духе, приходится выманивать деньги у продавца газет. Я добираюсь до офиса
запыхавшись, с опозданием на час, мне надо позвонить в десять мест, прежде
чем я приму первого посетителя. Пока я делаю первый звонок, мне звонят из
трех мест одновременно и ждут ответа. Я разговариваю по двум аппаратам
сразу. Коммутатор гудит. Хайми между вызовами точит карандаши. Макговерн,
швейцар, стоит за спиной, чтобы предостеречь меня насчет одного посетителя,
вероятно, мошенника, пытающегося проскользнуть под вымышленным именем. За
мной карточки и амбарные книги, куда занесены имена всех, кто хоть однажды
обращался ко мне в поисках работы. Неугодные записаны красными чернилами; у
некоторых до шести кличек против настоящего имени. А комната тем временем
гудит как улей. В комнате воняет потом, грязными ногами, старой одеждой,
камфорой, лизолом, отрыжкой. Половину придется завернуть: не то чтобы нам не
нужны люди, но даже в самых стесненных обстоятельствах эти нам не подойдут.
Человек перед моим столом, уцепившийся за перекладину нарезными руками и с
мутным взором -- экс-мэр Нью-Йорка. Сейчас ему семьдесят, и он согласен на
любую работу. У него прекрасные рекомендательные письма, но мы не можем
принимать лиц старше сорока пяти. Сорок пять в Нью-Йорке -- это граница.
Звонит телефон: льстивый секретарь Христианского союза молодых людей. Не
сделаю ли я исключение для одного парня, который сейчас находится в
приемной? Мальчика, год просидевшего в исправительной колонии? А что он
натворил? Пытался изнасиловать родную сестру. Разумеется, итальянец. О'Мара,
мой помощник, проверяет соискателя по полной программе. Он подозревает
эпилепсию. Наконец, он добивается своего, и парень падает прямо тут, в
офисе. Какая-то посетительница теряет сознание. Красивая моложавая женщина с
очаровательным пушком на шее предлагает мне себя. Она -- проститутка, это
ясно, и я знаю, что если я соглашусь, это обойдется мне очень дорого. Она
хочет работать
77
в определенном здании в северном квартале, поскольку это близко от ее
дома, так она говорит. Ближе к обеду заявляются друзья-приятели. Они садятся
рядышком и наблюдают, как я тружусь, словно пришли на спектакль. Приходит
Кронски, студент-медик; он сообщает, что один из принятых мной парней
страдает болезнью Паркинсона*. Я так занят, что ни разу не отошел в уборную.
Все телеграфисты, все управляющие заработали себе геморрой, так мне сказал
О'Рурк. Он сам два года применял электро-массажер, но безуспешно. Время
обеда, и мы занимаем столик на шестерых; кто-то, как обычно, платит за меня.
Мы поспешно acei проглатываем и возвращаемся. Опять масса звонков, еще куча
просителей. Вице-президент вне себя, потому что мы не заполнили всех
вакансий. Наши объявления помещены во всех газетах Нью-Йорка. Во всех школах
мы вербуем курьеров на неполный рабочий день. Вовлечены все
благотворительные организации и общества социальной помощи. Но работники
разлетаются как мухи. Некоторые не выдерживают и часа. Это человеческая
мельница. И самое печальное в том, что все это совершенно не нужно. Но это
не моя забота. Моя забота -- сделать или умереть, как сказал Киплинг. Я
подключаю одну жертву за другой, телефон трезвонит как ненормальный, в
помещении воняет все круче, прорехи ширятся на глазах. Каждое
человекоподобное просит корочку хлеба; я записываю его вес, рост, цвет,
религию, образование, стаж и т. д. Все данные идут в амбарную книгу в
алфавитном порядке, а потом в хронологическом. Имена и даты. Мы бы брали
отпечатки пальцев, если бы хватало времени. А все ради чего? Ради того чтобы
американский народ мог иметь удовольствие пользоваться самой быстрой связью,
изобретенной человеком, чтобы он быстрее продавал свои изделия и немедленно
информировал родственников о вашей внезапной смерти на улице. Немедленно --
это в течение часа, если, конечно, курьер, которому доверили телеграмму, не
начхает на работу и не кинет целую пачку телеграмм в контейнер для мусора.
Двадцать миллионов поздравлений с Рождеством, все желают веселого Рождества
и хорошего нового года: от директоров, президентов и вице-президентов
телеграфной компании "Космодемоник", а в какой-нибудь телеграмме, может
быть, написано: "Мать умирает, приезжай немедленно", но клерк слишком
загружен, чтобы заметить послание, вы, конечно, можете возбудить уголовное
дело за моральный ущерб -- на то
78
существует особый отдел, призванный отражать такие притязания, -- но
ваша матушка умрет, а поздравления с Рождеством и новым годом будут получены
в срок. Клерка, конечно, уволят, но через месяц, когда он придет просить
место курьера, его примут и отправят на работу в портовую часть города, где
его никто не узнает, а его жена придет вместе с отпрысками благодарить
главного управляющего или даже самого вице-президента за доброту и
проявленное внимание. А потом в один прекрасный день все искренне удивятся,
что означенный клерк спер кассу и будут просить О'Рурка сесть на ночной
кливлендский или детройтский поезд, чтобы поймать его, если даже это
обойдется в десять тысяч долларов. А потом вице-президент издаст приказ о
запрете нанимать евреев, но через три или четыре дня он смягчится, ибо среди
соискателей мест будут в основном как раз евреи. Из-за крайне
затруднительного положения я уже готов принять циркового карлика, и я приму
его, если, конечно, он не расколется и не признается, что он -- на самом
деле она. А Валеска, вот незадача, возьмет сие "оно" под свое крылышко,
пригласит "оно" к себе домой тем же вечером, и устроит под видом внезапно
вспыхнувшего обожания тщательную проверку, включая пальпацию интимных мест.
А карлик окажется весьма любвеобильным и страшно ревнивым. Ну и тяжел денек!
По пути домой я натыкаюсь на сестру приятеля, она настоятельно приглашает
меня пообедать. После обеда мы идем в кино и в темноте затеваем игру, в
конце концов, это нас так увлекает, что мы покидаем кинотеатр и возвращаемся
в офис, где я раскладываю ее на оцинкованном столе в раздевалке. Когда я
прихожу домой, чуть за полночь, звонит Валеска. Она умоляет меня поспеть на
метро и немедленно ехать к ней, дело не терпит отлагательства. Час езды, а я
смертельно устал, но она говорит, что это очень срочно, и вот я мчусь к ней
домой. Там я встречаю ее кузину, довольно привлекательную молодую женщину,
которая, по ее словам, только что переспала с незнакомцем, поскольку ей
надоело ее девственное состояние. Ну, так о чем речь? Как о чем? Ведь она в
нетерпении и спешке забыла о необходимых предосторожностях и теперь,
возможно, беременна, и как же быть? Они хотят знать, что я посоветую
предпринять, и я отвечаю: "Ничего". Тогда Валеска уводит меня в сторону и
просит, если я не прочь, переспать с кузиной, лишить ее девственности,
так-то вот, чтобы впредь не было повторения такого рода дел.
80
Розыгрыш забавен, мы принимаемся хохотать до упаду, а потом начинаем
пить.-- у них в доме нет ничего, кроме тминной водки, мы быстро отрубаемся.
Скоро становится еще забавнее: обе начинают меня лапать, и ни одна не желает
уступить другой. В результате я раздеваю обеих, отвожу в кровать и они
засыпают обнявшись. Когда я покидаю дом, ближе к пяти утра, я обнаруживаю,
что в кармане нет ни цента. Безуспешно пытаюсь выцыганить десять центов у
таксиста и, наконец, снимаю подбитое мехом пальто и продаю ему -- за десять
центов. Когда я вхожу домой, жена не спит и сердита, как дьявол, за то, что
я так задержался. Начинается перебранка и все-таки я выхожу из себя
по-настоящему и даю ей затрещину. Она падает на пол, начинает стонать и
плакать, просыпается ребенок и, заслышав стоны матери, от испуга принимается
орать во все горло. Соседка сверху заходит узнать, в чем дело. Она в кимоно,
длинные волосы распущены. В большом возбуждении она приближается ко мне, и
все происходит как бы вопреки нашей воле. Мы относим жену на кровать,
перевязываем ей лоб мокрым полотенцем, и, пока девушка сверху ухаживает за
женой, я стою рядом, поднимаю ее кимоно, приноравливаюсь к ней, а она
спокойно стоит, пока я не кончаю, и несет всякую чепуху. Наконец, я
забираюсь в постель к жене и, к величайшему моему изумлению, жена начинает
со мной заигрывать. Мы молчаливо совокупляемся до рассвета. Мне бы выбиться
из сил, но Сон как рукой сняло, и я лежу и думаю о прошедшем дне, вспоминаю
проститутку с очаровательным пушком на шее, с которой я беседовал утром.
Потом начинаю думать о другой женщине, жене друга, вечно укоряющей меня за
мою пассивность. А потом начинаю думать обо всех подряд, кого упустил по
какой-либо причине, пока, наконец, не засыпаю, причем во сне происходит
семяизвержение. В полвосьмого звенит, как обычно, будильник, и, как обычно,
я смотрю на свою рваную сорочку, висящую на спинке стула, а потом опять
засыпаю. В восемь звонит телефон. Это Хайми. Приезжай быстрей, говорит он,
начинается забастовка. И вот так все и проходит, день за днем, и нет этому
объяснения -- разве что спятившая страна: то же, что и со мной, происходит
повсюду, в меньшем или в большем масштабе, но всюду то же самое, ибо все
хаос и бессмыслица.
Так все проходило день за днем, почти пять долгих лет. Континент
периодически одолевали циклоны, смерчи, цу-
81
нами, наводнения, засухи, бураны, моровые язвы, забастовки, налеты,
убийства, самоубийства... непрерывная дрожь и муки, извержение, водоворот. Я
был словно смотритель маяка: подо мной дикие волны, скалы, рифы, обломки
потерпевших крушение судов. Я мог дать сигнал об опасности, но не мог
предотвратить катастрофу. Я дышал опасностью и катастрофой. Иногда ощущение
опасности было столь сильным, что оно извергалось из моих ноздрей, как
огонь. Я хотел освободиться от него и все же был крепко прикован. Я был
жесток и равнодушен в одно и то же время. Я был как сам маяк: в безопасности
среди бушующего моря. Фундаментом мне служила гранитная скала, на таком же
камне воздвигали небоскребы. Мои корни ушли далеко вглубь земли, а мой
скелет был изготовлен из стали, клепанной горячими болтами. Кроме того, у
меня был глаз, огромный всевидящий глаз, который безостановочно и
безжалостно вращался. Это недремлющее око, казалось, погрузило в спячку все
остальные чувства; все мои силы ушли на наблюдение, чтобы зафиксировать
драму мира.
Если я желал разрушения, то лишь затем, чтобы уничтожить мой глаз. Я
желал землетрясения, катаклизма всей природы, который смахнет мой маяк в
морскую пучину. Я хотел превратиться в рыбу, в левиафана, в истребителя. Я
хотел, чтобы земля разверзлась и поглотила все на ней сущее в одном
всепоглощающем зевке. Я хотел, чтобы толща моря похоронила город. Я хотел
сидеть в пещере и читать при свете лучины. Я хотел, чтобы глаз мой был
уничтожен, это позволило бы мне познать собственное тело, свои желания. Я
хотел одиночества на тысячу лет, чтобы отразить то, что увидел и услышал, и
чтобы все забьипь. Я хотел попасть на землю, не обустроенную человеком,
абсолютно далекую от человеческого, которым пресытился. Я хотел чисто
земного, лишенного всякой идеи. Я хотел почувствовать кровь в жилах даже
ценой собственной гибели. Я хотел избавиться от камня и света. Я хотел
темной плодовитости природы, глубины утробы, тишины, объятий черных вод
смерти. Я хотел, чтобы настала ночь, которую высветил безжалостный глаз,
ночь, освещенная звездами и летящими кометами. Ночь, пугающая тишиной,
непостижимая и выразительная одновременно. Впредь не думать, не говорить и
не слышать. Быть поглощенным и поглощать одновременно. Не испытывать ни
жалости, ни нежности. Быть человеком только по природе, как растение, червь
или ручей. Стать невесомым, распавшимся, изменчивым как молекула и вечным
как атом, бессердечным как сама земля.
82
Я встретил Мару ровно за неделю до самоубийства Валески. А две недели
до этого события прошли, словно настоящий кошмар. Несколько неожиданных
смертей и странных любовных историй. Все началось с Полины Яновски
миниатюрной еврейки лет шестнадцати-семнадцати, бездомной, без друзей и
родни. Она пришла в офис в поисках работы. Время близилось к закрытию, и я
не мог выставить ее, не обогрев. По доброте душевной я пригласил ее
пообедать у меня дома, а там, если получится, уговорю жену приютить ее на
время. В этой девушке меня привлекла ее страсть к Бальзаку. Пока мы
добирались до дому, она пересказывала "Утраченные иллюзии". Вагон был
переполнен, нас так прижало друг к другу, что тема разговора не имела
никакого значения -- мы оба думали только об одном. Жена, разумеется,
неприятно удивилась, увидев меня в дверях в компании прелестной девушки.
Однако она проявила холодную, вежливую обходительность, столь свойственную
ее натуре. Тем не менее, я сразу понял, что просить ее о приюте для Полины
бесполезно. Все, что она выдавила из себя -- так это посидела с нами за
столом. Сразу после обеда, извинившись, она ушла в кино. Девчонка тут же
расплакалась. Мы все еще сидели за столом, полным несъеденных блюд. Я
приблизился к ней и обнял ее. Мне было искренне жаль ее, но что же делать? И
вдруг она обхватила мою шею и поцеловала со всей силой страсти. Мы долго не
разнимали объятий, и я еще подумал тогда: "Нет, это преступно, да и вдруг
жена вернется -- может, ни в каком она не в кино". "Дитя, возьми себя в
руки, -- сказал я ей. -- Давай поедем куда-нибудь на трамвае". На каминной
доске стояла копилка моей дочки, и я потихоньку опорожнил ее в уборной. В
копилке оказалось только семьдесят пять центов. Мы сели в трамвай и
отправились на побережье. Наконец, отыскали пустынный уголок и легли на
песок. Она оказалась страстной до истерики, но тут уж ничего не поделаешь.
Думал, после она станет упрекать меня. Ничего подобного. Она опять завела
речь о Бальзаке. Кажется, она сама мечтала
83
сделаться писательницей. Я спросил ее, что она собирается написать.
Никаких мыслей на этот счет, таков был ответ. Когда мы собрались уходить,
она попросила меня оставить ее на шоссе. Сказала, что собирается в Кливленд
или куда-то еще. Уже за полночь я оставил ее у бензоколонки. В кармане не
запыхавшись, с опозданием на час, мне надо позвонить в десять мест, прежде
чем я приму первого посетителя. Пока я делаю первый звонок, мне звонят из
трех мест одновременно и ждут ответа. Я разговариваю по двум аппаратам
сразу. Коммутатор гудит. Хайми между вызовами точит карандаши. Макговерн,
швейцар, стоит за спиной, чтобы предостеречь меня насчет одного посетителя,
вероятно, мошенника, пытающегося проскользнуть под вымышленным именем. За
мной карточки и амбарные книги, куда занесены имена всех, кто хоть однажды
обращался ко мне в поисках работы. Неугодные записаны красными чернилами; у
некоторых до шести кличек против настоящего имени. А комната тем временем
гудит как улей. В комнате воняет потом, грязными ногами, старой одеждой,
камфорой, лизолом, отрыжкой. Половину придется завернуть: не то чтобы нам не
нужны люди, но даже в самых стесненных обстоятельствах эти нам не подойдут.
Человек перед моим столом, уцепившийся за перекладину нарезными руками и с
мутным взором -- экс-мэр Нью-Йорка. Сейчас ему семьдесят, и он согласен на
любую работу. У него прекрасные рекомендательные письма, но мы не можем
принимать лиц старше сорока пяти. Сорок пять в Нью-Йорке -- это граница.
Звонит телефон: льстивый секретарь Христианского союза молодых людей. Не
сделаю ли я исключение для одного парня, который сейчас находится в
приемной? Мальчика, год просидевшего в исправительной колонии? А что он
натворил? Пытался изнасиловать родную сестру. Разумеется, итальянец. О'Мара,
мой помощник, проверяет соискателя по полной программе. Он подозревает
эпилепсию. Наконец, он добивается своего, и парень падает прямо тут, в
офисе. Какая-то посетительница теряет сознание. Красивая моложавая женщина с
очаровательным пушком на шее предлагает мне себя. Она -- проститутка, это
ясно, и я знаю, что если я соглашусь, это обойдется мне очень дорого. Она
хочет работать
77
в определенном здании в северном квартале, поскольку это близко от ее
дома, так она говорит. Ближе к обеду заявляются друзья-приятели. Они садятся
рядышком и наблюдают, как я тружусь, словно пришли на спектакль. Приходит
Кронски, студент-медик; он сообщает, что один из принятых мной парней
страдает болезнью Паркинсона*. Я так занят, что ни разу не отошел в уборную.
Все телеграфисты, все управляющие заработали себе геморрой, так мне сказал
О'Рурк. Он сам два года применял электро-массажер, но безуспешно. Время
обеда, и мы занимаем столик на шестерых; кто-то, как обычно, платит за меня.
Мы поспешно acei проглатываем и возвращаемся. Опять масса звонков, еще куча
просителей. Вице-президент вне себя, потому что мы не заполнили всех
вакансий. Наши объявления помещены во всех газетах Нью-Йорка. Во всех школах
мы вербуем курьеров на неполный рабочий день. Вовлечены все
благотворительные организации и общества социальной помощи. Но работники
разлетаются как мухи. Некоторые не выдерживают и часа. Это человеческая
мельница. И самое печальное в том, что все это совершенно не нужно. Но это
не моя забота. Моя забота -- сделать или умереть, как сказал Киплинг. Я
подключаю одну жертву за другой, телефон трезвонит как ненормальный, в
помещении воняет все круче, прорехи ширятся на глазах. Каждое
человекоподобное просит корочку хлеба; я записываю его вес, рост, цвет,
религию, образование, стаж и т. д. Все данные идут в амбарную книгу в
алфавитном порядке, а потом в хронологическом. Имена и даты. Мы бы брали
отпечатки пальцев, если бы хватало времени. А все ради чего? Ради того чтобы
американский народ мог иметь удовольствие пользоваться самой быстрой связью,
изобретенной человеком, чтобы он быстрее продавал свои изделия и немедленно
информировал родственников о вашей внезапной смерти на улице. Немедленно --
это в течение часа, если, конечно, курьер, которому доверили телеграмму, не
начхает на работу и не кинет целую пачку телеграмм в контейнер для мусора.
Двадцать миллионов поздравлений с Рождеством, все желают веселого Рождества
и хорошего нового года: от директоров, президентов и вице-президентов
телеграфной компании "Космодемоник", а в какой-нибудь телеграмме, может
быть, написано: "Мать умирает, приезжай немедленно", но клерк слишком
загружен, чтобы заметить послание, вы, конечно, можете возбудить уголовное
дело за моральный ущерб -- на то
78
существует особый отдел, призванный отражать такие притязания, -- но
ваша матушка умрет, а поздравления с Рождеством и новым годом будут получены
в срок. Клерка, конечно, уволят, но через месяц, когда он придет просить
место курьера, его примут и отправят на работу в портовую часть города, где
его никто не узнает, а его жена придет вместе с отпрысками благодарить
главного управляющего или даже самого вице-президента за доброту и
проявленное внимание. А потом в один прекрасный день все искренне удивятся,
что означенный клерк спер кассу и будут просить О'Рурка сесть на ночной
кливлендский или детройтский поезд, чтобы поймать его, если даже это
обойдется в десять тысяч долларов. А потом вице-президент издаст приказ о
запрете нанимать евреев, но через три или четыре дня он смягчится, ибо среди
соискателей мест будут в основном как раз евреи. Из-за крайне
затруднительного положения я уже готов принять циркового карлика, и я приму
его, если, конечно, он не расколется и не признается, что он -- на самом
деле она. А Валеска, вот незадача, возьмет сие "оно" под свое крылышко,
пригласит "оно" к себе домой тем же вечером, и устроит под видом внезапно
вспыхнувшего обожания тщательную проверку, включая пальпацию интимных мест.
А карлик окажется весьма любвеобильным и страшно ревнивым. Ну и тяжел денек!
По пути домой я натыкаюсь на сестру приятеля, она настоятельно приглашает
меня пообедать. После обеда мы идем в кино и в темноте затеваем игру, в
конце концов, это нас так увлекает, что мы покидаем кинотеатр и возвращаемся
в офис, где я раскладываю ее на оцинкованном столе в раздевалке. Когда я
прихожу домой, чуть за полночь, звонит Валеска. Она умоляет меня поспеть на
метро и немедленно ехать к ней, дело не терпит отлагательства. Час езды, а я
смертельно устал, но она говорит, что это очень срочно, и вот я мчусь к ней
домой. Там я встречаю ее кузину, довольно привлекательную молодую женщину,
которая, по ее словам, только что переспала с незнакомцем, поскольку ей
надоело ее девственное состояние. Ну, так о чем речь? Как о чем? Ведь она в
нетерпении и спешке забыла о необходимых предосторожностях и теперь,
возможно, беременна, и как же быть? Они хотят знать, что я посоветую
предпринять, и я отвечаю: "Ничего". Тогда Валеска уводит меня в сторону и
просит, если я не прочь, переспать с кузиной, лишить ее девственности,
так-то вот, чтобы впредь не было повторения такого рода дел.
80
Розыгрыш забавен, мы принимаемся хохотать до упаду, а потом начинаем
пить.-- у них в доме нет ничего, кроме тминной водки, мы быстро отрубаемся.
Скоро становится еще забавнее: обе начинают меня лапать, и ни одна не желает
уступить другой. В результате я раздеваю обеих, отвожу в кровать и они
засыпают обнявшись. Когда я покидаю дом, ближе к пяти утра, я обнаруживаю,
что в кармане нет ни цента. Безуспешно пытаюсь выцыганить десять центов у
таксиста и, наконец, снимаю подбитое мехом пальто и продаю ему -- за десять
центов. Когда я вхожу домой, жена не спит и сердита, как дьявол, за то, что
я так задержался. Начинается перебранка и все-таки я выхожу из себя
по-настоящему и даю ей затрещину. Она падает на пол, начинает стонать и
плакать, просыпается ребенок и, заслышав стоны матери, от испуга принимается
орать во все горло. Соседка сверху заходит узнать, в чем дело. Она в кимоно,
длинные волосы распущены. В большом возбуждении она приближается ко мне, и
все происходит как бы вопреки нашей воле. Мы относим жену на кровать,
перевязываем ей лоб мокрым полотенцем, и, пока девушка сверху ухаживает за
женой, я стою рядом, поднимаю ее кимоно, приноравливаюсь к ней, а она
спокойно стоит, пока я не кончаю, и несет всякую чепуху. Наконец, я
забираюсь в постель к жене и, к величайшему моему изумлению, жена начинает
со мной заигрывать. Мы молчаливо совокупляемся до рассвета. Мне бы выбиться
из сил, но Сон как рукой сняло, и я лежу и думаю о прошедшем дне, вспоминаю
проститутку с очаровательным пушком на шее, с которой я беседовал утром.
Потом начинаю думать о другой женщине, жене друга, вечно укоряющей меня за
мою пассивность. А потом начинаю думать обо всех подряд, кого упустил по
какой-либо причине, пока, наконец, не засыпаю, причем во сне происходит
семяизвержение. В полвосьмого звенит, как обычно, будильник, и, как обычно,
я смотрю на свою рваную сорочку, висящую на спинке стула, а потом опять
засыпаю. В восемь звонит телефон. Это Хайми. Приезжай быстрей, говорит он,
начинается забастовка. И вот так все и проходит, день за днем, и нет этому
объяснения -- разве что спятившая страна: то же, что и со мной, происходит
повсюду, в меньшем или в большем масштабе, но всюду то же самое, ибо все
хаос и бессмыслица.
Так все проходило день за днем, почти пять долгих лет. Континент
периодически одолевали циклоны, смерчи, цу-
81
нами, наводнения, засухи, бураны, моровые язвы, забастовки, налеты,
убийства, самоубийства... непрерывная дрожь и муки, извержение, водоворот. Я
был словно смотритель маяка: подо мной дикие волны, скалы, рифы, обломки
потерпевших крушение судов. Я мог дать сигнал об опасности, но не мог
предотвратить катастрофу. Я дышал опасностью и катастрофой. Иногда ощущение
опасности было столь сильным, что оно извергалось из моих ноздрей, как
огонь. Я хотел освободиться от него и все же был крепко прикован. Я был
жесток и равнодушен в одно и то же время. Я был как сам маяк: в безопасности
среди бушующего моря. Фундаментом мне служила гранитная скала, на таком же
камне воздвигали небоскребы. Мои корни ушли далеко вглубь земли, а мой
скелет был изготовлен из стали, клепанной горячими болтами. Кроме того, у
меня был глаз, огромный всевидящий глаз, который безостановочно и
безжалостно вращался. Это недремлющее око, казалось, погрузило в спячку все
остальные чувства; все мои силы ушли на наблюдение, чтобы зафиксировать
драму мира.
Если я желал разрушения, то лишь затем, чтобы уничтожить мой глаз. Я
желал землетрясения, катаклизма всей природы, который смахнет мой маяк в
морскую пучину. Я хотел превратиться в рыбу, в левиафана, в истребителя. Я
хотел, чтобы земля разверзлась и поглотила все на ней сущее в одном
всепоглощающем зевке. Я хотел, чтобы толща моря похоронила город. Я хотел
сидеть в пещере и читать при свете лучины. Я хотел, чтобы глаз мой был
уничтожен, это позволило бы мне познать собственное тело, свои желания. Я
хотел одиночества на тысячу лет, чтобы отразить то, что увидел и услышал, и
чтобы все забьипь. Я хотел попасть на землю, не обустроенную человеком,
абсолютно далекую от человеческого, которым пресытился. Я хотел чисто
земного, лишенного всякой идеи. Я хотел почувствовать кровь в жилах даже
ценой собственной гибели. Я хотел избавиться от камня и света. Я хотел
темной плодовитости природы, глубины утробы, тишины, объятий черных вод
смерти. Я хотел, чтобы настала ночь, которую высветил безжалостный глаз,
ночь, освещенная звездами и летящими кометами. Ночь, пугающая тишиной,
непостижимая и выразительная одновременно. Впредь не думать, не говорить и
не слышать. Быть поглощенным и поглощать одновременно. Не испытывать ни
жалости, ни нежности. Быть человеком только по природе, как растение, червь
или ручей. Стать невесомым, распавшимся, изменчивым как молекула и вечным
как атом, бессердечным как сама земля.
82
Я встретил Мару ровно за неделю до самоубийства Валески. А две недели
до этого события прошли, словно настоящий кошмар. Несколько неожиданных
смертей и странных любовных историй. Все началось с Полины Яновски
миниатюрной еврейки лет шестнадцати-семнадцати, бездомной, без друзей и
родни. Она пришла в офис в поисках работы. Время близилось к закрытию, и я
не мог выставить ее, не обогрев. По доброте душевной я пригласил ее
пообедать у меня дома, а там, если получится, уговорю жену приютить ее на
время. В этой девушке меня привлекла ее страсть к Бальзаку. Пока мы
добирались до дому, она пересказывала "Утраченные иллюзии". Вагон был
переполнен, нас так прижало друг к другу, что тема разговора не имела
никакого значения -- мы оба думали только об одном. Жена, разумеется,
неприятно удивилась, увидев меня в дверях в компании прелестной девушки.
Однако она проявила холодную, вежливую обходительность, столь свойственную
ее натуре. Тем не менее, я сразу понял, что просить ее о приюте для Полины
бесполезно. Все, что она выдавила из себя -- так это посидела с нами за
столом. Сразу после обеда, извинившись, она ушла в кино. Девчонка тут же
расплакалась. Мы все еще сидели за столом, полным несъеденных блюд. Я
приблизился к ней и обнял ее. Мне было искренне жаль ее, но что же делать? И
вдруг она обхватила мою шею и поцеловала со всей силой страсти. Мы долго не
разнимали объятий, и я еще подумал тогда: "Нет, это преступно, да и вдруг
жена вернется -- может, ни в каком она не в кино". "Дитя, возьми себя в
руки, -- сказал я ей. -- Давай поедем куда-нибудь на трамвае". На каминной
доске стояла копилка моей дочки, и я потихоньку опорожнил ее в уборной. В
копилке оказалось только семьдесят пять центов. Мы сели в трамвай и
отправились на побережье. Наконец, отыскали пустынный уголок и легли на
песок. Она оказалась страстной до истерики, но тут уж ничего не поделаешь.
Думал, после она станет упрекать меня. Ничего подобного. Она опять завела
речь о Бальзаке. Кажется, она сама мечтала
83
сделаться писательницей. Я спросил ее, что она собирается написать.
Никаких мыслей на этот счет, таков был ответ. Когда мы собрались уходить,
она попросила меня оставить ее на шоссе. Сказала, что собирается в Кливленд
или куда-то еще. Уже за полночь я оставил ее у бензоколонки. В кармане не
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента