ему рукой на дверь. "Что за дьявольщина! Я силен и здоров, разве не
так?" -- орет он и в доказательство легко поднимает стул единственной рукой
и разбивает его на куски. Я возвращаюсь к столу, а там уже лежит для меня
телеграмма. Вскрываю. От Джорджа Блазини, нашего бывшего курьера No 2459
юго-вост. филиала. "Прошу прощения, что я уволился так скоро, но работа не
соответствовала моей врожденной лени, а вообще-то я очень люблю труд и очень
бережлив, но как часто мы не в состоянии управляться с нашей гордыней".
Говно
Сначала я был полон оптимизма, несмотря на сжимавшие меня тиски. Я имел
идеалы и следовал им, нравилось это вице-президенту или нет. Каждые десять
дней он вызывал меня на ковер и выговаривал мне по поводу того, что у меня
"слишком доброе сердце". В моем кармане деньги никогда не водились, зато я
свободно распоряжался
41
чужими деньгами. Покуда я оставался боссом, мне открывали кредит. Я
тратил деньги направо и налево; я снимал с себя одежду и белье, отдавал
книги и все, что находил для себя излишним. Была бы моя власть, я бы всю
компанию отдал тем беднягам, которые осаждали меня. Если просили десять
центов -- я давал полдоллара, а когда просили доллар -- давал пять. Я не
считал, сколько даю, мне было легче одолжить, чем отказать. Ни разу в жизни
я не сталкивался с таким средоточием беды и надеюсь не столкнусь впредь.
Люди бедствуют повсюду -- так было всегда и всегда будет. А под ужасной
бедностью тихо горит огонь, обычно невидимый, незаметный. Но он разгорится,
и если у кого-нибудь достанет отваги раздуть его -- он способен стать
большим пожаром. Меня постоянно убеждали не быть мягким, сентиментальным,
милосердным. Будь тверд! Будь жесток! -- предостерегали меня. К чертям
собачьим! -- говорил я себе, я буду щедрым, уступчивым, незлобивым, терпимым
и мягким. Сначала я выслушивал каждого до конца, и если не мог дать работу
-- давал деньги, а если не было денег -- давал сигарету или старался
ободрить словом. Но я что-то давал! Результат оказался ошеломительным. Никто
не мог предположить такого эффекта от добрых дел и добрых слов. Меня
засыпали благодарностями, лучшими пожеланиями, приглашениями, трогательными
подношениями. Если бы я обладал настоящей властью, а не был бы пятым колесом
повозки, Бог знает, чего бы я не совершил! Я бы сумел использовать
телеграфную компанию "Космодемоник" в качестве плацдарма, чтобы привести все
человечество к Богу, я бы преобразил всю Северную и Южную Америку, и
доминион Канаду впридачу. Я знал секрет: быть щедрым, быть добрым, быть
терпимым. Я вкалывал за пятерых. Три года почти не спал. У меня не было
приличной сорочки, и часто мне было до того стыдно клянчить деньги у жены и
вскрывать копилку собственного ребенка, что я шел на обман и грабил слепого
продавца газет на станции метро, чтобы добыть мелочь на трамвай и вовремя
приехать на работу. Я столько повсюду задолжал, что даже за двадцать лет
упорного труда не смог бы расплатиться. Я брал у тех, кто имел, и давал тем,
кто нуждался, и это правильно, я поступил бы точно так же, окажись опять в
подобной ситуации.
Мне удалось совершить чудо -- остановить сумасшедшую текучку кадров, об
этом никто не смел и мечтать. Но вместо того, чтобы поддержать мои усилия,
меня подсиживали. Согласно логике начальства, текучесть приостановилась
благодаря слишком высокой зарплате. Поэтому
42
они урезали зарплату. Тем самым они словно вышибли дно корзины. Все
сооружение обрушилось на мои плечи. А начальство, как ни в чем не бывало,
продолжало настаивать, чтобы я заткнул все дыры немедленно. Чтобы смягчить
удар, мне сообщили доверительно, что я даже могу поднять процент евреев,
иногда могу нанимать инвалидов, если те еще на что-то способны, то есть могу
делать кое-что из того, что противоречит негласному кодексу. Я был в таком
бешенстве, что принимал абы кого; принял бы мустангов и горилл, если бы
сумел вдохнуть в них хоть чуточку смекалки, совершенно необходимой для
доставки телеграмм. Еще несколько дней назад к закрытию оставалось не больше
пяти-шести вакансий. Теперь -- три, четыре, пять сотен, они убегали, как
песок между пальцев. Просто удивительно. Я сидел и без лишних вопросов брал
всех подчистую: ниггеров, евреев, паралитиков, инвалидов, судимых,
проституток, маньяков, извращенцев, идиотов, всех сучьих ублюдков, способных
держаться на двух ногах и удержать в руке телеграмму. Управляющие в сто
одном нашем филиале были при смерти. Я смеялся. Я смеялся все дни напролет
при мысли о том, какое вонючее варево из всего этого приготовил. Жалобы
лились рекой из всех частей города. Сервис был искалечен, приперт, задушен.
Мул управился бы проворней некоторых наших идиотов, поставленных мною в
упряжку.
Самым замечательным при новом положении дел оказалось разрешение
нанимать курьерами женщин. Это изменило всю атмосферу предприятия. А для
Хайми это было как Божий дар. Он развернул коммутатор таким образом, чтобы,
манипулируя своими фишками, не упускать меня из виду. Несмотря на
прибавившиеся хлопоты, у него не спадала эрекция. Он приходил на работу с
улыбкой и улыбался весь день. Он был на седьмом небе. К концу дня я
составлял список из пяти-шести достойных внимания. Игра заключалась в том,
что мы их держали на стреме, сулили работу, но первым делом старались
отодрать. Иногда было достаточно немного их подкормить, чтобы они явились в
контору во внеурочное время и разлеглись на оцинкованном столе в раздевалке.
Если же у них имелась удобная квартира, а такое иногда случалось, мы
провожали их домой и кончали в кровати. Если им хотелось выпить, Хайми
прихватывал бутылку. Если они были недурны собой и действительно нуждались в
бабках, Хайми доставал пачку денег и отделял от нее пять-десять долларов,
смотря по обстоятельствам. У меня слюнки текут, когда вспоминаю, какая пачка
денег всегда была при нем. Где он их добывал-- не знаю, ведь он зарабатывал
меньше всех в кон-
43
торе. Но деньги у него водились всегда, и я всегда получал у него
столько, сколько просил. Как-то мы сподобились премии,. и я отдал Хайми долг
до последнего цента, и это так изумило его, что он пригласил меня в тот
вечер в "Дель-Монико" и истратил там на меня целое состояние. Мало этого --
на следующий день он настоял на покупке шляпы, сорочки и перчаток для меня.
Он даже предложил мне на ночь свою жену, но предупредил, что в настоящий
момент у нее какие-то неполадки по женской части.
Кроме Хайми и Макговерна у меня была еще парочка помощников,
великолепных блондинок, часто составлявших нам компанию за обедом. И еще был
О'Мара, мой старый друг, недавно вернувшийся с Филиппин -- его я сделал
своим главным помощником. Еще был Стив Ромеро, бык-медалист -- его я держал
поблизости на случай опасности. И О'Рурк, детектив компании, который
приходил ко мне на доклад в конце рабочего дня, когда он приступал к работе.
Потом я включил в штат еще одного -- Кронски, молодого студента-медика,
который очень интересовался паталогическими случаями, бывшими у нас в
достатке. Мы являли беззаботную компашку, объединенную общим желанием во что
бы то ни стало наебать нашу фирму. А, наебывая фирму, мы ебали все, что
попадалось нам на глаза и годилось для этого; исключение среди нас составлял
О'Рурк-- он был обязан хранить определенное достоинство, а, кроме того,
немалое беспокойство ему доставлял простатит, отчего он потерял к ебле
всякий интерес. Зато О'Рурк был благороден и щедр, великодушен выше всяких
похвал. Именно О'Рурк часто угощал нас ужином, и к нему мы шли со своей
бедой.
А вот как стало в Закатном уголке через пару лет. Я был занят своим
гуманизмом, экспериментами того или иного свойства. В спокойные минуты делал
заметки, которые впоследствии предполагал использовать, если когда-нибудь
получу возможность изложить свой опыт. Я ждал передышки. А потом, в один
прекрасный день, меня вызвал на ковер под неким надуманным предлогом
вице-президент и обронил фразу, засевшую у меня в голове. Он сказал:
"Хорошо бы, если бы кто-нибудь написал книгу о курьерах в духе Горацио
Алжера"*. Он намекнул, что таким человеком мог бы стать я. Я был вне себя от
того, что он такой остолоп, и вместе с тем польщен, ибо втайне давно уже
порывался открыться. Я сказал себе: "Погоди, козлина, будет тебе Горацио
Алжер, вот только откроюсь... ты погоди". Голова шла кругом, когда я покидал
его офис. Я видел толпы мужчин и женщин, прошедших через мои руки, ви-
44
дел их в слезах, в мольбах, слышал их проклятья, видел их плевки, их
гнев, их угрозы. Я видел их следы на дорогах, где лежат опрокинутые товарные
поезда, родителей в лохмотьях, пустые угольные короба, переполненные
раковины, запотевшие стены, по которым меж бусинами испарины снуют, словно
сумасшедшие, тараканы; я видел их, ковылявших как кривоногие гномы, лежавших
навзничь в эпилептических корчах; рот в судороге, а изо рта обильно лезет
слюна, искривленные болью члены; я видел, как зараза, будто на крыльях,
обволакивает все, вырвавшись из заточения, видел начальство с его железной
логикой, начальство ждало, когда все уляжется, утрясется само собой, ждало
самодовольно, бездумно, запихнув в рот большую сигару и положив ноги на стол
со словами, что все-де временные неприятности. Я видел героя Горацио Алжера,
мечту больной Америки, поднимавшегося выше и выше: сначала курьер, потом
оператор, потом управляющий, потом шеф, потом директор, потом
вице-президент, потом президент, потом магнат, пивной король, затем господь
всех Америк, денежный бог, бог богов, плоть плоти, ничтожество в вышних,
нуль в окружении девяноста семи тысяч нулей. Говно, сказал я себе, ты
получишь изображение двенадцати маленьких людей, нулей без окружения, цифр и
знаков, двенадцати живучих червей, подтачивающих фундамент твоей прогнившей
системы. Я выдам тебе Горацио Алжера, его взгляд на день после Апокалипсиса,
когда вся вонь исчезнет с лица земли.
Ко мне шли за поддержкой со всей планеты. Не считая простейших, здесь
были представлены все расы. Не считая айну, маори, папуасов, зулусов,
патагонцев, игоротов, готтентотов, туарегов, не считая исчезнувших
тасманийцев, атлантидцев, обитателей земли Гримальди, я имел представителей
почти всех видов, обитавших под солнцем. У меня. были два брата, все еще
отправлявших солярный культ, два несторианца из древней Ассирии, два
мальтийца-близнеца, и потомок Майя с Юкатана; у меня было несколько
коричневых братишек с Филиппин и несколько эфиопов из Абиссинии, были
обитатели пампасов Аргентины и нищие ковбои из Монтаны, были греки, поляки,
хорваты, латыши, словенцы, чехи, испанцы, валлийцы, финны, шведы, русские,
датчане, мексиканцы, пуэрториканцы, кубинцы, уругвайцы, бразильцы,
австралийцы, персы, японцы, китайцы, яванцы, египтяне, африканцы с Золотого
Берега и Берега Слоновой Кости, индусы, армяне, турки, арабы, немцы,
ирландцы, англичане, канадцы и куча итальянцев и евреев. Помню только одного
француза, и то он проработал не больше трех часов. Было несколько аме-
45
риканских индейцев, в основном племени чероки, но не было ни тибетцев,
ни эскимосов. Я встречал такие имена, что и не вообразить, и почерки,
которые менялись от клинописи до изощренной и неизъяснимо прекрасной
каллиграфии китайцев. Я внимал людям, жаждавшим работы -- среди них
египтологи, ботаники, хирурги, старатели золота, профессора восточных
языков, музыканты, инженеры, врачи, астрономы, антропологи, химики,
математики, мэры городов и губернаторы штатов, тюремные надзиратели, ковбои,
лесорубы, моряки, ловцы устриц, портовые грузчики, клепальщики, дантисты,
живописцы, скульпторы, водопроводчики, архитекторы, маэстро абортов, белые
рабы, ныряльщики, верхолазы, фермеры, торговцы часами и одеждой, охотники,
смотрители маяков, сводники, олдермены, сенаторы -- все, нашедшие место под
солнцем, и все они просили работу, сигареты, мелочь и еще один шанс, о
всемогущий Боже, хоть один шанс! Я встречал и знал людей, которые были бы
святыми, если бы святые водились в этом мире; я встречался и разговаривал с
крупными учеными, хмельными и трезвыми; я слушал людей, обладавших
божественным огнем в их недрах, которые могли бы обвинить всемогущего
Господа в том, что они достойны лучшей доли -- Господа, но не
вице-президента телеграфной компании "Космококкик". Я сидел, прикованный к
рабочему столу, и путешествовал по всему миру со скоростью света, и я понял,
что повсюду одно и то же: голод, унижение, равнодушие, порок, зло, жадность,
вымогательство, крючкотворство, мучения, деспотизм, негуманное отношение
человека к человеку, узы, шоры, поводья, уздечка, кнут, шпоры. Чем мельче
калибр -- тем хуже человеку. Люди ходили по улицам Нью-Йорка в
окровавленном, унизительном облачении, презираемые, ниже униженных, бродили,
как гагары, как пингвины, как рогатый скот, как дрессированные котики, как
терпеливые ослики, как ишаки, как безумные гориллы, как покорные маньяки,
грызущие подвешенную наживку, как вальсирующие мыши, как морские свинки, как
белки, как кролики, а многие и многие из них могли бы управлять миром и
писать великие книги. Когда я думаю о некоторых персах, арабах, которых я
знал, когда я думаю об обнаруженных ими качествах, их изяществе, нежности,
уме, их святости, я плюю на белых завоевателей мира, дегенеративных
британцев, свиноголовых немцев, самодовольных французов. Земля -- великое
столе было три телефона, и все они трезвонили одновременно. Они вызывали у
меня недержание еще до того, как я приступал к исполнению обязанностей. А
раньше пяти-шести часов вечера мне не удавалось сходить в уборную. Хайми
приходилось еще хуже, ведь он был привязан к коммутатору. Он просиживал за
ним с восьми утра до шести вечера, занимаясь перестановкой фишек. Фишки --
это курьеры, которых одна контора ссужала другой на день или полдня. Ни одно
из ста одного отделения не обладало своим укомплектованным штатом, и Хайми
приходилось решать шахматные задачки, передвигая фишки, в то время, как я
работал словно проклятый, затыкая дыры. Если иногда чудом мне удавалось
заполнить все вакансии -- на другой день надо было все начинать сначала, а
иногда положение еще и ухудшалось. Постоянно служили от силы двадцать
процентов работников; остальные -- плавник. Постоянные служащие выживали
новобранцев. Постоянные получали от сорока до пятидесяти долларов в неделю,
иногда шестьдесят или семьдесят пять, а, бывало, до сотни в неделю, то есть
зарабатывали они много больше клерков и часто больше управляющих. А новички
-- те с трудом получали десять долларов в неделю. Некоторые, проработав
часок, бросали все к черту, часто швырнув пачку телеграмм в мусорный ящик
или в сточный желоб. Увольняясь, они требовали немедленного расчета, что
было невозможно по причине усложненного делопроизводства. Нельзя было
раньше, чем через десять дней, сказать, кто сколько заработал. Сперва я
приглашал посетителей присесть и все разъяснял им в деталях. Пока не сорвал
связки. Скоро я научился экономить силы для самого необходимого. Главное,
каждый второй малый был прирожденный лгунишка, да еще и плут впридачу.
Большинство поступали и увольнялись не однажды. Некоторые считали это
великолепным способом искать другую работу, поскольку по долгу службы им
приходилось бывать в сотне офисов, куда раньше их и на порог бы не пустили.
К счастью, Макговерн, старый верный швейцар, выдававший бланки заявлений,
обладал зоркостью камеры. А у меня под рукой стояли конторские книги, куда
заносились все соискатели, хоть однажды прошедшие через мою молотилку.
Конторские книги составлялись подобно полицейскому протоколу: они были
испещрены красными пометками, означавшими тот или иной проступок. Судите
сами, в каком затруднительном поло-
37
жении я оказался: каждое второе имя было отмечено воровством,
мошенничеством, хулиганством, слабоумием, извращенностью или идиотизмом.
"Будь осторожен -- такой-то такой-то -- эпилептик!" "Не бери этого -- он
ниггер!" "Внимание! Икс оттрубил в Даннеморе* или где-нибудь в Синг-Синге*
пару лет".
Если бы я оказался фанатом этикета, никто так и не был бы принят. Мне
пришлось учиться очень быстро, и не по книгам, а на собственном опыте.
Существовала тысяча и одна подробность, по которым можно было судить о
соискателе: я должен был учитывать их все сразу, и притом быстро, ведь за
короткий день, даже если вы расторопны, как чародей, -- вы можете нанять
столько-то и не более. Неважно, скольких я принимал -- работников всегда не
хватало. На следующее утро все надо было начинать сначала. Некоторые, я
знал, проработают только один день, и тем не менее я был вынужден брать их
тоже. Система не отвечала требованиям, но критика системы не входила в крут
моих обязанностей. Мне предписывалось нанимать и увольнять. Я был в самом
центре диска, который крутился так быстро, что не мог остановиться. Тут
требовался механик, но с механизмом, по мнению начальства, все было в
порядке, все было прекрасно и замечательно, да вот только временно вышло
из-под контроля. Вышедшее из-под контроля включало: эпилепсию, воровство,
вандализм, извращения, ниггеров, евреев, проституток и -- почему бы нет? --
иногда забастовки и стачки. Из-за чего, следуя логике начальства, надо было
брать большую метлу и начисто выметать конюшню, или браться за ружье и
дубинку и вкладывать разум в бедных идиотов, страдавших иллюзией глобального
несовершенства того, что имеет место. Иногда оказывалось полезным
потолковать о Боге, или устроить общую спевку, может, и премия иногда
уместна, если не помогают слова. Но вообще-то самое важное -- поддерживать
на уровне прием и увольнение. Пока есть люди и боеприпасы -- мы на коне, и
танки наши быстры. Тем временем Хайми без устали принимал слабительные
пилюли в количестве, достаточном, чтобы разнесло заднее место, если бы у
него таковое имелось, но заднего места, у него не было. Он только воображал,
что оправляется. Он только воображал, что валит в унитаз. Бедняга был на
самом деле в трансе. Надо следить за сотней контор, и в каждой свой штат
курьеров -- мифический, если не гипотетический; были курьеры действительные
и вымышленные, осязаемые и неосязаемые. Хайми приходилось тасовать их весь
день напролет, а я тем временем затыкал дыры, которые тоже были
воображаемыми, ведь никто не
38
мог сказать наверняка, прибудет ли новобранец, отправленный в филиал,
завтра, послезавтра или никогда. Некоторые из них терялись в метро и в
лабиринтах под небоскребами, некоторые мотались весь день по городской
железке, пользуясь тем, что униформа разрешает бесплатный проезд, а они,
может быть, никогда не наслаждались ездой весь день напролет по городской
железке. Некоторые отправлялись в сторону острова Статен*, а оказывались в
Канарси или еще в каком-нибудь другом месте, где их в состоянии комы
подбирал полицейский. Некоторые забывали место жительства и исчезали
совершенно. Некоторые, нанятые для работы в Нью-Йорке, месяц спустя
возникали в Филадельфии, как будто так и надо, как по Хойлю*. Некоторые уже
собирались прибыть к месту назначения, но по пути решали, что проще
продавать газеты, и начинали продавать, в нашей же униформе, пока не
попадались с поличным. Некоторые, повинуясь странному упреждающему
инстинкту, прямиком шли в полицейский участок.
По утрам, только придя в контору, Хайми начинал чинить карандаши. Он
священнодействовал, невзирая на многочисленные вызовы, ибо, как он объяснил
мне позже, если первым делом не очинить карандаши, они так и останутся
неочиненными. Следующим делом было выглянуть в окно и посмотреть, как там
погода. Потом, только что заточенным карандашом, он выводил небольшую рамку
вверху грифельной доски, которая у него всегда под рукой, и в этой рамке
фиксировал состояние погоды. Это, говорил он мне, часто служит полезным
оправданием. Если лежит снег толщиной в тридцать сантиметров, если на
дорогах слякоть, то самому дьяволу простительно, что он не слишком гоняет
фишки, а уж менеджеру персонала тем паче можно простить то, что он не до
конца затыкает дыры в такие дни, верно? Но что для меня так и осталось
тайной, так это то -- почему он после починки карандашей не отправляется
прямиком срать, а включает коммутатор в сеть. Это он мне тоже впоследствии
объяснил. Так или иначе, каждый день начинался с суматохи, жалоб, запора и
вакансий. Еще он начинался с громких духовитых ветров, дурного запаха изо
рта, расшатанных нервов, эпилепсии, менингита, низкого жалованья,
просроченных расчетов, поношенных ботинок, шпор, плоскостопия, потерянных
записных книжек и украденных авторучек, телеграмм, выброшенных в
канализацию, с угроз вице-президента и советов управляющих, с пререканий и
споров, с ливней и оборванных линий, с новых и хорошо забытых старых методов
интенсификации труда, с надежды на лучшие времена и молитвы о премии,
которую так и не давали. Новые курьеры брали на себя
39
лишнего, погибали под пулеметной очередью, старые зарывались все
глубже, как крысы в сыр. Все были неудовлетворены, а в особенности публика.
С Сан-Франциско можно связаться по проводу за какие-то десять минут, но
доставка послания адресату могла занять целый год, если оно все же его
достигало.
Христианский союз молодых людей, озабоченный укреплением морали рабочих
парней повсюду в Америке, устраивал ежедневные собрания, и если я не
отпускал туда нескольких щеголеватых юнцов послушать Уильяма Карнеги
Астербильта младшего, то получал выговор по службе. Мистер Мэллори из
Благотворительной Лиги хотел бы знать, могу ли я уделять ему иногда
несколько минут, чтобы выслушивать его рассказы об образцовых заключенных,
освобождаемых под честное слово, которые были бы счастливы служить в любом
качестве, даже курьерами. Миссис Гуггенхоффер из организации "Милосердие для
евреев" была бы польщена, если бы я поспособствовал ее начинанию по
поддержке некоторых бедствующих семей, которые бедствовали потому, что все
члены семьи немощны, неполноценны и недееспособны. Мистер Хаггерти из
общества "Приют беглецов" был уверен, что у него как раз имеется несколько
подходящих юнцов для меня, если я рискну дать им шанс: каждого довели до
ручки их мачехи и отчимы. Мэр Нью-Йорка станет бы мне крайне признателен,
если я лично приму участие в подателе письма, за которого он всячески
ручается, но почему он не подыскал "подателю" работу сам -- оставалось
тайной. Человек, склонившийся над моим плечом, протягивает мне клочок
бумаги, на котором начертано: "Я все понимаю, но ничего не слышу". Лютер
Уинифред стоит подле него, полы его задрипанного пиджака соединены
булавками. Лютер на две седьмых чистый индеец, а на пять седьмых американец
немецкого происхождения, так он сам объясняет. По индейской линии он
принадлежит к племени кри, он один из крей штата Монтана. Его последняя
работа -- мытье витрин, но штаны на нем висят страшно, у него совсем нет
жопы в штанах, и ему стыдно влезать на лестницу в присутствии дам. Он только
вчера выписался из больницы, и потому крайне слаб, но не настолько слаб,
чтобы не суметь разносить телеграммы, так он полагает.
А еще Фердинанд Миш, как я мог о нем забыть? Он простоял в очереди все
утро, чтобы сказать мне несколько слов. Я не ответил на его письма. Это
правда? -- спрашивает он меня вкрадчиво. Разумеется, нет. Я смутно
припоминаю последнее письмо, которое он отправил из госпиталя "Кота и Пса" к
Большому Конкурсу, где числился
40
обслугой. Он сказал, что раскаивается в том, что отказался от
должности. Но это произошло по вине отца, который подавляет его свободу и
лишает всякой радости. "Сейчас мне двадцать пять, -- писал он, -- и, думаю,
мне не следует впредь спать с моим отцом, не так ли? Я слышал о вас как об
истинном джентльмене, теперь я сам за себя отвечаю и надеюсь, что ..."
Макговерн, старина швейцар, стоит рядом с Фердинандом и ждет, когда я подам
знак. Ему хочется отвесить Фердинанду под зад коленом, он еще помнит, как
тот лет пять назад в полной униформе корчился в припадке эпилепсии на
тротуаре перед главным входом в офис. Но, черт побери, я не могу дать ему
знак! Я собираюсь предоставить несчастному ублюдку последний шанс. Может
быть, я пошлю его в Чайна-таун, где служба относительно спокойна. Тем
временем Фердинанд облачается в задней комнате в униформу, а я читаю
послание некоего сироты, который горит желанием "помочь компании достичь
подлинного успеха". Он говорит, что если я дам ему возможность, он будет
молиться за меня каждое воскресенье, в которое посетит церковь, исключая те
воскресенья, когда он должен отмечаться у офицера, надзирающего за его
досрочным освобождением. Ясное дело, он ничего не совершил. Просто толкнул
одного парня, а тот упал, ударился головой и сдох. Далее: экс-консул из
Гибралтара. Великолепный почерк, великолепнейший. Прошу его заглянуть в
конце дня -- есть в нем нечто подозрительное. Тем временем у Фердинанда в
раздевалке начинается припадок. Хорошенькое дельце! Если бы это произошло в
подземке, с номером на фуражке и все такое, меня бы немедленно вышвырнули на
улицу. Далее: однорукий парень, сердитый как черт, поскольку Макговерн
указует ему рукой на дверь. "Что за дьявольщина! Я силен и здоров, разве не
так?" -- орет он и в доказательство легко поднимает стул единственной рукой
и разбивает его на куски. Я возвращаюсь к столу, а там уже лежит для меня
телеграмма. Вскрываю. От Джорджа Блазини, нашего бывшего курьера No 2459
юго-вост. филиала. "Прошу прощения, что я уволился так скоро, но работа не
соответствовала моей врожденной лени, а вообще-то я очень люблю труд и очень
бережлив, но как часто мы не в состоянии управляться с нашей гордыней".
Говно
Сначала я был полон оптимизма, несмотря на сжимавшие меня тиски. Я имел
идеалы и следовал им, нравилось это вице-президенту или нет. Каждые десять
дней он вызывал меня на ковер и выговаривал мне по поводу того, что у меня
"слишком доброе сердце". В моем кармане деньги никогда не водились, зато я
свободно распоряжался
41
чужими деньгами. Покуда я оставался боссом, мне открывали кредит. Я
тратил деньги направо и налево; я снимал с себя одежду и белье, отдавал
книги и все, что находил для себя излишним. Была бы моя власть, я бы всю
компанию отдал тем беднягам, которые осаждали меня. Если просили десять
центов -- я давал полдоллара, а когда просили доллар -- давал пять. Я не
считал, сколько даю, мне было легче одолжить, чем отказать. Ни разу в жизни
я не сталкивался с таким средоточием беды и надеюсь не столкнусь впредь.
Люди бедствуют повсюду -- так было всегда и всегда будет. А под ужасной
бедностью тихо горит огонь, обычно невидимый, незаметный. Но он разгорится,
и если у кого-нибудь достанет отваги раздуть его -- он способен стать
большим пожаром. Меня постоянно убеждали не быть мягким, сентиментальным,
милосердным. Будь тверд! Будь жесток! -- предостерегали меня. К чертям
собачьим! -- говорил я себе, я буду щедрым, уступчивым, незлобивым, терпимым
и мягким. Сначала я выслушивал каждого до конца, и если не мог дать работу
-- давал деньги, а если не было денег -- давал сигарету или старался
ободрить словом. Но я что-то давал! Результат оказался ошеломительным. Никто
не мог предположить такого эффекта от добрых дел и добрых слов. Меня
засыпали благодарностями, лучшими пожеланиями, приглашениями, трогательными
подношениями. Если бы я обладал настоящей властью, а не был бы пятым колесом
повозки, Бог знает, чего бы я не совершил! Я бы сумел использовать
телеграфную компанию "Космодемоник" в качестве плацдарма, чтобы привести все
человечество к Богу, я бы преобразил всю Северную и Южную Америку, и
доминион Канаду впридачу. Я знал секрет: быть щедрым, быть добрым, быть
терпимым. Я вкалывал за пятерых. Три года почти не спал. У меня не было
приличной сорочки, и часто мне было до того стыдно клянчить деньги у жены и
вскрывать копилку собственного ребенка, что я шел на обман и грабил слепого
продавца газет на станции метро, чтобы добыть мелочь на трамвай и вовремя
приехать на работу. Я столько повсюду задолжал, что даже за двадцать лет
упорного труда не смог бы расплатиться. Я брал у тех, кто имел, и давал тем,
кто нуждался, и это правильно, я поступил бы точно так же, окажись опять в
подобной ситуации.
Мне удалось совершить чудо -- остановить сумасшедшую текучку кадров, об
этом никто не смел и мечтать. Но вместо того, чтобы поддержать мои усилия,
меня подсиживали. Согласно логике начальства, текучесть приостановилась
благодаря слишком высокой зарплате. Поэтому
42
они урезали зарплату. Тем самым они словно вышибли дно корзины. Все
сооружение обрушилось на мои плечи. А начальство, как ни в чем не бывало,
продолжало настаивать, чтобы я заткнул все дыры немедленно. Чтобы смягчить
удар, мне сообщили доверительно, что я даже могу поднять процент евреев,
иногда могу нанимать инвалидов, если те еще на что-то способны, то есть могу
делать кое-что из того, что противоречит негласному кодексу. Я был в таком
бешенстве, что принимал абы кого; принял бы мустангов и горилл, если бы
сумел вдохнуть в них хоть чуточку смекалки, совершенно необходимой для
доставки телеграмм. Еще несколько дней назад к закрытию оставалось не больше
пяти-шести вакансий. Теперь -- три, четыре, пять сотен, они убегали, как
песок между пальцев. Просто удивительно. Я сидел и без лишних вопросов брал
всех подчистую: ниггеров, евреев, паралитиков, инвалидов, судимых,
проституток, маньяков, извращенцев, идиотов, всех сучьих ублюдков, способных
держаться на двух ногах и удержать в руке телеграмму. Управляющие в сто
одном нашем филиале были при смерти. Я смеялся. Я смеялся все дни напролет
при мысли о том, какое вонючее варево из всего этого приготовил. Жалобы
лились рекой из всех частей города. Сервис был искалечен, приперт, задушен.
Мул управился бы проворней некоторых наших идиотов, поставленных мною в
упряжку.
Самым замечательным при новом положении дел оказалось разрешение
нанимать курьерами женщин. Это изменило всю атмосферу предприятия. А для
Хайми это было как Божий дар. Он развернул коммутатор таким образом, чтобы,
манипулируя своими фишками, не упускать меня из виду. Несмотря на
прибавившиеся хлопоты, у него не спадала эрекция. Он приходил на работу с
улыбкой и улыбался весь день. Он был на седьмом небе. К концу дня я
составлял список из пяти-шести достойных внимания. Игра заключалась в том,
что мы их держали на стреме, сулили работу, но первым делом старались
отодрать. Иногда было достаточно немного их подкормить, чтобы они явились в
контору во внеурочное время и разлеглись на оцинкованном столе в раздевалке.
Если же у них имелась удобная квартира, а такое иногда случалось, мы
провожали их домой и кончали в кровати. Если им хотелось выпить, Хайми
прихватывал бутылку. Если они были недурны собой и действительно нуждались в
бабках, Хайми доставал пачку денег и отделял от нее пять-десять долларов,
смотря по обстоятельствам. У меня слюнки текут, когда вспоминаю, какая пачка
денег всегда была при нем. Где он их добывал-- не знаю, ведь он зарабатывал
меньше всех в кон-
43
торе. Но деньги у него водились всегда, и я всегда получал у него
столько, сколько просил. Как-то мы сподобились премии,. и я отдал Хайми долг
до последнего цента, и это так изумило его, что он пригласил меня в тот
вечер в "Дель-Монико" и истратил там на меня целое состояние. Мало этого --
на следующий день он настоял на покупке шляпы, сорочки и перчаток для меня.
Он даже предложил мне на ночь свою жену, но предупредил, что в настоящий
момент у нее какие-то неполадки по женской части.
Кроме Хайми и Макговерна у меня была еще парочка помощников,
великолепных блондинок, часто составлявших нам компанию за обедом. И еще был
О'Мара, мой старый друг, недавно вернувшийся с Филиппин -- его я сделал
своим главным помощником. Еще был Стив Ромеро, бык-медалист -- его я держал
поблизости на случай опасности. И О'Рурк, детектив компании, который
приходил ко мне на доклад в конце рабочего дня, когда он приступал к работе.
Потом я включил в штат еще одного -- Кронски, молодого студента-медика,
который очень интересовался паталогическими случаями, бывшими у нас в
достатке. Мы являли беззаботную компашку, объединенную общим желанием во что
бы то ни стало наебать нашу фирму. А, наебывая фирму, мы ебали все, что
попадалось нам на глаза и годилось для этого; исключение среди нас составлял
О'Рурк-- он был обязан хранить определенное достоинство, а, кроме того,
немалое беспокойство ему доставлял простатит, отчего он потерял к ебле
всякий интерес. Зато О'Рурк был благороден и щедр, великодушен выше всяких
похвал. Именно О'Рурк часто угощал нас ужином, и к нему мы шли со своей
бедой.
А вот как стало в Закатном уголке через пару лет. Я был занят своим
гуманизмом, экспериментами того или иного свойства. В спокойные минуты делал
заметки, которые впоследствии предполагал использовать, если когда-нибудь
получу возможность изложить свой опыт. Я ждал передышки. А потом, в один
прекрасный день, меня вызвал на ковер под неким надуманным предлогом
вице-президент и обронил фразу, засевшую у меня в голове. Он сказал:
"Хорошо бы, если бы кто-нибудь написал книгу о курьерах в духе Горацио
Алжера"*. Он намекнул, что таким человеком мог бы стать я. Я был вне себя от
того, что он такой остолоп, и вместе с тем польщен, ибо втайне давно уже
порывался открыться. Я сказал себе: "Погоди, козлина, будет тебе Горацио
Алжер, вот только откроюсь... ты погоди". Голова шла кругом, когда я покидал
его офис. Я видел толпы мужчин и женщин, прошедших через мои руки, ви-
44
дел их в слезах, в мольбах, слышал их проклятья, видел их плевки, их
гнев, их угрозы. Я видел их следы на дорогах, где лежат опрокинутые товарные
поезда, родителей в лохмотьях, пустые угольные короба, переполненные
раковины, запотевшие стены, по которым меж бусинами испарины снуют, словно
сумасшедшие, тараканы; я видел их, ковылявших как кривоногие гномы, лежавших
навзничь в эпилептических корчах; рот в судороге, а изо рта обильно лезет
слюна, искривленные болью члены; я видел, как зараза, будто на крыльях,
обволакивает все, вырвавшись из заточения, видел начальство с его железной
логикой, начальство ждало, когда все уляжется, утрясется само собой, ждало
самодовольно, бездумно, запихнув в рот большую сигару и положив ноги на стол
со словами, что все-де временные неприятности. Я видел героя Горацио Алжера,
мечту больной Америки, поднимавшегося выше и выше: сначала курьер, потом
оператор, потом управляющий, потом шеф, потом директор, потом
вице-президент, потом президент, потом магнат, пивной король, затем господь
всех Америк, денежный бог, бог богов, плоть плоти, ничтожество в вышних,
нуль в окружении девяноста семи тысяч нулей. Говно, сказал я себе, ты
получишь изображение двенадцати маленьких людей, нулей без окружения, цифр и
знаков, двенадцати живучих червей, подтачивающих фундамент твоей прогнившей
системы. Я выдам тебе Горацио Алжера, его взгляд на день после Апокалипсиса,
когда вся вонь исчезнет с лица земли.
Ко мне шли за поддержкой со всей планеты. Не считая простейших, здесь
были представлены все расы. Не считая айну, маори, папуасов, зулусов,
патагонцев, игоротов, готтентотов, туарегов, не считая исчезнувших
тасманийцев, атлантидцев, обитателей земли Гримальди, я имел представителей
почти всех видов, обитавших под солнцем. У меня. были два брата, все еще
отправлявших солярный культ, два несторианца из древней Ассирии, два
мальтийца-близнеца, и потомок Майя с Юкатана; у меня было несколько
коричневых братишек с Филиппин и несколько эфиопов из Абиссинии, были
обитатели пампасов Аргентины и нищие ковбои из Монтаны, были греки, поляки,
хорваты, латыши, словенцы, чехи, испанцы, валлийцы, финны, шведы, русские,
датчане, мексиканцы, пуэрториканцы, кубинцы, уругвайцы, бразильцы,
австралийцы, персы, японцы, китайцы, яванцы, египтяне, африканцы с Золотого
Берега и Берега Слоновой Кости, индусы, армяне, турки, арабы, немцы,
ирландцы, англичане, канадцы и куча итальянцев и евреев. Помню только одного
француза, и то он проработал не больше трех часов. Было несколько аме-
45
риканских индейцев, в основном племени чероки, но не было ни тибетцев,
ни эскимосов. Я встречал такие имена, что и не вообразить, и почерки,
которые менялись от клинописи до изощренной и неизъяснимо прекрасной
каллиграфии китайцев. Я внимал людям, жаждавшим работы -- среди них
египтологи, ботаники, хирурги, старатели золота, профессора восточных
языков, музыканты, инженеры, врачи, астрономы, антропологи, химики,
математики, мэры городов и губернаторы штатов, тюремные надзиратели, ковбои,
лесорубы, моряки, ловцы устриц, портовые грузчики, клепальщики, дантисты,
живописцы, скульпторы, водопроводчики, архитекторы, маэстро абортов, белые
рабы, ныряльщики, верхолазы, фермеры, торговцы часами и одеждой, охотники,
смотрители маяков, сводники, олдермены, сенаторы -- все, нашедшие место под
солнцем, и все они просили работу, сигареты, мелочь и еще один шанс, о
всемогущий Боже, хоть один шанс! Я встречал и знал людей, которые были бы
святыми, если бы святые водились в этом мире; я встречался и разговаривал с
крупными учеными, хмельными и трезвыми; я слушал людей, обладавших
божественным огнем в их недрах, которые могли бы обвинить всемогущего
Господа в том, что они достойны лучшей доли -- Господа, но не
вице-президента телеграфной компании "Космококкик". Я сидел, прикованный к
рабочему столу, и путешествовал по всему миру со скоростью света, и я понял,
что повсюду одно и то же: голод, унижение, равнодушие, порок, зло, жадность,
вымогательство, крючкотворство, мучения, деспотизм, негуманное отношение
человека к человеку, узы, шоры, поводья, уздечка, кнут, шпоры. Чем мельче
калибр -- тем хуже человеку. Люди ходили по улицам Нью-Йорка в
окровавленном, унизительном облачении, презираемые, ниже униженных, бродили,
как гагары, как пингвины, как рогатый скот, как дрессированные котики, как
терпеливые ослики, как ишаки, как безумные гориллы, как покорные маньяки,
грызущие подвешенную наживку, как вальсирующие мыши, как морские свинки, как
белки, как кролики, а многие и многие из них могли бы управлять миром и
писать великие книги. Когда я думаю о некоторых персах, арабах, которых я
знал, когда я думаю об обнаруженных ими качествах, их изяществе, нежности,
уме, их святости, я плюю на белых завоевателей мира, дегенеративных
британцев, свиноголовых немцев, самодовольных французов. Земля -- великое