Вторая часть романа начинается с новой характеристики героини, данной ее тетей: «Да хоть и племянница мне, а прямо скажу – девка непутевая. Я ведь ее после к какому месту хорошему приставила: не хотела покориться, обругала барина… Ну, ее и разочли. А потом опять же у лесничего жить можно было, да вот не захотела». Сия характеристика Катюши вновь сообщает читателю ту мысль, что она вовсе не ангел, что она и для самой себя проблемой будет. Новая часть романа также начинается с воплощения планов героя по передаче наличной у него избыточной земельной собственности крестьянам, дабы, с одной стороны, освободить себя от неправедного положения землевладельца, с другой – для оказания бедствующим безземельным труженикам помощи. Но в таком случае герой романа, евангельским языком говоря, так или иначе, становится на путь спасения собственной души. Почему? Да потому, что, обеднев, он обрекает себя неизбежно на этот путь, так как даже его гипотетический брак с Катюшей для него делается маловероятным. Другими словами, половинная праведность, в конце концов, не нужна будет никому, а полная предполагает, например, монастырскую жизнь. Готов ли к ней герой романа? Дальнейшие события романа, вероятно, и дадут читателю искомый ответ. В частности, он формулирует такое: «Но делать его (Бога. – Авт.) волю, написанную в моей совести, – это в моей власти, и это я знаю несомненно. И когда делаю, несомненно спокоен». В данном случае герой романа демонстрирует, с одной стороны, искренность своего доброго намерения, с другой – очевидную наивность, выражающуюся в том, что твердо полагает себя полностью понимающим весь замысел Неба в отношении самого себя. Иначе говоря, герой романа считает, что ясно и исчерпывающе знает смысл добра, а значит, вполне рассчитывает и на соответствующий плод сего славного понимания. «Отдать землю, ехать в Сибирь, – блохи, клопы, нечистота. Ну, что ж, коли надо нести это – понесу». Но, несмотря на все желание благого, он не смог вынести этого (ночного нападения клопов. – Авт.) и сел у открытого окна, любуясь на убегающую тучу и на открывшийся месяц». Как мы видим, уже в самом начале Нехлюдов явно не справляется с взятыми мысленно на себя обязательствами. При этом также очевидно, что он не отдает самому себе в том отчета. Кстати, косвенно последнее подозрение подтвердилось так: «Он чувствовал, что не давать просящим и, очевидно, бедным людям денег, которых у него было много, нельзя было. Давать же случайно тем, которые просят, не имеет смысла. Единственное средство выйти из этого положения состояло в том, чтобы уехать. Это самое он и поспешил сделать». Таким образом, герой романа, решившись начать новую жизнь, тут же пасует перед ее трудностями, буквально бежит от них. А что пишет теперь Толстой о своей героине? «Вспомнила она, что тяготится своим положением (положением проститутки. – Авт.) и хочет переменить его, и как к ним (то есть к Катюше и аккомпаниаторше скрипача. – Авт.) подошла Клара (знакомая Катюши из дома терпимости. – Авт.), и как они вдруг решили все три бросить эту жизнь». Странно это, ведь ранее Л. Н. Толстой писал нечто другое, в частности, что Катюша ощущала себя в качестве публичной женщины вполне комфортно, так как полагала себя желанной и нужной многим и многим мужчинам, и что этот спрос даже вызывал в ней самой известное самоуважение. Теперь уже такое предсказание о герое романа: «Мой дорогой, ты плохо кончишь». Эти слова тетушки Нехлюдова из Петербурга о его грядущей судьбе, вероятно, были действительно пророческими. Впрочем, дальнейшее повествование все возможно само и прояснит: «он чувствовал фальшь в этом положении просителя среди людей, которых он уже не считал своими, но которые его считали своим, в этом обществе он чувствовал, что вступал в прежнюю привычную колею и невольно поддавался тому легкомысленному и безнравственному тону, который царствовал в этом кружке». Тем самым Нехлюдов начинал действовать по известному принципу: «цель оправдывает средства» или «ложь во спасение». Но ведь давно известно, что если средства сомнительны, то и цели также нехороши! Посему разумно было бы иное: «цель диктует необходимые средства» или о ее качестве узнают всегда по качеству средств ее же достижения. Через проявленное выше поведение героя романа становится очевидным, что Нехлюдов судил об известных ему фактах судебной несправедливости поверхностно, а значит, судил их все-таки сам несправедливо или пристрастно. Могло ли сие пройти для него без последствий? Вряд ли. Ведь привыкание к подобному поведению будет заявлять себя и впредь. «Как их (то есть чиновников. – Авт.) много, как ужасно их много, и какие они сытые, какие у них чистые рубашки, руки, как хорошо начищены у всех сапоги, и кто это все делает? И как им всем хорошо в сравнении не только с острожными, но и с деревенскими». Последние мысли героя романа вполне удивляют, ведь его вопросы звучат банально и выспренно. Почему? Да потому, что он с самого своего детства должен был видеть и отчетливо осознавать известные различия в материальном положении отдельных людей. И потом, он, встав на нравственный путь, вдруг почему-то выказывает зависть богатству и социальному положению. Иначе говоря, познав на себе нравственный ужас человека богатого круга, он зачем-то еще завидует ему. Или бунт Нехлюдова против установившихся порядков никак не осознается и не оценивается им самим. Да, можно и нужно провозглашать правду, но сводить последнюю так или иначе к требованию раздела наличного совокупного богатства будет лишь началом «передела собственности», и ни более того. Тогда как подлинно нравственная (а точнее, моральная) позиция должна бы состоять в том, что ее адепт, как примером собственной жизни, так и проповедью основ и правил последней оказывал бы на ближних и дальних ему людей благотворное влияние. Другими словами, в самой искомой праведности нет места для желания справедливости (беспристрастности), так как хлопотами о последней лишь маскируют собственное тайное поклонение греху подчинения себе других людей. Почему? Да потому, что само провозглашение справедливости уже несправедливо (пристрастно) будет, а значит, будет иметь собой и цель свою – навязывание своего предпочтения всякому другому. Последнее занятие может свершаться как осознанно, так и безотчетно, но его объективный смысл от этого никак не меняется и никуда не девается. Как бы в развитие выше сказанного, читаем такое: «Он (Селенин – друг детства Нехлюдова. – Авт.) не на словах только, а в действительности целью своей молодой жизни ставил служение людям». Но не вышло. Как мы видим, Л. Н. Толстой на примере товарища своего героя пытается говорить о принципах положительной жизни. Но делает это очевидно неудачно. Почему? Да потому, что «служение людям», как говорится, «во главу угла» не может составить искомое благо, так как известное служение неизбежно и по греховной природе самого человека превращается в служение тем или иным земным прихотям и похотям. Иначе говоря, не может грешник своим истовым служением грешникам же стать святым. Но как быть тогда? А тогда надо лишь Бога любить и ему одному служить, остальное (подлинное добро) по милости и правде Бога нашего само через человека к другим людям приходить станет. Иное же служение непременно будет «сползать» в грех и в сопутствующее ему страдание.
   Далее автор романа показывает читателям своего рода причину неудач благих намерений всякого русского человека, в том числе и Селенина: «И потому для уяснения этого вопроса (справедливости русской православной веры. – Авт.) он взял не Вольтера, Шопенгауэра, Спенсера, Конта, а философские книги Гегеля и религиозные сочинения Vinet, Хомякова и, естественно, нашел в них то самое, что ему было нужно: подобие успокоения и оправдания того религиозного учения, в котором он был воспитан и которое разум его давно уже не допускал, но без которого вся жизнь переполнялась неприятностями, а при признании которого все эти неприятности сразу устранялись». Посредством приведенного выше краткого рассказа о судьбе названного несколько ранее друга детства Нехлюдова автор романа как бы называет своему читателю главный источник бед для всякого честного русского человека – русскую православную веру и все, что ей сопричастно. Но разве простое отрицание русской православной веры спасает человека? Вряд ли. Другое дело, что и поверхностное ее исповедание, очевидно, губит душу, делает ее двуличной и деспотичной. Так как же тогда быть? Вероятно, следует ясно понять и строго доказать самому себе как неправду, так и правду известного совокупного взгляда на смысл жизни всякого человека. Иначе говоря, вера в веру православную никак не спасает сама по себе, наоборот, лишь твердое знание последней служит делу тому уже несомненно. Впрочем, сами известные евангельские истины еще придется разобрать и понять всякому человеку, причем понять не за страх, а за совесть. Противное состояние неизбежно уведет, в конце концов, в служение, в крайнем случае, уже духовным похотям и соблазнам.
   А что герой романа? Мы застаем его в размышлении: «Хорошо ли я сделаю, уехав в Сибирь? И хорошо ли сделаю, лишив себя богатства?» Сии сомнения героя после неудачи по уголовному делу Кати Масловой в Петербурге ясно сообщают читателю непрочность его воззрения или непрочность его верования. И, как бы узнав о вынесенной только что себе оценке, Нехлюдов говорит: «А вдруг все это я выдумал и не буду в силах жить этим: раскаюсь в том, что я поступил хорошо». Во как: раскаюсь в хорошем. Разве подобное возможно? Конечно же, никак не возможно! Почему? Да потому, что действительно хорошему ничто противостоять не сможет, тогда как лишь его иллюзии – вполне. Теперь обратим свой взор на других героев романа: «Как ни тяжело мне было тогда лишение свободы, разлука с ребенком, с мужем, все это было ничто в сравнении с тем, что я почувствовала, когда поняла, что я перестала быть человеком и стала вещью». Последнее высказывание тети освобожденной из заключения с помощью Нехлюдова молодой девушки Лидии, весьма примечательно. В нем Л. Н. Толстой как подлинное «зеркало революции» сообщает своему читателю ту простую мысль, что для революционера самым существенным стремлением является стремление к полному освобождению от какого-либо подчинения, от состояния подчиненности. На последнее красноречиво указывают слова «ничто» и «вещь». Почему? Да потому, что явно ни к месту употребленное слово «вещь» указывает, прежде всего, именно на необходимость подчинения тюремным властям, тогда как слово «ничто» явно возводит сей протест против названного подчинения уже прямо-таки до небес. Тем самым автор романа невольно выдает подлинную суть всякого революционного действия как действия очевидно греховного, так как в нем изначально заложен и механизм самоуничтожения самого революционера, объективно стремящегося лишь к абсолютной власти как к самой соблазнительной форме тотального освобождения самого себя от необходимости подчинения внешней воле. Отсюда же впоследствии (после прихода революционера к власти) и проистекают, вероятно, спесь и высокомерие к подчиненным ему лицам как к «вещам». С другой стороны, действующая власть собственной неправедностью порождает революционеров как своего рода признаки собственного совокупного недуга, с которыми и пытается яростно бороться. Обратите внимание: пытается бороться с признаками недуга, а не с его причинами. Даже Иисус Христос обличал неправедность бывшей при нем власти, призывал к иному – праведному бытию каждого человека. Но он при этом совсем не призывал свергать действующую власть, прекрасно сознавая всю пагубность сего желания, приводящего на деле лишь к продолжению и даже к неизбежному ухудшению прежнего положения. И потом, у грешного народа может быть лишь грешный правитель, и борьба лишь с целью замены последнего на иного очевидно напрасна, и напрасна даже в случаях прикрытия ее сладкими лозунгами об установлении с помощью революционного руководителя справедливости. Кстати, последняя в отличие, скажем, от праведности вполне позволяет использовать саму себя и злому человеку. Почему? Да потому, что она (справедливость) возможна только между людьми, тогда как праведник и наедине с самим собой есть таковой непременно. Поэтому справедливость приходится вводить с помощью справедливого же насилия и такого же обмана. Иначе говоря, «приказание праведности» грешникам есть очевидное неразумие. Иное дело – установление новых программ образования и воспитания человека. Но где и в чем их подлинный источник? Кроме религиозного начала, кроме веры в Бога ничего более нет и быть не может. Впрочем, сам сей источник с годами, очевидно, был замутнен грешными добавлениями, искажениями и комментариями. Без преодоления или снятия последних ничего путного нигде никогда и не произойдет. Другими словами, неразумная (суеверная) вера есть путь в никуда. Стяжание же альтернативной веры – вот подлинное начало движения в давно и безуспешно искомое светлое будущее всякого из людей, всего мира. Расширяя границы вопроса о вере, автор романа сообщает своему читателю на примере соприкосновения Нехлюдова с царским служакой по фамилии Торопов следующее: «Должность, которую занимал Торопов, по назначению своему составляла внутреннее противоречие, не видеть которое мог только человек тупой и лишенный нравственного чувства. Противоречие, заключавшееся в занимаемой им должности, состояло в том, что назначение должности состояло в поддерживании и защите внешними средствами, не исключая насилия, той церкви, которая по своему же определению установлена самим богом и не может быть поколеблена ни вратами ада, ни какими бы то ни было человеческими усилиями. Торопов не видел этого противоречия или не хотел его видеть и потому очень серьезно был озабочен тем, чтобы какой-нибудь ксендз, пастор или сектант не разрушил ту церковь, которую не могут одолеть врата ада». Приведенный выше текст выражает явное недоверие автора романа к институту Русской Православной Церкви. Но так ли уж неправ наш писатель в своих поползновениях? Доподлинно известно, в том числе из ранней истории христианства, что подлинная христианская церковь должна быть гонимой. Чего, понятное дело, в царской России XIX века не было. Но тогда и качество последней стало явно понижаться, а значит, в ней уже могли развиться иные – богопротивные тенденции. В таком случае Л. Н. Толстой прав, что негодует. Другое дело, что в сем деле автор романа очевидно перебирает, так как начинает отрицать и сам институт известной церкви. Иначе говоря, по поговорке «с водой он выплескивает и ребенка». Последнее занятие уже есть грех самого писателя, поддерживать который, как говорится, «себе дороже» будет. Далее Нехлюдов изрекает такое: «Да, единственное приличествующее место честному человеку в России в теперешнее время есть тюрьма!» Вот новое «откровение» героя романа после его поездки в Петербург по делам ставших известных ему заключенных. Что в связи с этим можно сказать? С одной стороны, понятен его протест против людей из власти, с другой – налицо очевидное впадение в крайность, своего рода самообольщение или явная утрата разумности самого его восприятия, ведь представление о заключенных как о невинных и даже кристально честных людях есть явное преувеличение и даже грех. Мог ли реальный прототип героя романа так думать, как пишет о том автор романа? Вряд ли. Ежели бы мог, то его облик явно стал бы иным. Каким? Ответ на последний вопрос оставим пока в стороне и двинемся вслед за героем романа, который решил готовиться к отъезду в Сибирь. «Совесть же моя требует жертвы своей свободой для искупления моего греха, и решение мое жениться на ней, хотя и фиктивным браком, и пойти за ней, куда бы ее ни послали, остается неизменным». Вот так герой романа реагирует на известие о шашнях Кати с фельдшером в больнице во время его отъезда в Петербург, в том числе и по ее же делу. Но неужели покупка жертвой личной свободы греха собственного малодушия или готовность отказаться от Кати в связи с ее отношениями с фельдшером может спасти героя? А тем более разве может спасти его фиктивный (обманный) брак с брошенной им же когда-то женщиной? Впрочем, героиня, как выясняется несколько позднее, и не пыталась вовсе изменять Нехлюдову с названным фельдшером. И более того, она, как могла, пыталась соблюдать все пожелания его. При этом Л. Н. Толстой даже сообщает, что она вновь полюбила Нехлюдова, но… не собиралась стать его женой, полагая, что это составит его несчастье. Вновь перед нами нечто странное. С одной стороны, героиня как бы воскресла, с другой – считает себя до конца навсегда непро-щаемой. Но тогда ее воскресение выглядит как нечто урезанное, что ли? А возможно ли урезанное воскресение? Навряд ли. Иначе говоря, само воскресение человека в контексте сохранения его самообвинения выглядит явно неубедительно, ведь сам факт все еще сохраняющегося обвинения даже самого себя уже свидетельствует об иллюзии подлинного обновления человека: не будет воскресший человек бичевать себя за прошлые грехи, так как сие печальное дело отвратит и сам известный акт преображения личности. Обобщая последнее, следует заметить, что для воскресших героев романа открыт уже иной – не плотский брак, который без всяких затруднений снимает всякое угрызение совести.
   «Не могут эти тюрьмы обеспечивать нашу безопасность, потому что люди эти сидят там не вечно и их выпускают. Напротив, в этих учреждениях доводят этих людей до высшей степени порока и разврата, то есть увеличивают опасность». Сия тирада Л. Н. Толстого от имени Нехлюдова, конечно, противоречит его же суждениям до того, что в тюрьмах по большей части находятся, прежде всего, невинные и нравственно высокие люди. Да и в самом деле: а как это в нравственном сообществе вдруг в «высшей степени порок» господствует? Что-то не сложилось в голове автора романа, где-то он все-таки ошибся. Но где и в чем? Наберемся терпения и продолжим чтение романа. «Если можно признать, что бы то ни было важнее чувства человеколюбия, хоть на один час и хоть в каком-нибудь одном, исключительном случае, то нет преступления, которое нельзя бы было совершать над людьми, не считая себя виноватым». Вот вопрос так уж вопрос, поставленный Л. Н. Толстым от имени Нехлюдова в связи с гибелью от солнечного удара двух пересыльных заключенных. Да и в самом деле: что может в жизни человека перевесить человеколюбие и дать ему над ним предпочтение? Неужели человеколюбие превышает собою все? А любовь к Богу, разве она не превышает человеколюбие? Если нет, то и Бог тогда человеку, в конце концов, и не нужен будет, ведь даже равная (если такая вообще возможна) любовь и к Богу, и к человеку, очевидно, будет разрешать людям в некоторых случаях явное небрежение Вседержителем. Иначе говоря, нельзя человеку обоих любить всегда равно, а значит, так или иначе придется выбирать. С другой стороны, само человеколюбие не мармелад будет, особенно с учетом греховной наклонности всякого живущего на земле. Другими словами, иногда названное выше чувство может принимать строгие и даже внешне жестокие формы, ведущие, в конце концов, к спасению не тела, а души человека. Поэтому рассуждения Л. Н. Толстого о человеколюбии выглядят явно поверхностно и даже – провокационно. Следование его совету неизбежно ведет к богоборчеству, а значит, ведет и к погибели душ человеческих. Еще одно весьма существенное наблюдение: «Между арестантками и арестантами, надзирателями и конвойными так установился обычай циничного разврата, что всякой, в особенности молодой женщине, если она не хотела пользоваться своим положением женщины, надо было быть постоянно настороже. И это всегдашнее положение страха и борьбы было очень тяжело». Вот те на, вот тебе, как говорилось ранее, приличные люди. Оказывается, что заключенные лица все-таки не чужды порокам, а значит, как нечто целое вполне себе поделом несут свое тягло изоляции от внешнего мира. А теперь уже такое прозрение: «Весь интерес ее жизни состоял, как для охотника найти дичь, в том, чтобы найти случай служения другим. И этот спорт сделался привычкой, сделался делом ее жизни. И делала она это так естественно, что все, знавшие ее, уже не ценили, а требовали этого». Вот как описывает автор романа идеал женщины в глазах Катюши Масловой, воплотившийся в лице Марьи Павловны, новой подруги героини романа из числа политзаключенных. Все вроде бы и неплохо, за исключением того, что окружающие заключенные уже требовали от названной женщины служения им. Вот так под видом как бы добра и прорастает явное зло. Иначе говоря, даже увлеченность обслуживанием людей как спортом вполне может порождать в людях потребность жизни за чужой счет. Или помощь людям может, как спасать, так и губить их. Теперь о выраженном сочувствии Л. Н. Толстого известному революционному делу: «С ними (политическими преступниками. – Авт.) поступали, как на войне, и они, естественно, употребляли те же самые средства, которые употреблялись против них». Автор романа тем самым оправдывает насилие со стороны политических преступников, полагая, что примененное против них властью насилие дозволяет им это вполне. Но разве не политические преступники первыми выступают с призывами к насильственному свержению власти? В таком случае поддержка «праведного» насилия не будет ли сама по себе грешною? «Были среди них (политических преступников. – Авт.) люди, ставшие революционерами потому, что искренно считали себя обязанными бороться с существующим злом». В последнем суждении автор романа открыто выказывает свою, если хотите, принципиальную симпатию революции, видимо, не понимая своей умственной ошибки. Последняя же состоит в том, что революционная борьба со злом есть лишь его же трансформация и умножение. В результате всякий революционер по природе своей есть сущий злодей. Но сия истина Л. Н. Толстому, очевидно, не ведома, и он упорно считает революционный авангард своего рода породой «деятельных праведников», в кругу которых Катюша Маслова, и Нехлюдов должны были бы, по его мнению, воскреснуть. В частности, он пишет следующее: «Таких чудесных людей, как она (то есть Катюша. – Авт.) говорила, как те, с которыми она шла теперь, она не только не знала, но и не могла себе и представить», «Так что некоторых из своих новых знакомых (то есть политзаключенных. – Авт.) Нехлюдов не только уважал, но и полюбил всей душой, к другим же оставался более чем равнодушен». Мы видим восторг и преклонение героев романа перед средой политкаторжан. Одним словом, пред нами почти полная идиллия. Но разве «праведный насильник» – подобие святого? Вряд ли. Но Л. Н. Толстой этого обстоятельства как бы и не замечает вовсе, полагая что «праведное насилие» («праведный обман») есть лишь вынужденная и преходящая во времени мера. Реальная жизнь, понятное дело, сообщает уже нечто иное: «Коготок увяз – всей птичке пропасть». Другими словами, нет безвинного страдания, а есть лишь разный спрос. Или то, что нам порой представляется несправедливым, на самом деле таковым не является, так как что для одного допустимо, то для другого бывает совсем исключено. Теперь взглянем на такое наблюдение автора романа от имени Нехлюдова: «Но люди (и их было так много) производили то, что его так удивляло и ужасало, с такой спокойной уверенностью в том, что это не только так надо, но что то, что они делают, очень важное и полезное дело, – что трудно признать всех этих людей сумасшедшими; себя же сумасшедшим он не мог признать, потому что сознавал ясность своей мысли. И потому постоянно находился в недоумении». Подобное странное восприятие тюремщиков и соответствующих им нравов, очевидно, было вызвано состоянием самообмана автора романа, который по сему случаю и не мог получить что-либо иное. Тогда как именно нравы самой изолированной тюрьмой преступной публики как раз и являлись исходной причиной ужасающей жестокости тюремных порядков. Иначе говоря, не было бы подобной мрачной атмосферы, ежели бы сами заключенные вели себя хотя бы относительно «чинно и благородно». Поэтому все стенания великого писателя в связи с подмеченными им порядками в местах заключения выглядят явно чрезмерными. Последние, в свою очередь, характеризуют уже Л. Н. Толстого как поверхностного наблюдателя, не могущего связать воедино разные грани весьма сложного социального явления. Другими словами, автор романа впадает в одностороннее обвинение всей государственной машины Российской империи, тогда как совокупные свойства ее народа остаются им явно недооцененными. В результате русский писатель помимо своей воли склоняется сам и склоняет своего читателя в пользу необходимости совершения в России социальной революции как к единственно возможному средству достижения целей блага всеобщего человеколюбия.