И он проявил ее. Мистер Фондеверил сделался украшением официальной резиденции четы Ормсби. С одобрения барона Мэгги постоянно приглашала отца, демонстрировала его на приемах и даже проводила в его обществе невеселые уик-энды, когда сам Боб, к сожалению, бывал в разъездах. Пусть у него будет своя комната, старушка, и если тебе вдруг взгрустнется... Ладно? А я позабочусь, чтобы все было в порядке. “В порядке” – это, разумеется, означало деньги. Хорошо, что Ормсби позаботился о деньгах, поскольку пенсии, получаемой мистером Фондеверилом от чайной фирмы, могло хватить лишь на парадные рубашки для бесчисленных приемов, где он появлялся. Ормсби с неожиданной щедростью обставил тестю квартиру на Нью-Кавендиш-стрит, в районе, который был выбран не без добродушной насмешки. Если мистер Фондеверил хотел, он мог воображать себя светским человеком, живущим в Вест-Энде, но с таким же успехом он по желанию мог казаться модным врачом-консультантом, с квартирою в другой части Лондона. Мистеру Фондеверилу нравились оба варианта. Покупая что-нибудь, он мог сказать продавцу: “Доставьте это в мой кабинет” – и вдруг, нахмурясь и подняв руку, поправить: “Нет! Лучше ко мне домой”, либо: “Отошлите это ко мне домой – нет, как я сразу не подумал? В мой кабинет для консультаций”; но в обоих случаях он мог назвать адрес, который звучал весьма убедительно.
   В каком-то смысле его квартира действительно была кабинетом для консультаций, поскольку там он консультировался, роясь в словарях и энциклопедиях. Преуспевающий владелец газет всегда может обеспечить тестя, не задевая его чувств и не принося вреда обществу. Не один год постоянную колонку в “Домашнем советнике Ормсби” под названием “Удивительный мир, в котором мы живем” вел Джон Фондеверил, который (как светский человек) предпочитал использовать nom-de-guerre[10] Джеймс Фонтейн, Б. И.[11]. Колонка эта как нельзя более соответствовала его близкому к oratio recta[12] стилю, поскольку в своих еженедельных статьях он как бы брал читателя за руку и излагал предмет ему лично. “Теперь предположим, что я директор банка, а вы приходите ко мне и говорите: “Доброе утро, мистер Фонтейн, мне нужна ссуда в Десять Тысяч Фунтов”. Что ж, я отвечаю так: “Прекрасно, мистер Смитерс, но какое Обеспечение можете вы мне предложить?” – и так далее. Буквы Б.И. после фамилии добавил издатель, посчитавший, что они помогут завоевать доверие читателя. Мистер Фондеверил, увидев их в первый раз, был несколько шокирован и поделился с зятем своими сомнениями относительно права писать их, если, “строго говоря”, он не Бакалавр Искусств. На что Ормсби, изрядно выпив и держа во рту сигару, ответил: “Но я надеюсь, что вы, старина, всю жизнь были Безупречным Исполнителем”. Таким образом, дело разрешилось, и вскоре мистер Фондеверил с сожалением вспоминал потраченные впустую университетские годы.
   С появлением таких заведений, как “Синема де люкс” и “Пале де данс”, число людей, желавших заниматься самообразованием, сильно уменьшилось, во всяком случае, настолько, что не приносило дивидендов, и Джеймс Фонтейн приказал долго жить. Вот и получается, что в четверг подробно объясняешь читателю, почему он видит свое отражение в чайной ложке вверх ногами, а в следующий четверг сам ввергаешься в хаос, из которого однажды возник Удивительный мир. Сначала деньги, которыми Ормсби снабжал тестя, можно было считать авансом, потом они почти начали превращаться в выплаты иждивенцам Джеймса Фонтейна, и тут, как раз вовремя, страну охватило увлечение кроссвордами. Всегда здоровый, всегда готовый Джон Фондеверил вновь принялся за работу, на этот раз как Мэседон в “Санди сан”. Новое занятие подходило ему не меньше, чем прежнее. Он писал: “13 по вертикали – брюхоногое, обладающее кубаревидной раковиной и легочной полостью” – и погружался в мир размышлений с той же легкостью, с какой перед этим воображал себя Гладстоном или сэром Гарнетом Вулсли, а позже разъяснял тонкости банковского дела или законы рефракции.
   Он снова взглянул на часы, и в эту минуту леди Ормсби тихо подошла к его столику.
   – Прости, дорогой, – извинилась она. – Я остановилась поздороваться с Уэллардами.
   – Четверть девятого, – произнес мистер Фондеверил, защелкивая крышку своих золотых часов с дарственной надписью и обеими руками засовывая их в карман брюк. – Четверть девятого, Мэгги.
   – А, значит, я и так уже опаздывала. Ты видел Уэллардов?
   – Я поклонился миссис Уэллард. Очаровательная женщина.
   – Прелестная.
   – Ты помнишь миссис Лэнгтри в молодости? Нет, конечно, и не можешь. Что за красавицы жили в наши времена! Я заказал для начала устрицы. Ты не против?
   – Спасибо, дорогой.
   – Я всегда говорю, что миссис Лэнгтри, леди Рэндольф Черчилль и твоя мать были самыми красивыми женщинами, каких мне доводилось встречать в жизни. Миссис Лэнгтри не охотилась. Ее красота была слишком экзотична. Мы вставали на скамейки в Гайд-парке, когда она проезжала.
   – Я думаю, сейчас так уже не делают. Отец, меня немного беспокоит Боб.
   – Боб? – переспросил мистер Фондеверил, изображая удивление. – А! Гм! – И он погрузился в изучение карты вин.
   На самом деле он нисколько не удивился тому, что Боб вызывает у жены беспокойство, странно было, что Мэгги прямо заговорила об этом с отцом. Он, разумеется, знал о похождениях Ормсби, да и кто не знал? Но между ним и Мэгги как бы существовал уговор, что он ничего не знает, по крайней мере официально. Если бы он знал, разговор с зятем стал бы неизбежен. Конечно, он должен был бы поговорить с ним как мужчина с мужчиной или хотя бы как светский человек со светским человеком. Но непременно пришлось бы что-то сказать. Неловко, конечно, когда приходится говорить зятю, который тебя содержит, что он подлец, – так неловко, что помимо воли возникает желание не осознавать его подлости и не попадать в эту малоприятную ситуацию. Это желание, едва возникнув в сознании мистера Фондеверила, тут же захватило его целиком. Он был убежден, что ни о чем не подозревает, что как светский человек он не должен вмешиваться в чужие дела, что, даже если он что-то и знает, его молчание – это героическое жертвование собственным счастьем, даже счастьем любимой дочери на благо общества.
   – Мне очень жаль, дорогой, – сказала Мэгги с грустной улыбкой, прекрасно понимая причины его замешательства, – но иногда мне только ты можешь помочь.
   Он похлопал ее по руке, прощая.
   – Дорогая моя Мэгги, ты единственное мое сокровище. Я сказал это твоей матери, когда она умирала. “Она – мое единственное сокровище, Кэролайн, – сказал я, – предмет моих забот. Увы! Я не могу обеспечить ей всего, что было у тебя в детстве: красивого и богатого дома, охоты и верховых прогулок, но можешь быть уверена, я посвящу ей всю свою жизнь”. Она знала, что я говорю правду. И умерла спокойной.
   Мэгги сжала и отпустила его руку.
   – Я знаю, дорогой.
   – Нам ведь неплохо было вместе, правда? – спросил он с жаром. – Правда, Мэгги? Помнишь, как мы ходили в Зоосад и в музей мадам Тюссо, как ездили в Рамсгейт, и в первое лето встретили там негров, и я заговорил с одним, и мы пригласили его выпить чаю, а он пел нам свои песни...
   – Ну конечно, дорогой! Конечно, помню, – воскликнула леди Ормсби, и лицо ее посветлело, она выглядела в эту минуту почти как девочка-Мэгги. – Я помню и песни, которые он пел. Одна “Хай-тиддли-хай-тай”, а другая “Я спросила Джонни Джонса и теперь я знаю...”, а еще...
   – Да-да, – припомнил и мистер Фондеверил. – Возможно, там были несколько рискованные моменты...
   – Дорогой, песни нравились мне ужасно, но я не понимала в них ни слова. Мы с тобою жили чудесно.
   – Ну так что же с Бобом?
   Леди Ормсби поколебалась, потом произнесла:
   – В сущности, ничего. Только, – она повернула голову к другому залу, – та пара...
   – Ну, не хочешь же ты сказать...
   – Я ничего не хочу сказать. Только я немного беспокоюсь. Она так прелестна и так... невинна.
   – Но... – начал мистер Фондеверил с уверенностью в голосе, но тут же спохватился и смущенно закашлялся. Он чуть было не сказал: “Но ведь женщины Боба всегда... профессионалки... Никто из них в него не влюбляется”. Но вовремя вспомнил, что не подозревает о похождениях зятя.
   Она угадала его мысли, как угадывала всегда.
   – Дело не в этом, – сказала леди Ормсби. – Просто, если они и дальше будут появляться вместе, начнутся разговоры... Его репутация... Жаль... Она так мила... А люди бывают жестоки.
   – А они... действительно появляются вместе?
   – Они ведь только что познакомились. Она была у меня на ленче, и Боб некоторое время провел с нами... Я и не знала, что он собирается в это время быть дома. Он говорил мне, что с тех пор виделся с нею.
   – Ну, если он сам сказал тебе... – заметил мистер Фондеверил, стараясь разуверить себя.
   Она покачала головой.
   – Видишь ли, я знаю Боба. Я видела, как он смотрит на нее. Я не думаю, что он... – она поколебалась, но закончила: – Видишь ли, до сих пор он держался подальше от моих приятельниц. Кроме того, она совершенно другая и слишком влюблена в своего мужа, чтобы думать о ком-нибудь еще. Но она так хороша собой... Бедняга Боб! Всегда вообразит неизвестно что, а потом за все расплачивается. Как это, в сущности, печально.
   Мистер Фондеверил собирался возмутиться тем, как спокойно его маленькая Мэгги мирится с неверностью мужа, но понял, что это не совсем сообразуется с его полной неосведомленностью. Поэтому он сказал:
   – Мне кажется, здесь не о чем беспокоиться. Ты только что видела их. Это самая счастливая пара в Англии.
   – Да, но я знаю Боба. Начнутся сплетни. И этим милым бедным Уэллардам придется плохо.
   Значит, она еще не все сказала. Хорошо, он сейчас подведет итог.
   – Одним словом, ты считаешь, что он захочет бывать с нею на людях, а в таком случае начнутся сплетни. Но почему бы тебе тогда не поговорить с ним по-дружески? Или с ней? Или даже с Уэллардом?
   Леди Ормсби взглянула на отца с любящей улыбкой. Мысль о том, чтобы предупредить едва знакомую женщину, что появление в обществе Боба повредит ее репутации, была довольно забавной.
   – Спасибо тебе, дорогой, – сказала Мэгги. – А что ты собирался рассказать мне?
   И мистер Фондеверил рассказал ей. А случайные посетители ресторана переговаривались между собой: “Кто это? Я наверняка встречал его раньше”. Тем временем Уэлларды, еще раз заглянув в меню, выпили кофе и поспешили в “Риальто”.

III

   Но еще неизвестно, попадут ли они туда. Хотя границы уэллардовского Лондона расширялись с каждым днем, освоить географию лондонских кинематографов им никак не удавалось. Реджинальд довольно давно пытался освоить ее, но пока что безуспешно. Когда он уверенно говорил себе: “Это “Тадж Махал”, перед ними возникал сияющий яркими огнями “Лувр”. Нет, дорогой, это “Баргелло”. Или “Лувр”... а может быть, “Риальто”? И хотя, выходя из ресторана, они собирались именно в “Риальто”, на фильм, который все так хвалили, они оказались, скорее всего, в “Пирамиде Хеопса” и остаток вечера провели там.
   В обществе двухмерных мужей и жен. Что удивляет вас больше, спрашивал Реджинальд у Корал Белл, что столько браков удачных или что столько неудачных? Удивительно, без сомнения, что столько удачных. Перестанем ли мы когда-нибудь осквернять наш домашний очаг? Если писатель пишет о семейной жизни в серьезном тоне, у него существует лишь одна возможность: брак должен оказаться трагической ошибкой, отвратительной и мерзкой; тело, разум и дух – чем-то в высшей степени вульгарным. Если же писатель семейную жизнь изображает юмористически, у него только один путь: брак должен оказаться ошибкой комической; но тоже отвратительной, мерзкой и вульгарной. Трагедия, комедия? Человек теряет веру, честь, любимую женщину или, скажем, теряет шляпу; он тут же становится темою комедии или трагедии, но только в том случае, если принято считать, что вера, честь и любимые существуют на свете и что не каждый день человек теряет шляпу.
   Да, размышляет Реджинальд, и на экране можно было бы время от времени показывать, что брак бывает и счастливым, что в нем есть красота, к которой нужно стремиться, если даже многие не подозревают об этом.
   Перед ними молодая пара. Может быть, они два года, держась за руки, каждую неделю смотрят фильмы, посмотрели уже сотню таких фильмов, и вот теперь они женятся! Как все будет для них легко! Какими знакомыми, какими неизбежными покажутся невзгоды семейной жизни!
   А если дети этой убогой пары не прославят имя своих родителей, родители, конечно, обвинят другие, легкомысленные фильмы в растлении юных душ...
   Нет ничего нравственного или безнравственного, думает Реджинальд, есть только прекрасное или безобразное. Безобразное – вот то единственное, что должно подлежать цензуре...
   Из-под кровати осторожно высовывается голова мужа. Его челюсти мерно движутся, жуя резинку. На лице его ужас, и, по мере того как камера удаляется, причина его страха и беспокойства становится все понятнее – это решительного вида маленькая женщина со скалкой в руках, сидящая под дверью в ожидании возвращения мужа. Голова мужа высовывается и прячется вновь, как у испуганной черепахи, а жена, похожая на сбитого с толку ястреба, дожидается жертвы, не подозревая, что та прячется под кроватью. Четыре тысячи глаз перемещаются от мужа к жене, туда и сюда, туда и сюда, чтобы не пропустить ничего в этом нагромождении недоразумений. Жена ждет мужа; муж давно здесь. Жена полна решимости ждать всю ночь. Муж под кроватью обречен всю ночь провести там...
   Сцена в спальне. К счастью, не из тех, что развращает нравы. Чистое, здоровое развлечение...
   Сильвия хохочет. (Как удивительно бесчувственны женщины!)
   Реджинальд хохочет. (Отвратительно, безобразно, но тем не менее ужасно смешно!)

Глава пятнадцатая

I

   Несомненно, Сильвия, как принято выражаться, жила собственной жизнью. Она не была больше Сильвией из Вестауэйза, которую (то есть их обоих) приглашали на ленч, или чаепитие, или обед, на партию в теннис или в крикет; она не была больше просто половиной супружеской пары Уэллардов. Обращенное к ней “вы” означало теперь только Сильвию Уэллард, эту прелестную Сильвию Уэллард в единственном, а не множественном числе. В деревне “вы” значит “вы”, а в Лондоне “вы” часто употребляют вместо “ты”. Сколько мужей, не понимая этого, приводят с собой никому не нужных жен, сколько жен тащат неприглашенных мужей!
   Разумеется, Реджинальд тоже жил собственной жизнью, совершенно отдельной. Но это естественно. Ведь это он написал “Вьюнок”, он соавтор (если можно так сказать) пьесы, которую уже репетируют, это он встречается за ленчем с мистером Пампом, чтобы обсудить с ним свой следующий роман. Сильвия не имеет к этому никакого отношения. А ее деятельность носит характер чисто светский, и Реджинальд мог бы прекрасно в ней участвовать. Занятия Реджинальда были деловыми, в них не оставалось места для Сильвии. Ни одна жена не могла бы возражать против того, что Реджинальда называют на “ты”, но самый терпимый муж почувствовал бы себя уязвленным (не правда ли?), постоянно слыша это местоимение второго лица единственного числа, обращенное к миссис Уэллард.
   Реджинальд был уязвлен. Без всяких на то оснований, разумеется, но от этого не легче. Чего бы мне действительно хотелось, как и любому мужчине, думал он, это завести гарем. Три жены. Одна – чтобы заботиться обо мне, другая – чтобы вести беседы, третья – для любви. Возлюбленная должна быть священна. Никому нельзя ее видеть, никому нельзя появляться рядом с ней, кроме меня. Чепуха получается? Конечно. Выходит, что да. Во всяком случае, чертовски несправедливо... Если бы я был одним из трех мужей Сильвии, для чего бы она меня предназначила? Может быть, вообще ни для чего. Нет, невозможно... Так как же, Сильвия? Ты еще любишь меня?
   В золотом свете памяти перед ним проходила череда милых событий прошлого. Любой эпизод жизни в Вестауэйзе казался чудесным сном, воплощенным счастьем, возможно, неповторимым. Там они сидели, стояли, держались за руки; встречались, гуляли, целовались, смотрели в глаза друг другу, играли и смеялись вместе. Один день сменял другой, тогда случилось то, тогда произошло это, каждое воспоминание, даже самое обычное, приносило ему картины прежней жизни, где он и Сильвия были слиты воедино. Она была чудесным цветком, красотою которого он жил.
   Разве только ее физическая прелесть давала ему жизнь? Разве только ее тело он любил? Глупости. Как ему виделось сейчас, любая ее мысль, даже любое непонимание, любая ошибка составляли часть той Сильвии, к которой он был привязан, той Сильвии, которой он оказался неверен. Существует неверность духовная, подумал он, грех не менее тяжкий, чем телесный. Я изменил Сильвии. Помоги мне, Боже, я даже пренебрегал ею. Нет, нет, этого не было, подумал он быстро... А потом подумал, нет, все-таки было...
   Меня мучает ревность без всякой причины. Почему бы Сильвии не жить своею жизнью, а мне своей? Ведь мы встречаемся вечером... ночью... и мы вновь – одно. У меня есть тайные мысли, почему бы и ей не иметь их? У меня есть собственные друзья, собственные занятия, почему бы им не быть и у нее? Этот чертов мужской собственнический инстинкт. Я хочу быть свободным и в то же время хочу, чтобы она не была свободной. И оказываюсь еще менее свободным, потому что в обществе другой женщины не могу отделаться от тягостного ощущения неверности по отношению к Сильвии. Чувствует ли она то же? Конечно, нет. С какой стати?
   Хорошо бы очутиться с нею на всю жизнь на необитаемом острове... Он рассмеялся, вспомнив, что когда-то хотел того же, но с Корал Белл.
   Хорошо бы мы никогда не приезжали в Лондон. (И никогда не встретились с Корал Белл? Конечно.)
   А еще мне бы хотелось... один Бог знает, чего мне еще хотелось. Только я люблю тебя, Сильвия, и не проводи столько времени без меня, и, давай поскорее вернемся в Вестауэйз! Ведь мы были там страшно счастливы.
   Но, дойдя до Грин-парка, он изменил последнюю фразу: “Я хочу сказать, я был там страшно счастлив”, а пройдя парк насквозь, изменил ее вторично: “Я хочу сказать, сейчас мне кажется, что там я был страшно счастлив”, а приближаясь к театру, он думал, что Лондон все же очень неплохой город, где случаются поразительные вещи.
   Он имел в виду свое сегодняшнее появление в театре, куда впервые в жизни проник через служебный вход. Мистер Огастес Венчур, известный импресарио, должен был представить Этель Прентис, знаменитую актрису, любимицу публики, на роль в новой пьесе прославленного драматурга мистера Филби Никсона по необычайно популярному роману “Вьюнок”. “Вам может быть интересно заглянуть на репетицию, – написал ему Никсон. – Мы начинаем в понедельник”. А в четверг Реджинальд понял, что откладывать это развлечение больше нельзя.
   И вот он оказался здесь, не совсем представляя, с чего начать. Попросить мистера Никсона? Но тогда придется вытаскивать его с середины репетиции. Открыть дверь и пройти, надеясь на лучшее? Вопрос решился сам.
   – Что вам угодно, сэр? – обратилась к нему голова из отверстия в кабинке.
   Реджинальд объяснил с извиняющимся видом, вполне естественным в этой ситуации.
   – Сегодня утром репетиции нет.
   – Неужели? Но ведь она была назначена.
   – Да, сэр, верно, но, как я понял, возникли какие-то сложности. Мистер Никсон наверху с мистером Венчуром. Сказать ему, что вы здесь?
   – Не знаю, захочет ли он...
   – Я сообщу ему на всякий случай, – и театральный страж снял трубку телефона.
   Поэтому чуть позже Реджинальд обменивался рукопожатиями с мистером Огастесом Венчуром и был представлен Латтимеру: “Вы, конечно, знакомы с Латтимером?”
   Мистер Венчур был человек среднего роста, но, вероятно, самый толстый в Лондоне. При этом он питал пристрастие к светло-коричневым жилетам и имел привычку засовывать большие пальцы за подтяжки, отчего казался еще полнее. На нем был красно-коричневый костюм, алая гвоздика в петлице, рубашка с высоким воротником и красным галстуком бабочкой. Лицо у мистера Венчура было круглое, румяное, почти детское, а изо рта торчала сигара. Мистер Латтимер, одетый в черное, должно быть, принадлежал к служителям церкви.
   Даже при таком помощнике, подумал Реджинальд, мистеру Венчуру нелегко будет попасть на небо из-за своих объемов.
   – Я рад, что вы пришли, старина, – повторил Никсон. – Это касается и вас в определенном смысле.
   – А четыре головы лучше, чем три, – сардонически заметил священник.
   Мистер Венчур, не вынимая изо рта сигары, пробормотал что-то неразборчивое и кивнул Никсону.
   – Дело в том, что... – начал Никсон.
   Мистер Венчур вытащил сигару изо рта.
   – Послушайте, – сказал он. – Послушайте, мистер... простите, я не расслышал вашей фамилии.
   – Уэллард, Реджинальд Уэллард, – торопливым шепотом подсказал Никсон. – Автор.
   – Послушайте, мистер Уэллард... – он глубоко затянулся, вынул сигару изо рта двумя толстыми пальцами, выпустил большой клуб дыма, вернул сигару на место и сказал Никсону с видом человека, внесшего свою лепту: – Расскажи ему.
   – Все дело в Этель. Да вы знаете. Она играет Салли.
   – Худшая актриса в мире. Да вы знаете, – сказал священник.
   Из-за сигары мистера Венчура послышалось что-то вроде: “А кто ее пригласил?”
   – Черт побери, Латтимер, что толку говорить об этом?
   – Он сам и пригласил, – пробормотала сигара.
   – Конечно. И вот результат.
   Мистер Венчур вдруг напрягся, как будто собирался произнести речь, священник невольно воскликнул: “О Боже!” – как будто уже слышал ее.
   – Мистер Уилрд, – серьезно сказал мистер Венчур, не вынимая пальцев из-за подтяжек и сигары изо рта, – у меня небольш коттж в Кенте я каж неделю езжу в эткоттж и проезж мимо тыс мальдомиков, а тыслюдей живущ в тыс мальдомиков ходят в театр. Возм развгод. По случ годовщ, днярож, свадьбы или в этроде. И что они идутсмреть? В эт вседело. Они мдутсмреть не что, а кого. – Он вытащил сигару, выпустил клуб дыма и произнес очень отчетливо и уверенно: – В этом все дело.
   – Теперь, когда вы все знаете, – сказал Латтимер, плавным движением вытаскивая золотой портсигар из кармана брюк, – давайте покурим.
   Изящество жеста Латтимера навело Реджинальда на мысль о сцене. Ну конечно! Латтимер – режиссер. А не священник. Как же я раньше не сообразил? Теперь все понятно.
   – Мисс Прентис отказалась от роли? – спросил он.
   – Дождемся воскресных газет, – ответил Латтимер. – Тогда и узнаем, что произошло: то ли ей неожиданно дали роль в фильме, то ли доктор порекомендовал отдых на Мадейре.
   – Больше просто никого нет, – произнес Никсон, – кроме Летти...
   Мистер Венчур высвободил руку из-под подтяжек и сделал жест, отправивший Летти туда же, откуда она пришла.
   – Значит, никого.
   – Я знаю одну молоденькую актрису, – начал Латтимер, но мистер Венчур повторил свой жест, возвращая всех молоденьких актрис туда, откуда они пришли, – в провинциальные драматические кружки, любительские театральные студии и Академию театрального искусства.
   – Гасси считает – и я думаю, он прав, – что нам нужно имя.
   Реджинальд беспокойно огляделся в поисках Гасси, еще раз обратил внимание на подтяжки мистера Венчура и решил, что он и есть Гасси (конечно, Огастес).
   – Идутсмреть не что, а кого. – пробубнил Огастес.
   – Что же, действительно никого нет? – спросил Реджинальд Никсона.
   – Никого, кроме... – Мистер Венчур начал вытаскивать большой палец из-под подтяжек, и Никсон, пожав плечами, не назвал это исключение. – Никого.
   Реджинальд умоляюще посмотрел на Латтимера, и бывший священник снова вытащил золотой портсигар. Реджинальд покачал головой и спросил его:
   – Ну и что же вы собираетесь делать?
   А про себя подумал: “Скорее назад, в Вестауэйз”.
   – Я уже рассказывал им, что я предлагаю, мистер Уэллард. Разумеется, они не в восторге, потому что мое предложение означает больше работы для Никсона и меньше денег для Венчура.
   – Черт побери, Латтимер, ведь существует еще и книга. Я должен быть лоялен по отношению к мистеру Уэлларду. А кроме всего прочего, она не согласится.
   Мистер Венчур вынул изо рта сигару:
   – Сколько вы собирались ей платить?
   – Восемьдесят.
   – Деньги для нее ничего не значат, – вставил Никсон.
   – В таком случае предложите ей сорок, – сказал мистер Венчур, возвращая сигару на прежнее место.
   – Кроме того, она не имя в вашем смысле слова.
   – Нивком смыслова, – ответила сигара.
   – Мне все это безразлично, – сказал Латтимер. – Она настоящая актриса. И на роль Салли у меня есть одна девица, она сыграет как надо. И все мы будем довольны.
   Мне кажется, я бы мог чем-то быть полезен, подумал Реджинальд, но чем?
   – Если бы мистер Уэллард не возражал, – начал Никсон с сомнением, – конечно, это можно было бы сделать.
   – Что сделать?
   – В конце концов это ваша книга. – И, поскольку мистер Венчур пробормотал что-то похожее на утверждение, что пьеса им куплена, Никсон повернулся к нему. – Я знаю, Гасси, знаю, но существуют какие-то пределы. – Он снова обратился к Реджинальду: – Речь идет о тетушке Джулии.
   К мистеру Венчуру, который, сидя в кресле с засунутыми за подтяжки большими пальцами, застыл, словно позируя фотографу, подошла секретарша и принялась что-то говорить, не получая ответа. Она произнесла свой монолог и вышла. Мистер Венчур сидел в той же позе, не сводя взгляда с противоположной стены. Латтимер, присев на письменный стол мистера Венчура, от нечего делать листал страницы иллюстрированного театрального справочника и приговаривал: “Боже мой, ну и физиономии”. Филби Никсон продолжал объяснять проблему тетушки Джулии: