Но перейдем все-таки возможно к самому главному сюжетному ходу знаменитого писателя. О нем автор настоящего очерка подумал в связи с прочтением речи прокурора на суде над Дмитрием, а также в связи с рассказом Смердякова Ивану о совершенном им убийстве Федора Карамазова. Сам предмет, если хотите, сомнения проистекает из идеи «длинной падучей», которой, по мысли писателя, и должно было бы успешно прикрыто замышленное Смердяковым злодеяние. Да, соблазн сего вполне понятен, тем более что и автор романа знал о ней (длинной падучей), как говорится, не понаслышке. Последняя есть ключевое звено всей сюжетной линии романа. Без нее все, как говорится, теряет остроту и актуальность. Благодаря ей, собственно, роман-то и становится возможным. Но благодаря ей же он становится также уязвимым в главном – в реальности всего в нем описанного. Почему? Давайте вникать и разбираться. В сцене обсуждения с Иваном возможности нападения Дмитрия на отца с целью его убиения Смердяков предстает перед нами как уникальный по глубине психолог, логик и знаток жизни. Кажется, от него не ускользает ни малейшая черта, ни один возможный завиток в связи с обсуждаемым вероятным трагическим событием. При этом потрясает продуманность им собственной позиции в грядущем, его умение абсолютно защитить себя от каких-либо подозрений, а главное – исчерпывающе понять возможные варианты поведения всех возможных участников будущей печальной сцены, а также мысленно их умело обратить как на пользу Ивана, так и на свою собственную. Кроме того, потрясает его покорность и готовность и вовсе отказаться от какого-либо собственного участия в замышляемом в случае ясного и категорического отказа Ивана от одобрения им представляемого ему хода событий, а также в случае неприхода предполагаемой ночью в дом родителя самого Дмитрия. Но если вдуматься все-таки хорошенечко, то вдруг нам открываются не просто слабости позиции Смердякова, но открываются уже логические слабости и самого Федора Михайловича, а именно: никак не мог бы честный и ответственный слуга Федора Карамазова Григорий Васильевич, зная в целом тревожную ситуацию в доме своего барина, решиться на запланированное до того лечение и употребление «снотворя-щего средства» в случае внезапного выхода из строя по болезни единственного слуги в барском доме – Смердякова. Не мог хотя бы по причине оставления в таком случае всего дома на ночь без какого-либо присмотра. Это первое. Второе же состоит в том, что об этом не мог бы не догадаться и предусмотрительный в деталях Смердяков. Однако он почему-то о том не догадывается. Третье же противоречие, очевидно, проистекает уже из того, что и Федор Павлович также должен был бы озаботиться проблемой ночной охраны дома и принудил бы Григория Васильевича быть, как говорится, во всеоружии. Впрочем, здесь могло быть помехой то, что хозяин ожидал ночного визита Грушеньки. Но все же он также ясно опасался и визита своего соперника по амурным делам, Дмитрия. А главная же несуразность состоит в том, что факт предательства Смердякова, который ранее сообщил секретные знаки Федора Павловича Дмитрию, стал, очевидно, ведом погибшему еще до его смерти. При этом барин отчетливо бы осознал, что его слуга, как минимум, скрыл от него факт собственного, пускай даже вынужденного, предательства и тем самым поставил его практически в положение явно смертельного риска. В таком случае поведение отца семейства в сцене ночной и внезапной встречи с якобы находившимся тогда в «длинной падучей» слугой Смердяковым выглядит удивительно схематично или неправдоподобно. Иначе говоря, догадавшись о предательстве себя Смердяковым, он должен был бы насторожиться в отношении своем к этому своему лакею, а тем более тогда, когда тот вдруг самым фантастическим образом оказался рядом с его окном поздно ночью. Его неизбежный вопрос о неожиданном ночном выздоровлении слуги у него так и не возникает вовсе, тогда как сама ситуация (установленный им до того факт прихода Дмитрия и «убийства» последним Григория Васильевича) должна была бы неизбежно побудить его принимать спешно самые решительные меры предосторожности, и его амурные настроения должны были бы резко пойти на убыль. Но вместо этого Федор Павлович волею автора романа странным образом не обращает никакого внимания ни на «убийство» своего слуги, ни на очевидное предательство Смердякова, ни на его странное выздоровление и впускает-таки последнего после некоторого колебания к себе в комнату и становится к нему спиною. С другой стороны, сам слуга Смердяков (в описанной в романе с его участием ситуации) должен был бы ясно понимать, что находится как под непосредственной угрозой разоблачения собственного предательского участия в заговоре против барина, так, в конце концов, и в непредусмотренном им совсем заранее большом риске оказаться прямо в положении обвиняемого в убийстве барина, ведь после нечаянно случившегося нападения Дмитрия на Григория Васильевича в сад вполне могли тотчас прийти люди. Это мог быть, например, и сам Дмитрий, скажем, в сопровождении врача. Опять же обо всех выше приведенных деталях вполне мог бы догадаться и крайне осторожный и очень сметливый, судя по тексту романа, названный выше слуга Смердяков и соответственно разумно отказаться в результате всего сказанного ранее от полной реализации собственного плана с псевдопадучей, что почему-то никак не происходит. Почему, спрашивается? Да потому, что тогда бы не случилось главного – «идеального» преступления. А без него, как говорится, все тлен. Без него уже нет романа, без него нельзя масштабно и о страдании безвинном погоревать. Теперь о показании на суде над Дмитрием слуги Григория Васильевича об открытой ночью в доме барина двери в сад. Оно выглядит и вовсе абсурдно. Почему? Да потому, что сам Достоевский говорит о Григории Васильевича как об аккуратнейшем и точнейшем человеке, тогда как дверь в момент его прихода в сад была точно закрытой, а после ранения его Дмитрием он тем более ничего уже видеть не мог. Тогда спрашивается: как мог такой человек твердо утверждать в суде то, чего никак видеть не мог? Да мог делать сие только по одной простой и лукавой причине. Без этого (без названного выше показания) писателю было бы все-таки трудно убедить присяжных в виновности Дмитрия. Поэтому-то Григорий Васильевич и совершает, казалось бы, совсем невозможное и тем самым зачем-то берет грех на душу. А всему виной – несчастная вера писателя, что Богу угодна невинная человеческая жертва. Названное вероисповедание о невинной жертве, вероятно, оказалось во многом сформированным личным переживанием Ф. М. Достоевского в момент казавшейся ему неизбежной казни в связи с делом петрашевцев. Вот, кажется, и иллюстрация в пользу позиции писателя. Однако лишь недавно открылось документально и то, что Достоевский внутри кружка петрашевцев входил в еще более узкий круг лиц, которые в отличие от не входящих в него, ставили перед собой задачу низложения в России самодержавия силой. Таким образом, само Провидение, от которого, естественно, ничто не скрыто, дало будущему знаменитому писателю наглядный урок так называемой невинной жертвы. Другими словами, то, что не было вскрыто следствием, вполне покрылось преподанным внешне как бы избыточным уроком мнимой казни. Не зная же упомянутого факта принадлежности будущего великого писателя к крайне опасным заговорщикам, вполне можно было бы подумать, что с Достоевского было взыскано много более того, что он лично содеял, а значит, его же убеждение о возможности безвинного страдания на нем самом и было бы доказано вполне. Но на то и реальная жизнь, что она внутри самой себя абсолютно логична и мотивирована. Иначе говоря, в ней нет пустот неразумия и глупости бессмыслия. Иное же часто представляется человеку как по его личному неразумению чего-либо, так и по причине его простого незнания того же. Возвращаясь к роману, следует заметить, что Достоевский невольно оказался «в контрах» с собственным ключевым сюжетным звеном, на котором как на своего рода фундаменте и была им выстроена вся интрига разбираемого романа, весь его нравоучительный пафос о невинной жертве, о великом страдании типичного русского человека, превратившийся неизбежно в некое подобие божества. Другими словами, увлекшись сочувствием к личности Дмитрия, писатель нечаянно соорудил из нее вполне фальшивый образ и попытался его же представить публике как подлинный посредством погружения его в противоречивый или все-таки ложный сюжетный контекст. В результате последнего искусственного действия и возник неизбежный в такой ситуации смысловой конфликт, который и изобличил представленный писателем образ героя как образ лукавый, а значит, вполне вредный для читателя романа. Почему вредный? А потому, что, несмотря на его поддельное содержание, он оказался очень соблазнительным для сопереживания ему и очень же затейливым или даже колоритным для его созерцания извне. Тем более, что представлен он в романе, как говорится, рукой подлинного мастера. Смердяков же в отличие от все-таки целостного характера Дмитрия претерпевает в известной сцене убийства барина по воле своего автора малозаметное превращение из очень осторожного и даже избыточно опасливого человека в образ решительного и весьма рискового человека. Иначе говоря, ночью в саду вместо Смердякова вдруг начинает действовать большой авантюрист, с одной стороны, с другой – просто специалист по «мокрым» делам. Причем сия трансформация героя длится ровно столько, сколько это нужно для совершения уже ожидаемого убийства. В уже последующем сюжете романа Смердяков самым волшебным образом возвращается в свое привычное для читателя трусливое состояние. Тут же (в момент рассматриваемого убийства) образ в целом хитрого Федора Карамазова также вдруг странно обесцвечивается. Барин внезапно и категорически глупеет, теряет все собственные выразительные черты или в самой критической сцене всего романа превращается фактически в банального статиста! Но в связи с последующей за тем смертью героя он, естественно, не возвращается в свой ранее уже сложившийся яркий образ. Заключая своего рода «новый поворот» в оценке всего романа, следует дополнительно еще заметить и то, что Достоевский, видимо, впал в иллюзию, что в реальной жизни вполне возможно совершить убийство и гарантированно (на все сто процентов) выйти «сухим» из него или оказаться совсем вне подозрения в совершении последнего. Другими словами, писатель, видимо, посчитал, как говорится, кабинетно, что в принципе все-таки возможно преступление без оставления каких-либо следов от самого преступника или сочинил ту мысль, что возможно своего рода «идеальное» преступление. Войдя в подобное чисто умозрительное предположение, наш славный гений и решил на нем устроить всей семье Карамазовых, говоря по-современному, полный «ужас нашего городка» со всеми, как говорится, мыслимыми и немыслимыми психологическими поворотами и вывертами. От чего, в конце концов, автор сего замысла и сам оказался в положении банального выдумщика и пошлого фальсификатора реальной жизни реального русского человека. А его главный герой – Алеша Карамазов через это же неудачное фантазирование автора и вовсе утрачивает какую-либо убедительную литературную перспективу, по крайней мере, в качестве достойного подражания примера. И финальные заявления героя о честном добре и о хорошей правде останутся во всей истории литературы как сладкие, но утопические призывы. Почему? Да потому, что добро вне честности и вовсе не возникает, а правда как понятие не бывает хорошей или плохой. Поэтому-то фокус с «длинной падучей» при своей проверке оказался лишь одной большой галлюцинацией самого художника, скрывшей, с одной стороны, подлинный характер типичного русского человека, с другой – вполне соблазнившей русского же читателя псевдоправедными переживаниями и такими же несбыточными надеждами. Заключая последнее, сегодня стоит сказать автору романа отчасти его же словами: «Но не другое ли вы создали лицо» России, чем оно есть на самом деле? И не другой ли ход событий романа сам собою вытекает из обдумывания помянутого до того фокуса с падучей? Иначе говоря, если бы оно все было ровно так, как описано автором, то и убийства никакого также бы не случилось, а значит, и роман сам собою «скончался» бы еще в своем зародыше. Да, звучит сие грустно, но логика – дама строгая, и она не прощает вольности даже гению. Впрочем, Ф. М. Достоевского, вероятно, извиняет то, что ему, как известно из описания его трудной жизни, приходилось жить главным образом на собственные литературные заработки, и он был крайне стеснен в возможностях неспешной и кропотливой работы, что, вероятно, и привело его к известной ныне литературной мистификации.
   Завершая очерк о Ф. М. Достоевском, его автору все же хочется выразить русскому литературному мастеру свою признательность за саму возможность оценки его могучего в целом творчества. Благодаря названному наследию как раз и удалось понять во многом типичные смысловые противоречия, собственно, и всей художественной литературы как особого культурного феномена, а значит, и возможно удастся, так или иначе, обрести и новую – уже очевидно честную литературу.
   14 января 2007 года
   Санкт-Петербург

Проблема романа «Воскресение» Л. Н. Толстого

   Что же побудило автора настоящего очерка к постановке посредством заголовка идеи принципиальной неправоты русского гения? Подобному послужило прочтение им, как говорится, с карандашом в руках известного опять же по заголовку очерка романа писателя. С другой стороны, мысль Л. Н. Толстого: «Люди как реки: вода во всех одинаковая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди. Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие и бывает часто совсем не похож на себя, оставаясь все между тем одним и самим собою» автору очерка показалась не совсем справедливой. Да, трудно спорить, что у человека бывает разное самочувствие (настроение), но отрицать его вполне устойчивые во времени реакции на фундаментальные смыслы жизни совсем не приходится. Поэтому идею автора романа, что в главном герое (Нехлюдове) известного повествования «как и во всех людях, было два человека» все-таки признать верной никак не следует. А то, что со стороны внешнего наблюдателя порой кажется, что кто-то стал в конкретных обстоятельствах совсем уж иным, то, как говорится, креститься надо. Иначе говоря, не может человек менять свое нутро, ну не дано ему это, ведь он не «социальный пластилин» будет. Далее, Толстой утверждал, что нет ни святых, безгрешных людей, ни закоренелых злодеев, а есть «просто люди», способные на хорошее и на дурное. Но разве сама жизнь не опровергает теорию «просто людей»? Другими словами, факты самой жизни сообщают и о святых, и о закоренелых злодеях. Теперь, русский писатель со страниц своего романа объективно выступил открытым сторонником «праведного» насилия. «Если они (революционеры. – Авт.) убивали, – пишет Толстой, – то они делали необходимое дело», как солдаты на войне, однако у них «мотивы были выше – благо народа». В результате всякие надежды автора романа на преображение его главных героев выглядят явно надуманно, ведь даже преобразование главных героев романа в революционеров, как мы из истории достоверно знаем сегодня, никак не способствует становлению в них искомой праведности. Впрочем, попробуем это увидеть, как водится, своими глазами при чтении романа.
   В начале романа «Воскресение» его автор сообщает свое отношение к власти в России: «священно и важно то, что они (власти. – Авт.) сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом». В данном случае Лев Николаевич, как говорится, объективно сообщает своему читателю фактически собственное непонимание природы власти, которая всегда и везде соответствует совокупному народному нраву. Иначе говоря, необходимо признать, что «каждый народ достоин своего правительства». Но перейдем, собственно говоря, к героям романа. Катя Маслова изначально характеризуется так: «она ни за кого не хотела идти, чувствуя, что жизнь ее с теми трудовыми людьми, которые сватались за нее, будет трудна ей, избалованной сладостью господской жизни». После любовной истории с главным героем романа – Нехлюдовым, в которой Катя оказалась в положении брошенной возлюбленной, «она стала не только неохотно и дурно служить барышням, но, сама не знала, как это случилось, – вдруг ее прорвало…» С другой стороны, она же характеризуется автором романа еще так: «она не умела беречь деньги и на себя тратила и давала всем, кто просил». Далее, попав на службу в чужой дом, героиня выказала себя следующим образом: «Катюша не далась, и произошла драка, вследствие которой ее выгнали из дома, не заплатив зажитое». В последнем случае мы видим, что героиня вовсе не робкого десятка и вполне может постоять за себя, за свою женскую честь. Тут же вновь читаем не лестное: «глядя на ту тяжелую жизнь, которую вели женщины-прачки, жившие у тетки, Маслова медлила и отыскивала в конторах место прислуги», «Маслова курила уже давно. Без вина ей всегда было уныло и стыдно», «она избрала последнее («допущенное законом и хорошо оплачиваемое постоянное прелюбодеяние». – Авт.). Кроме того, она этим думала отплатить и своему соблазнителю, и приказчику, и всем людям, которые ей сделали зло», «И когда Маслова представила себе себя в ярко-желтом шелковом платье с черной бархатной отделкой – декольте, она не могла устоять и отдала паспорт». Как мы видим, героиня романа изначально далеко не ангел, а значит, говорить о ее страшном моральном падении можно лишь с известной натяжкой. Теперь обратим свой взор на героя романа – Дмитрия Нехлюдова. Толстой указывает: «Нехлюдов был очень робок с женщинами, но именно эта-то его робость и вызвала в этой замужней женщине (речь о жене предводителя того уезда, на выборы которого ездил как-то герой романа. – Авт.) желание покорить его». Любопытно, так кто же кого, спрашивается, соблазнил на самом деле в случае интимных отношений героя с Катериной Масловой? В частности, Толстой по названному вопросу говорит такое: «ему (Нехлюдову. – Авт.) и в голову не приходило, что между ним и ею (Катюшей. – Авт.) могут быть какие-нибудь особенные отношения», «Катюша, оглянувшись на Нехлюдова, подала ему знак головой, чтобы соединиться за клумбой (речь идет об игре – Авт.)», «Она придвинулась к нему, и он, сам не зная, как это случилось, потянулся к ней лицом; она не отстранилась, он сжал крепче ее руку и поцеловал ее в губы», «У него не было не только желания физического обладания ею, но был ужас при мысли о возможности такого отношения к ней», «он так и уехал, не осознав своей любви к этой девушке». Таким образом, изначально любовную историю начинает все-таки Катя. Впрочем, кто-то возразит, что уже во второй свой приезд в деревню герой начинает активное наступление и соблазняет героиню. Внешне все выглядит именно так, а по сути? Героиня в ответ на ночные призывы героя впускает его к себе в комнату и разрешает ему отнести себя уже именно в его комнату: «Не надо, – говорила она только устами, но все взволнованное, смущенное существо ее говорило другое», «Ах, не надо, пустите, – говорила она, а сама прижималась к нему». При этом не может спасти героиню даже активная ее защита от домогательств Нехлюдова со стороны одной из взрослых женщин, бывших в то время в доме. Иначе говоря, говорить о невинности поведения героини никак не приходится, а значит, и ответственность за последующее соблазнение также ложится и на ее плечи. Возвращаясь к герою романа, читаем такое: «Служить он (Нехлюдов. – Авт.) не хотел, а между тем уже были усвоены роскошные привычки жизни, от которых он считал, что не может отстать», «отречься от тех ясных и неопровержимых доводов о незаконности владения землею… он никак не мог». Вместе с тем «он стал настоящим мужчиной и отбил какую-то французскую даму у своего товарища», «Он объяснял это чувство (своего бессилия в живописи. – Авт.) слишком тонко развитым эстетическим чувством, но все-таки сознание это было очень неприятно». Продолжая характеристику героя, Л. Н. Толстой пишет: «А между тем он несомненно признавал это (выговор по– иностранному, дорогая одежда. – Авт.) свое превосходство и принимал знаки уважения как должное и оскорблялся, когда этого не было», «женитьба, кроме приятностей домашнего очага, устраняя неправильность половой жизни, давала возможность нравственной жизни, семья, дети дадут смысл его теперь бессодержательной жизни». Автор романа ведет речь лишь о совершенствовании, но не о развитии человека; иначе говоря, он лишь желает иметь максимальную степень в пределах уже наличного (существующего) качества, но не ставит цель обретения иного, еще неведомого – нового качества; разговор о жертве во имя нравственных требований выглядит неразумно, в нем автор выдает свое непонимание того основания, что мораль есть продукт разумной веры, но не жертвы в пределах все еще суеверного воззрения. Далее, странный переход от веры себе к вере другим Нехлюдова, или переход от одухотворенного мировосприятия к плотскому или чувственному, выглядит совсем уж малоубедительно. Почему? Видимо потому, что автор романа изначально скрыл свойства названной им ранее одухотворенной веры себе, а точнее, тем авторам (Достоевскому, Тургеневу, Спенсеру – «Социальной статике», Генри Джорджу), которые успешно и сформировали ее. Сама же помянутая до того вера, видимо, была глубоко ущербна, и лишь внешне выглядела благородно. Теперь еще такое важное замечание о Нехлюдове после его соблазнения Кати Масловой: «им сделано что-то очень дурное (его бы считали нечестным человеком, если бы он, воспользовавшись ею, не заплатил бы за это) и что это дурное нужно поправить, и поправить не для нее, а для себя (А ему нужно было считать себя таким – прекрасным, благородным, великодушным для того, чтобы продолжать бодро и весело жить)». Как мы видим, даже в состоянии нравственного кризиса герой Толстого думает прежде всего, о самом себе, полагая сие поведение честным. Другими словами, Нехлюдов даже не догадывается о том, что его новые мысли о содеянном им же никак не выходят своим качеством за рамки его же предшествующего эгоистического поведения. Возвращаясь к героине, читаем еще такое: «Тетушки говорили, что она испортилась и была развращенная натура, такая же, как и мать». Но тогда ее же последующее «падение в грех» не есть ли естественное или природное проявление уже наличной натуры? Иначе говоря, без нужды Катя могла бы не впадать в «разрешенное властями прелюбодеяние», но сие в свою очередь никак не означало бы того факта, что она не была бы готова к тому в любой момент. Таким образом, получается, что главные герои романа Л. Н. Толстого изначально вовсе «не белые и пушистые», а значит, их последующее моральное падение таковым можно считать лишь по недоразумению. Но тогда и последующее их же нравственное воскресение становится и вовсе надуманным. Или говорить о последнем без события явного морального умирания очевидно неуместно. Впрочем, пока примем названное допущение как гипотезу и попробуем ее проверить по ходу дальнейшего прочтения всего романа.