Проснулся в час ночи и, как обычно, пошел проверять несение службы часовыми. В третьей роте – тишина. Бойцов в окопах нет. Думаю: все! Либо вырезали, либо рота в полном составе дезертировала к противнику, аж пот прошиб. Поднимаю всех свободных офицеров, идем на поиски. Нет никого, ни трупов, ни следов борьбы, ни оружия. Точно, по-тихому поднялись и ушли к духам. Слышим на сопке, что рядом, возня и разговоры. Смотрим в приборы ночного видения. А там вся рота, упитая вусмерть, устроила соревнования по слалому. Садятся на автомат, приклад в землю, и на этих импровизированных салазках лихо объезжают деревья, кустарники. Сталкиваются друг с другом, падают, веселятся. Пикник на обочине жизни устроили себе, сукины дети. Мы их всех переловили, кое-как построили, оружие отобрали. Темно стало, почти ни черта не видать, пересчитали, вроде все балбесы на месте. Подводят ко мне по одному. Я голос изменил и спрашиваю: «Ты знаешь, где находишься, скотина?» Тот и отвечает: «Нет!» Я: «Ты в плену, русская свинья. Будешь в русских стрелять – оставим в живых!» Парень отвечает: «Стреляйте, режьте, но в своих стрелять не буду!» Наш парень! Мы его спать отправили. Следующего вызываем, те же вопросы, тот отвечает: «Буду!» Что мне оставалось делать – в ухо и в обоз. Третьего вызываем, а тот отвечает: «Как прикажете!» И этому гаду в ухо, бойцы мои проверенные тоже в стороне не остались, пару раз приложились. Короче из ста сорока «наемников-ополченцев» только тридцать отказались воевать против нас. Готовы были принять смерть, а остальных, товарищ генерал, прошу сегодня же отправить обратно в те военкоматы, что призвали их на службу. Вот рапорт.

Мы внимательно стали рассматривать третью группу, готовую воевать против своих же. У всех чесались руки, но, судя по их лицам, бойцы им уже популярно ночью объяснили, что те не правы. «Предатели» ежились под нашими пристальными взглядами. Некоторые пытались что-то объяснять, что у них семьи, дети. Но все это только вызывало чувство ненависти, презрения, отвращения. О такую мразь не хотелось даже руки марать. Любой солдат, что прошел Грозный и выжил, стоит памятника из золота и уважения. Я уже говорил, и не боюсь повториться, что каждому из них я готов лично, прилюдно поклониться в ноги. Они, пацаны девятнадцати-двадцати лет не понимали своего величия, величия своего духа, Поступка, который они совершили. Из трехсот семидесяти пяти человек во втором батальоне сейчас оставалось от первоначального состава двадцать восемь. Страшная статистика. И никто из нас не посмел даже осудить на словах этих парней, за то, что они разбили эти морды. За тех, кто остался на Минутке, в Северном, у железнодорожного вокзала, у гостиницы «Кавказ», и во многих-многих местах братской могилы – Грозного.

Ближе к обеду привезли еще около пятидесяти человек пополнения, в основном были опять «наемники». Всего их доставили в Северный двести двадцать, и планировалось еше завезти в несколько этапов. Сволоту из второго батальона набили, как сельдей в бочку, и обратным рейсом отправили на родину.

Глава 25

Сан Саныч по просьбе местных жителей пошел отвечать на их накопившиеся вопросы. Нас с Юрой взял как телохранителей. Как раз был выходной, хотя на войне все сливается в одну сплошную ленту. Редко, когда знаешь, какое сегодня число, день недели. Но в этот день была торжественная молитва в местной мечети. Подъехали как раз к окончанию молитвы, все местные высыпали и обступили полукругом наш УАЗик. Нам с Юрой это жутко не понравилось. В жесткой форме потребовали, чтобы местные построились в одну линию на расстоянии пяти шагов. Это не привнесло тепла в нашу беседу, но нам было спокойней. Среди присутствующих было много молодежи, до двадцати пяти лет. По многочисленным признакам безошибочно определили боевиков. Потертая материя на правом плече от постоянного ношения автомата. Привычка держать левую руку постоянно полусогнутой, и потертость на предплечье левого рукава также получается со временем, когда цевье автомата постоянно трет рукав. Правое плечо, как правило, тоже опущено ниже левого, все от того же автомата. Лицо за зиму не загорает, зато закапчивается от постоянных выстрелов и разрывов. И еще куча маленьких признаков, которые безошибочно отличают боевика-духа от мирного жителя. Вся эта многочисленная группа маячила на заднем плане, в разговоры не вступала. То, что почти все они были одеты в длинные и широкие одежды, а руки держали за полой пальто, халата, плаща, оптимизма нам с Юрой не прибавляли. Три автомата, водитель не в счет, пока он выскочит из машины и развернется – мокрого места не останется, так, новые краски в местный пейзаж. Впереди старейшины – прекрасный живой щит, с одного выстрела с ними не разделаешься, сразу дорогу до основного противника себе не расчистишь, что ж: я не собираюсь рисковать своей жизнью ради этих аксакалов.

Мы с Юрой буквально буравили взглядами толпу, ища какие-нибудь подозрительные движения, готовые в любую секунду открыть огонь на поражение. Юра стал чуть правее Сан Саныча, готовый при малейшей опасности заслонить его собой, повалив на землю, я же должен был прикрывать. У нас было одно неоспоримое преимущество – солнце слепило вероятного противника, а нам било в спину. Ветер дул в спину селянам, любой шорох, щелчок предохранителя, звяканье металла мы бы услышали.

Я не слушал, о чем Саныч говорил с ними, по-моему, что-то о севе, все мысли и устремления были направлены на толпу. Взгляд я сопровождал движением ствола автомата. В задних рядах молодые люди шушукались, показывали в нашу сторону пальцем, это здорово нервировало. Но ничего неординарного не происходило. Через полчаса нервного напряжения, не хуже чем на Минутке, собрание закончилось, и по приглашению местного главы мы поехали к нему в гости.

Хозяин был радушный, поставил на стол пару бутылок доперестроечного коньяка (я, сославшись на ранение, сказал, что пить не буду). А потом поставил блюдо, не знаю, какое название, но, по словам хозяев, подается только уважаемым гостям. Вареные, ободранные коровьи ноги. Одним словом – мослы. Что-то типа «ленивых» вареников из серой муки, чесночный соус. Вареники и соус мне понравились, но ноги выглядели чересчур неаппетитно, я воздержался от их употребления.

Примерно через полчаса такого мирного сидения и общения прибегает какой-то старик, и что-то кричит по-чеченски, показывая в нашу сторону. Хозяин дома поясняет, что двое солдат избивают его соседа с женой и требуют водки. Блядь! Только этого не хватало!

Мы метнулись на улицу, старик показал, где это, – совсем рядом с нами. Врываемся во двор. Точно. Двое только что прибывших «наемников» избивают старика, старуха кричит. На улице собрались местные. Сан Саныч подлетает первым, разворачивает одного из бандитов и ударом в челюсть отправляет его в какую-то яму. Пока тот летит, Юра хорошим пинком под зад, добавляет ему скорости. Я хватаю за грудки второго и тяну вниз, к земле, тот летит вниз. По пути встречает лицом мое колено. Сан Саныч, поднимает с земли первого и снова его бьет в лицо, но уже направляет мародера к выходу, Юра принимается за второго. Я подхожу к старику и помогаю подняться на ноги. Деду лет семьдесят, лицо все в крови, он еле стоит, шатается. Отвожу его к колодцу. Тем временем на пинках Сан Саныч с Юрой выносят двух ублюдков на улицу и запинывают в машину, водитель активно помогает. Несемся к КП. Во дворе школы уже человек сто прибывшего пополнения, а также все, кто был на КП и командиры батальонов.

Сан Саныч отправил меня, чтобы я позвал командира. Не успел я дойти до дверей, как услышал позади крики. Оборачиваюсь. И волосы на голове зашевелились, мгновенно следует огромный выброс адреналина в кровь. Первый бандит вырвал из кармана гранату Ф-1 (разлет осколков двести метров) и уже вырвал кольцо с чекой. Поднял руку вверх и что-то истошно орет. Во дворе куча народа. Если рванет – фарш, много фарша. Идиоты мы, надо было обыскать их перед посадкой в машину. Я бегу. Юра и Атомась кидаются на руку дебила, зажимают ее. Сзади подскакивает Серега Казарцев и бьет негодяя сзади под колени, ноги у того подкашиваются, и он падает. Атомась и Юра, выкручивая руку, осторожно вынимают гранату. И, прижимая к себе, вдвоем пытаются уйти. Поверженный здоровяк пытается броситься за ними вслед. Я подбегаю и с ходу, со всей злости, пинаю его. Мощный удар, помноженный на злость и ненависть, попадает в грудь, что-то хрустит и здоровяк, подлетев в воздух, падает на землю, ударившись головой. Неприятный звук. Подбегает народ и каждый считает своим долгом пнуть преступника.

Я бегу за Юрой, Атомасем, Казарцевым. Юра держит побелевшими, трясущимися от напряжения руками гранату, а Атомась и Серега вставляют какую-то ржавую проволоку вместо чеки. С большим трудом вставили.

– Все, Юра, отпускай! – срывающимся от напряжения голосом говорит Атомась.

– Не могу, мужики! Руки свело, – Юра не шутит.

– Давай, потихоньку.

Мы, втроем, начинаем отгибать Юрины пальцы. Они как деревянные, не слушаются, но вот все пальцы разжаты, граната лежит на ладони. Казарцев и Атомась берут ее и, вырвав чеку-проволоку, кидают в глубокий овраг, мы ложимся на землю. Раздается громкий взрыв, слышно как по оврагу звенят осколки, впиваются в землю.

Встаем, всех колотит от нервного напряжения, пот валит с нас градом. Идем в сторону нашего кунга. Когда проходим через школьный двор, все нас приветствуют, те двое с разбитыми в кровь лицами стоят связанные. Руки за спиной и петля на шее. Чуть дернешь руками и петелька-удавочка затягивается.

Заходим все вчетвером к нам в кунг. Юра распахивает коробку с водкой. Без слов берет две бутылки, ставит на топчан. Достаем стаканы. Все молча. Слова бесполезны, всех продолжает бить нервная дрожь. Наливаем каждому по полстакана водки, чокаемся, пьем. Не закусываем, снова по полстакана, чокнулись, выпили. Вот теперь чуть полегчало. Начинается нервная реакция. Мы говорим, перебивая друг друга. И тут слово взял Атомась.

– Мужики! – начал он, обращаясь к нам. – Я думал, что вы обычные засранцы, которые корчат из себя на войне крутых, и поэтому относился к вам с прохладцей. Но теперь увидел, что вы настоящие мужики, И поэтому я пью за вас. Можете считать меня своим другом. За вас, мужики!

Мы встали, мешая друг другу в тесном кунге, чокнулись и молча выпили. Таких искренних, теплых, без тени подхалимажа слов нам с Юрой еще не доводилось слышать.

Последние дни на этой войне мы ходили героями. Через пять дней нам сообщили, что пришла замена. Прибыли два майора. Моя замена из Барнаула, Юрина – из Омска. Мы съездили в Ханкалу, посадили заменщиков внутрь БМП. Мужики возмущались, но мы их успокоили, что нам необходимо их живыми доставить, а на броне они еще успеют накататься.

Вечером мы их напоили, как следует, и сами попили неслабо, а утром с нашим генералом поехали в Моздок. Ему тоже пришла замена – начальник штаба корпуса. У того сразу начались барские замашки. Что-то насчет формы одежды, отдания чести, заправки постелей и прочий армейский маразм, но он хорош в мирное время, а не во время войны. Нам с Юрой было глубоко наплевать. Мы тепло попрощались с Сан Санычем, Серегой Казарцевым, со всеми, с кем прошли под пулями и осколками. Было жаль уезжать. Мы оставляли часть себя, часть наших жизней, часть нашей души.

В шесть утра мы погрузились в автобус, а всего нас было пятнадцать человек, и в девять прибыли на авиационную базу в Моздоке. Там нас ждал самолет «Ан-12». Огромная махина, состоящая из двух салонов. Один маленький – на шесть человек и второй огромный – грузопассажирский. Пришел таможенник и начал грубо обыскивать нас. Нас, фронтовиков, обшаривали, как последних жуликов. После посадки командир корабля спросил у нас:

Если полетите в большом салоне, то будет посадка в Ростове на дозаправку, потому что пойдем нижним эшелоном, и до Новосибирска будем лететь восемь часов, если в маленьком салоне, то через четыре-пять часов будем на месте.

Естественно, выбрали маленький салон. Посадочных мест всего шесть, к нам присоединились еще незнакомые солдаты, матери, которые забрали своих сыновей из плена. Набилось человек тридцать. Туалета в этом салоне не было, курить тоже нельзя, вентиляция слабая. Генерал, несмотря на предложение пилотов лететь у них в кабине, был с нами. Из солидарности. Из-за фронтового Братства.

Было тесно и неудобно, да разве это неудобства, по сравнению с войной?! Мы прилетели в Новосибирск. На военной попутке добрались с Юрой до железнодорожного вокзала, выпили по сто грамм. Обнялись. Он уже приехал домой, мне предстояло добираться до Красноярска.

– Счастливо, брат!

– Удачи!

– Спасибо, что прикрывал мне спину!

– А ты мне.

Слезы душили нас. Говорить можно было всю оставшуюся жизнь, но пора по домам. Война кончилась. Юра пошел на остановку, поворачиваясь через каждые пять шагов, и махая мне рукой, я отвечал ему тем же, смахивая слезу.

Когда он ушел, я пошел на вокзал, купил билет. Отбил телеграмму жене. Сообщил, что буду такого-то числа, после обеда. Позвонил в Красноярск своему другу – председателю Торгово-Промышленной палаты по Центрально-Сибирскому региону Кострину Валерию Алексеевичу и попросил его меня встретить. Тот был страшно обрадован, и заверил меня, что непременно встретит.

Поезд был в три ночи. А на часах было около восьми вечера. Зашел в ближайший киоск, взял пару бутылок коньяка, бутылку водки и отправился к своему другу Ивану Мироненко, он жил в общаге на Красном проспекте.

Стучу в дверь.

– Кто там? – слышится голос Ивана.

– Миронов моя фамилия.

– Слава! – дверь распахивается. – Заходи!

Потом он позвал еще одного общего приятеля Серегу Мазлова. Мы выпили все спиртное, я сидел и говорил, говорил, надо было выговориться. А потом они пошли меня провожать. По дороге взяли еще бутылку коньяка. Возле вагона выпили ее прямо из горлышка, без закуски. В вагон какие-то нерусские пытались погрузить тюки с товаром. По внешнему виду очень напоминали чеченцев. Проводница кричала на них, чтобы шли к бригадиру поезда, и договаривались с ним. Они совали ей деньги, она кричала на них. Я не выдержал:

– Что ты кричишь на них! Сейчас мы отберем товар, а самих спустим под колеса. Они же духи!

– Слава! Ты что говоришь?! – оборвал меня Иван. – Успокойся, все, война закончилась.

– Извините, мужики, не могу так быстро перестроиться.

Они посадили меня в вагон. Я проспался, и вот подъезжаю к самому прекрасному, самому любимому городу. Вот они, мои любимые красные сопки. Вот часовня. Господи! Я дома! Бесполезно говорить, что испытывал в тот момент. Восторг, счастье, умиление – не хватит эпитетов в русском языке для перечисления всего.

На вокзале меня встречал Кострин. Мы обнялись, я не смог сдержать чувств и прямо на перроне заплакал. Алексеевич, который старше меня, тоже не смог сдержать себя. И вот мы как два идиота стояли посредине перрона и, обнявшись, всхлипывали. Потом поехали к нему на работу, что напротив Детского мира и распили пару бутылочек шампанского.

Затем он повез меня домой. Сердце учащенно билось. Я испытывал непонятный страх. Взлетел на третий этаж на одном дыхании и позвонил в дверь.

Залаяла моя собака и дверь распахнулась, на пороге стояла самая прекрасная, самая любимая женщина – моя жена.

Предисловие к 1-му изданию. ВОЙНЫ, ОФИЦЕРЫ – ИСТОРИЯ

Задача данного предисловия менее всего литературная. Слабые и сильные стороны повествования Вячеслава Миронова оставим критикам.

Мне важно понять, что произошло с русским боевым офицером, с русской армией на исходе ХХ века – на фоне трехсотлетней военной истории России.

С петровских времен армия играла в политической, экономической, социально-психологической жизни нашей страны такую значительную роль, что без понимания ее судеб, особенностей ее сознания, ее представлений, невозможно понять судьбу страны и народа.

Можно сколько угодно говорить о пагубности милитаризации русской жизни – и это чистая правда! – но бессмысленно игнорировать реальное положение вещей: еще долго проблема военного человека будет одной из ключевых проблем нашего общественного сознания.

Афганская и чеченская войны сделали эту проблему особенно острой.

Для того, чтобы понять происходящее в этой сфере, нужен материал, которому можно доверять. И это, прежде всего, свидетельства участников событий.

Исповедь капитана Миронова – из этого пласта материала.

Я не случайно употребил слово «исповедь». Это не просто воспоминания о пережитом и увиденном. Это явная попытка извергнуть из своего сознания, из своей памяти то самое страшное, порой – отвратительное, непереносимо жестокое, что не дает человеку жить нормальной человеческой жизнью. Ведь «жанр» исповеди в его изначальном – церковном варианте, – необходимость очиститься от худшего, греховного, что происходило с исповедующимся. Исповедующийся искренне – всегда жесток к себе. Есть серьезные подозрения, что Жан-Жак Руссо в своей знаменитой «Исповеди» приписал себе постыдные поступки, которых не совершал, чтобы его исповедь стала образцом жанра саморазоблачения человека вообще, а не только конкретного Жан-Жака.

Книга капитана Миронова – страшная книга. Ужас античеловечности сгущен в ней до предела. И неважно – происходило ли все это с самим автором или он вбил в свой сюжет и опыт других. В любом случае – это безжалостная к себе и миру исповедь русского офицера эпохи российско-чеченской трагедии.

Словосочетание «капитан Миронов» неизбежно будит литературную ассоциацию (не знаю, рассчитывал ли на это автор) – «Капитанская дочка», комендант Белгородской крепости капитан Миронов, честный служака, беспредельно верный присяге. Но к этому капитану мы еще вернемся.

Повествование Вячеслава Миронова – в некотором роде энциклопедия не только чеченской войны, но и боевых ситуаций и персонажей вообще. Тут и прорыв небольшой группы сквозь контролируемую противником территорию, и бой в окружении, и бессмысленно кровопролитные, преступно неподготовленные атаки, и вороватый интендант, и хлыщ из Генштаба, и захваченный в плен предатель-перебежчик, и боевое братство…

И все это приобретает фантастический колорит, когда осознаешь, что действие разворачивается в пределах одного города – Грозного, – превратившегося в какое-то подобие «зоны» из «Пикника на обочине» Стругацких, пространства, вчера еще мирного, жилого, заполненного обычными домами, предметами, но в котором сегодня может произойти все что угодно…

Стараясь писать «правду и только правду», Миронов, тем не менее, не может избежать боевого молодечества, жутковатой романтизации происходящего. Но это только придает психологической достоверности. Очевидно, это неизбежный элемент ретроспективного самовосприятия сражающихся людей. Без этого память о кровавом кошмаре была бы невыносимой.

Прекрасно знающий страшную суть войны, тонкий и интеллектуально мощный Лермонтов, автор горького и мудрого «Валерика», в письме с Кавказа к московскому приятелю писал: «У нас были каждый дела, и одно довольно жаркое, которое продолжалось 6 часов сряду. Нас было всего 2 000 пехоты, а их до 6 тысяч, и все время дрались штыками. У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте, – кажется хорошо! – вообрази себе, что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью… Я вошел во вкус войны…»

Если сопоставить повествование капитана Миронова с воспоминаниями участников Кавказской войны XIX века, то открывается множество ситуационных совпадений. Причем совпадений принципиальных.

Вот картина самосуда солдат над снайпером, перебежчиком из российской армии к чеченцам, описанная Мироновым: «Метрах в тридцати от входа в подвал стояли плотной стеной бойцы и что-то громко обсуждали. Я обратил внимание, что ствол пушки танка как-то неестественно задран вверх. Подойдя ближе, мы увидели, что со ствола свисает натянутая веревка. Бойцы, завидев нас, расступились. Картина открылась страшная, – на конце этой веревки висел человек, лицо его было распухшим от побоев, глаза полуоткрыты, язык вывалился, руки связаны за спиной.»

А вот что записал в дневнике в августе 1859 года русский офицер, участник пленения Шамиля, после штурма аула Гуниб: «По дороге ниже первого завала валялось много убитых мюридов. Они остались на тех местах, где происходили схватки их с ширванцами (солдатами Ширванского полка. – Я.Г.) Один из трупов, разутый, с потрескавшейся кожей, был обожжен. Это беглый солдат, вероятно артиллерист, который стрелял по ширванцам, когда те шли в гору; найдя его при орудии, ширванцы избили его прикладами до полусмерти, зажгли на нем платье, и он обгорел совершенно. Несчастный получил награду по заслугам!»

Разница только в том, что в 1995 году самосуд надо было оправдать и в официальном документе повешенный снайпер «умер от разрыва сердца, не вынеся мук совести», а сожженный в августе 1859 года артиллерист абсолютно никого не интересовал – расправа на месте с перебежчиками была законным делом.

Миронов описывает как характерную ситуацию ужасающий по кровавой бессмысленности штурм знаменитой площади «Минутка» в Грозном, спланированный упрямым и безжалостным командованием.

Но подобные же ситуации постоянно встречаются и в мемуарах офицеров той Кавказской войны. Будущий военный министр и реформатор русской армии Дмитрий Милютин, молодым офицером получивший боевое крещение на Кавказе, с бесстрастной жестокостью рассказал о штурме чеченского укрепления – Сурхаевой башни – отрядом генерала Граббе, одного из наиболее известных завоевателей Кавказа: «Горцы защищались с отчаянной отвагою. Кровопролитный бой длился несколько часов; одна рота сменяла другую. Больно было видеть, как бесплодно гибли люди в безнадежной борьбе, но генерал Граббе упорствовал в своем намерении взять башню приступом… К середине дня страшный бой временно притих, как будто от изнеможения обоих сторон. Егеря наши томились от зноя и жажды на голой скале. В 4 часа генерал Граббе приказал возобновить приступ свежими войсками. Двинуты были батальоны Кабардинского полка, знаменитого своей беззаветной храбростью и воинственным духом, но под впечатлением испытанных в течение целого утра неудач, кабардинские егеря шли неохотно на убой. Новая попытка приступа осталась столь же безуспешною, как и прежние. С наступлением темноты передовые части войск были отведены с облитого кровью утеса.»

Можно множить и множить прямые параллели между между нынешней чеченской войной и войной позапрошлого века. Можно приводить исторические примеры генеральского авантюризма и пренебрежения к солдатским жизням, примеры критического отношения боевых офицеров к действиям высшего командования. То есть всего того, о чем с такой страстью пишет наш современник капитан Миронов.

Но между психологическим климатом этих двух войн есть и принципиальные различия – и это главное.

Во-первых, это – бескомпромиссная ненависть к противнику. Никаких человеческих чувств по отношению к сражающимся боевикам Миронов и его товарищи не испытывают. Это – ВРАГ. И только.

Полтора века назад при всей ожесточенности противоборства психологическая атмосфера была иной. Полковник Константин Бенкендорф в воспоминаниях фиксирует парадоксальные, на нынешний взгляд, ситуации. Во время наступления на какую-то высоту русские солдаты услышали, что ее защитники горцы громко молятся, призывая Аллаха. – «Солдаты же, прежде чем броситься в атаку, приостановились, и слышно было, как они говорили: „Нехорошо, Богу молятся!“ Во время изнурительного похода, перед смертельной схваткой, русский солдат испытывает неловкость оттого, что приходится прервать молитву противника – „Нехорошо, Богу молятся!“…

Тот же Бенкендорф рассказывает удивительный эпизод: «Однажды, в один базарный день, возникла ссора между чеченцами и апшеронцами (солдатами Апшеронского полка. – Я.Г.), куринцы (солдаты Куринского полка. – Я.Г.) не преминули принять в ней серьезное участие. Но кому они пришли на помощь? Конечно, – не апшеронцам! „Как нам не защищать чеченцев, – говорили куринские солдаты, – они наши братья, вот уже 20 лет как мы с ними деремся!“

В ходе многолетней войны возникло парадоксальное чувство родства – «братства» – с противником. Ничего подобного мы не найдем в повествовании капитана Миронова. Там есть признание высоких боевых качеств противника, но ни о каком уважении, тем более о чувствах, которые испытывали к чеченцам куринцы, солдаты одного из самых героических кавказских полков, и речи нет.

Разумеется, боевики Дудаева и Басаева, сражающиеся за бесконтрольность территории, вчерашние советские генералы, офицеры, партийные и комсомольские работники, ставшие в одночасье воинами ислама, это не горские рыцари, не представлявшие себе иной жизни, кроме той, которой они жили веками, жизни, основанной на высокой личной независимости.

Но принципиально изменилось и сознание русского офицера. Офицер XIX века мог критиковать пагубные распоряжения своих генералов, мог презирать кого-то из этих генералов, но того тотального неприятия к «высшим», которое демонстрирует капитан Миронов – и он в этом не одинок! – в то время и представить себе было нельзя.

Кавказский офицер мог саркастически относиться к конкретным приказам, идущим из Петербурга, где весьма туманно представляли себе кавказскую реальность. Но выполнение своего долга перед империей и императором было для него чем-то абсолютно непререкаемым. Да простится мне невольный каламбур – это был нравственный императив.

Участник той Кавказской войны – генерал ли, офицер ли, солдат ли, – не задавался гамлетовским вопросом о смысле войны. Он был послан расширять пределы империи и отстаивать интересы этой империи. И этого было достаточно. Для кавказских «коренных» полков Кавказ был домом. Люди проводили там десятилетия, а иногда и всю жизнь. «Кавказцы», по утверждению одного из них, составляли «особую партию или союз, но это союз в лучшем смысле слова, союз уважаемый и благотворный, так как основанием его является глубокое знание края и любовь к нему все того же края.» Разумеется, это точка зрения русского офицера, которую вряд ли бы разделили наибы Шамиля. Но как отличается она от позиции капитана Миронова и его товарищей.

Я пишу это вовсе не в укор автору «исповеди» и его соратникам. Они – жертвы нашей безжалостной истории. Они – солдаты, выполняющие страшной ценой свой долг, но потерявшие ориентиры – в чем смысл их подвигов, их мучений, их жертвенности, их жестокости к противнику?

Комендант Белгородской крепости капитан Миронов два с лишним века назад бестрепетно пошел на казнь, но не изменил присяге, которая не подлежала ни анализу, ни сомнению, ни обсуждению. Это была данность. Не в том дело – хорошо это или плохо. Так было.

Сегодняшний капитан Миронов истерзан рефлексией. Он не верит никому кроме ближайших боевых товарищей. Эта мука дезориентированности, внутренней растерянности стократ увеличивает ожесточение, которое вымещается на противнике – как реальном, так и предполагаемом – им может оказаться и оказывается любой чеченец.

Является ли повествование абсолютным диагнозом происходящего? Не думаю. Положение значительно сложнее. Психологическая модель, предложенная автором, насколько я понимаю, не всеобъемлюща. Но «исповедь» капитана Миронова – безусловное свидетельство глубокого кризиса взаимоотношений в армии, кризиса представлений о задачах государства, свидетельство разрушения представлений о задачах государства, свидетельство разрушения психологической иерархии в армии. Это началось в Афганистане и достигло апогея в Чечне. При том, что для России с ее историей, которую невозможно отменить или зачеркнуть, армия и ее проблемы – существеннейший фактор общественного самосознания. Невозможно триста лет быть военной империей и за десятилетие обернуться государством с доминирующим гражданским обществом. Это процесс долгий и трудный.

Российско-чеченский кризис – одно из порождений этого мучительного процесса. И здесь не может быть вины одной стороны.

Яростное, горькое, жестокое – иногда отталкивающе жестокое, – повествование капитана Миронова есть симптом тупиковости того положения, в котором оказались и Россия, и Чечня. Слишком многое происшедшее за эти годы вопиет к отмщению.

Кто ответит за гибель Майкопской бригады, с душераздирающими подробностями описанную Мироновым? Кто ответит за всю бездарность и безответственность начального этапа первой чеченской войны? Дело не в судебных приговорах. Дело в беспристрастном анализе происшедшего.

Кто ответит за насилия над мирным населением, увы, реально происходившие и происходящие?

Но кто ответит и за безумную авантюру вооруженной чеченской элиты, спровоцировавшей войну, приведшую свой несчастный народ под бомбы и снаряды российской армии? Кто ответит за маниакальное упорство радикалов, готовых воевать до последнего чеченца на территории Чечни?

Здесь нет надобности и возможности анализировать все аспекты происходящей трагедии. Но надо осознать ее глубину и понять, что выход из кровавого тупика в возвращении к фундаментальным постулатам, внятным некогда многим русским офицерам. Главный из которых – признание друг друга ЛЮДЬМИ. И только в этом случае может сработать известная и проверенная технология замирения.

И главный урок, который несет в себе повествование Миронова – безысходность расчеловеченности. И это относится далеко не только к чеченской войне.

Я. Гордин