смерть подам ей, как понюшку табака.
То сирены Одиссею не поют,
что про смерть я заведу издалека.

"Смерть", -- шепну я, подавая ей еду.
"Смерть, -- скажу, -- и только смерть, куда ни кинь".
И ее к черте последней подведу,
повторяя это слово, как "аминь".

И она протянет руку в свой черед
и шагнет, куда указываю я,
и запекшиеся губы разомкнет,
и доверчиво хлебнет небытия.

И, счастливая, обмякнет навсегда,
и с улыбкой затеряется вдали,
как рожденные с ней вместе города,
окрещенные с ней вместе корабли.

И тогда я унесу на край земли
и посею, словно зерна дорогие,
эти кости там, где некогда легли
несравненные, нетленные, другие.

Чьих седин давным-давно простыл и след,
затерялся в глубине земного среза -
те старухи, для которых смерти нет:
Сайта Клара, Катерина и Тереза.

Перевод Н.Ванханен




103. Поэт


"Счастливых рыбок танец
поверг меня в смятенье,
в том танце мировое
увидел я свеченье, -
я так с ожившей ртутью
играл в самозабвенье,
но стоило застыть мне
от света в отдаленье, -
бледнели пуще смерти
сверкающие рыбки,
но рядом с буйством света
вновь делался безумным".

"В сети, чье имя -- Полночь,
и в светляках полночных,
в лучах-узлах медведиц
я испытал мученье.
Ристалища любил я,
мечей и звезд боренье,
покуда не постигнул,
что, сеть раскинув, бездна
живой добычи алчет".

"И собственною плотью
я тоже был изранен,
и вырвался на волю
мой первый плач из сердца,
свое рассек я тело,
чтоб все мои стенанья
нашли освобожденье".
"Все то, чего касался,
мне нанесло раненье,
мне птицами морскими
казались эти раны,
я в странах света слышал
мои четыре бреда..."
"Мне крупных звезд Плеяды
не удалось плененье,
лишь гол о во круженье -
улов мой темносиний".

"Я жил на острых гранях
души, чье отраженье --
в ножах, в сверканье лезвий,
в любви осатанелой
и в яростном порыве
в безудержной надежде
и в безнадежной скуке,
так отдавал я душу
химерам во владенье".

"И вот теперь из моря, -
из моего забвенья,
мне знаменье явилось
Христа, чье воскрешенье, -
как будто в чудной сказке
открылось напоследок,
узлы пеньки и сети
меня теперь не ранят".

"Я предаюсь отныне
Всевышнему Владыке,
и вслед ему иду я,
как вслед реке и ветру,
сильнее, чем в объятье,
меня прижал Он к сердцу,
даруя вдохновенье,
ведет меня с Собою,
и я твержу в волненье:
"Отец!" -- и замолкаю,
"Сын!" -- и молчу я снова".

Перевод И.Лиснянской




104. Голуби


Плоскую полдневную крышу
солнце раскаляет веками,
я сквозь сон полуденный слышу
горлицы стучат коготками.

Белый день и дом -- тихий омут,
плачет чья-то хворая дочка,
и жильцам не слышно из комнат --
горлицы стучат коготочком.

Дар мой материнский, глубинный
сыплет им зерно потаенно,
и глухой возней голубиной
полнится поющее лоно.

Три голубки бьются в подоле,
раздувают крыльями юбку.
Две -- пусть погуляют на воле,
а одну оставлю голубку.

Я не слышу слов и рыданий,
зной не надо мною клубится:
мой подол омыт в Иордани,
горлица моя, голубица!

Перевод Н.Ванханен






Послания


105. Послание к рождению девочки в Чили


Друг написал мне: "Дочка у нас родилась".
Было письмо разбухшим от первого крика
девочки. Вот я открыла письмо и лицом
к этому жаркому крику приникла.

Дочка у них родилась, и глаза ее так же прекрасны,
как у родителей в день, когда в их глазах
счастье. И, может быть, шейка ее, как у мамы,
очень похожа на шею викуньи.

Ночью она родилась, внезапно, -
так раскрывается листик платана.
Мать не имела пеленок, и полотно,
первый услышав крик, на куски разрывала.

Так же, как Иисус-младенец, ночью
и под покровом январского Зодиака,
целый час малютка дышала
голеньким тельцем, порами всеми своими,
их Близнецы вылизывали, Рак и Лев.

Вот приложили ее к материнской груди,
новорожденную, и возраст ее -
час, только час, а ее глаза
слиплись от серы.

Этому тельцу мать говорила слова
ласковые, те самые, что говорила
возле телят Мария, Мария возле козлят:
"Зайчик пугливый, крикуша моя золотая".
Девочка не умолкала: "Назад я хочу,
где неизвестны четыре времени года!"

Только она открыла глаза, как ее
поцеловали две подоспевшие ведьмы:
тетя Роза, няня Хуана склонились,
словно высокие, мыльные деревья
над куропаткой от роду двух часов.

Крошка же плакать давай, чтобы соседи
разом проснулись, всей сообщая округе
столь же тревожную весть, как о флоте английском,
не унималась, пока не узнали, в чем дело.

Девочке дали имя мое,
чтобы, как я, на фрукты она налегала,
чтоб, отдыхая, траву она мяла, как я,
чтобы на мир смотрела, как я, по-свойски,
будто сама и во благо его сотворила.

Тут же добавили к своим пожеланьям,
чтобы, как я, не страдала она безрассудством,
чтобы не вздумала медом кормить медведей,
или кнутом стегать бурю.

Нынче я вспоминаю о том, что мне
снилось в ту ночь, когда она родилась:
там, на прогалине Кордильеры,
в Эльки смоковница мне приснилась,
чье молоко на щеки мои стекало,
а кругом только сушь, одни только камни,
жажда мучит меня, какая уж тут сиеста!

Только проснулась, как сразу мой сон мне сказал:
"Добрую весть услышишь ты скоро".

Вот и пишу я друзьям наказы:
Стягивать грудку не надо лентой широкой,
девочку вы отнесите на луг зеленый
у Аконкагуа: вроде ее я нашла случайно
там под акацией, в шерстяных отрепьях.

Катышки сохраните в ее волосках,
так как первой хочу ее причесать,
вылизать, как старая волчица.
Надо ее вам укачивать без песен,
только пусть музыка слышится древних звезд,

заговорит пусть попозже; растет не быстро,
словно ромашечка -- в самый раз.
Пусть роженица поручит ее заботам
Марфы или Тересы,
помните: Марфа хлебы пекла,
правила кармелитками Тереса
словно пчелами -- Фабр, энтомолог.

Я, наверное, вернусь на Пасху,
в пору зрелой индейской смоквы, когда
ящерок ярче витражи церквей,
сильно страдаю от холода я в Лионе,
а согреваюсь, как вспомню солнце Викуньи.

Вы мне позвольте несколько ночей
спать рядом с нею: теперь я не знаю
страшных кошмаров, три месяца нынче
сплю, горностаем свернувшись.

Вот и засну, устами уткнувшись
в маленькое ушко ее:
так дыханье Сивиллы в нее войдет,
Нам о пантере поведал Киплинг:
крепко спала, вдыхая запах кусочка
мирры, что к лапе ее прилип.

Ушко ее к лицу моему прижмется,
чтобы она почувствовала, когда умирать
стану: я так одинока,
что удивляется насмешливое небо:
о, какая одинокая женщина есть на свете!
И Зодиак остановится на скаку,
чтобы узнать: это явь или сказка --
женщина так одинока, а все же заснула!

Перевод И.Лиснянской






Из книги "Давильня"



Безумные женщины


106. Другая


Ее в себе я убила:
ведь я ее не любила.

Была она -- кактус в горах,
цветущий пламенем алым;
была лишь огонь и сухость;
что значит свежесть, не знала.

Камень и небо лежали
в ногах у нее, за спиною;
она никогда не склонялась
к глазам воды за водою.

Там, где она отдыхала,
травы вокруг поникали, --
так жарко было дыханье,
так щеки ее пылали.

Смолою быстро твердела
ее речь в любую погоду,
чтоб только другим не казаться
отпущенной на свободу.

Цветок, на горах растущий,
сгибаться она не умела,
и рядом с ней приходилось
сгибаться мне то и дело...

На смерть ее обрекла я,
украв у нее мою сущность.
Она умерла орлицей,
лишенной пищи насущной.

Сложила крылья, согнулась,
слабея внезапно и быстро,
и на руку мне упали
уже погасшие искры.

Но сестры мои и поныне
все стонут по ней и скучают,
и пепел огня былого
они у меня вырывают.

А я, проходя, говорю им: -
В ущелья вам надо спуститься
и сделать из глины другую,
пылающую орлицу.

А если не можете, -- значит,
и сердце помнить не может.
Ее в себе я убила.
Убейте вы ее тоже!

Перевод О.Савича




107. Набожность


Я к сторожу на маяке
хочу подняться тропкой тесной,
узнать, как солона волна,
в глазах его увидеть бездну.
К нему дойду я, если жив он,
старик просоленный, железный.

Как говорят, глядит отшельник
лишь на Восток, -- но бесполезно.
Загорожу его от моря,
пусть взглянет на меня, не в бездну.

Он знает все про эту ночь -
мою дорогу без названья.
Он знает спрутов, и буруны,
и крик, лишающий сознанья.

Прилив покрыл его плевками,
но все ж он высится над пляжем.
Освистан чайками и бел,
как раненый солдат на страже,
он нем, отсутствует, недвижен,
как будто не родился даже.

Но к башне маяка упрямо
иду обрывистой тропою.
Пусть мне старик откроет
все божественное и земное.
Ему кувшинчик молока,
глоток вина несу с собою...

А он все слушает на башне
морей самовлюбленных пенье.
А если ничего не слышит,
покрытый солью и забвеньем?

Перевод О.Савича




108. Танцовщица


Танцовщица сейчас танцует танец
непоправимой роковой потери.
Бросает все, что было у нее:
родных и братьев, сад и луговину,
и шум своей реки, и все дороги,
рассказы очага и детства игры,
черты лица, глаза и даже имя,
как человек, который тяжесть сбросил
и со спины, и с головы, и с сердца.

Пронизанная светом дня и солнцем,
смеясь, она танцует на обломках.
Весь мир проветривают эти руки:
любовь и зло. улыбку и убийство,
и землю, залитую жатвой крови,
бессонницу пресыщенных и гордых,
и жажду, и тоску, и сон бездомных.

Без имени, без нации, без веры,
от всех и от себя самой свободна,
полетом ног за жизнь и душу платит.
Дрожа тростинкою под ураганом,
она -- его свидетельство живое.

Не альбатросов взлет она танцует,
обрызганный игрою волн и солью;
не сахарного тростника восстанье,
сраженное кнутами и ножами;
не ветер -- подстрекатель парусов -
и не улыбку трав высоких в поле.

Ее крестили именем другим.
Свободная от тяжестей и тела,
она вложила песню темной крови
в балладу юношества своего.

Не зная, ей бросаем наши жизни,
как красное отравленное платье.
Танцует, а ее кусают змеи;
Они ее возносят и швыряют,
как будто знамя после пораженья,
как будто разоренную гирлянду.

Что ненавидела, в то превратилась;
танцует и не знает, что чужда нам;
проветривает маски и гримасы
и, нашею одышкой задыхаясь,
глотает воздух -- он не освежает, -
сама, как вихрь, одна, дика, чиста.

Мы виноваты в этой злой одышке,
в бескровной бледности, в немом укоре,
он обращен на Запад и Восток.
Мы виноваты в том, что душно ей
и что она навек забыла детство.

Перевод О.Савича




109. Пламенная


Везде огонь я древний разжигала
и раздувала собственным дыханьем.
Все видели: я своего фазана
подстерегала, и он падал с неба,
гнездо свивала и с умом растила
я жарко-алый выводок углей.

О как он сладко спит в золе горячей,
соломинкой его будила нежно.
Различные уловки и повадки
есть у меня, пока в безумье крылья
не вскинет он, приходится мне трудно, -
то дым один, то роем -- только искры.
Но вот огонь возносится в молчанье
прямым, надежным, замкнутым столпом.

В прыжках через потоки или скалы,
нет, ни одна газель с ним не сравнится,
не могут биться золотые рыбы
в сетях так буйно, как огонь-безумец,
плясали вкруг него со мной и пели
вельможи, короли и козлопасы,
а умирал, -- как собственное тело,
огонь я вызволяла из золы.

В день моего рождения, наверно,
деревней нашей с факелами люди
прошли, иль это мама шла по взгорью,
все заросли любовью распаляя, -
боярышник, рожковые деревья
всегда горят над кровною долиной
и, извиваясь, словно саламандры,
разносят пылкий запах по холмам.

Мой факел, задыхающийся факел
поныне будит и стада и годы,
не ослепляет он, лишь за спиною
он оставляет ночь в разрывах алых, -
я тьму убью, не то убьет кромешность
Архангела, что я в себе несу.

Нет, кто из нас кого несет, не знаю,
но знаю: я служу ему исправно,
и с головы его я кукловодам
ни волоска, ни искры -- не отдам.

Бросаю я в костер все, чем богата,
но отдала я все, и без поклажи
я падаю, но мой огонь не гибнет, -
я и без рук спасти его способна.

А, может, кто-то из моих умерших
его спасает от кошмара ночи,
чтобы смогла от пят и до макушки
я тьму кромешную спалить дотла.

Пришла с огнем я с берега другого,
откуда шла, туда и возвращаюсь.
Там не хранят огня, он, там рождаясь,
враз исчезает алым альбатросом.
А я еще должна земной котельне
обол последний положить в подол.

Отец и мать, сестра опередили
меня, -- Христос, хранящий моих мертвых,
дорогой огненного Марафона
я к берегу иному тороплюсь.

Перевод И.Лиснянской




110. Марфа и Мария


Зачаты в одной постели,
к одним ключам припадали,
и вместе пили и ели,
и вместе век вековали,
к одним родникам ходили,
вдвоем с рассветом вставали.

Кипело все под руками
у Марфы, жизнью наполнясь,
и пенился хохолками
курятник в гомоне горлиц,
звенели плошки с горшками,
котлы распирала гордость.

И Марфа шагом веселым
спешила, чуждая смутам,
к своим давильням и пчелам,
годам, часам и минутам...

К ней все, ожидая встречи,
тянулось, вниманью радо:
так на бубенец овечий
спешит послушное стадо.
И лишь Мария -- далече,
в углу, где тишь да лампада.

В углу, где замерли звуки,
прядет, а не видно нитки.
И что там детские руки
рисуют по синей плитке?
Что варит она незримо,
а нет ни огня, ни дыма?

И полднем золотоглазым,
пока сестра хлопотала
о всех нуждавшихся разом,
ее Марии не стало.

Без сборов и суматохи
отправилась в путь далекий.
Бесшумно замерли вздохи,
слегка побледнели щеки.
В углу, тишиной повита,
одета прохладной тенью,
она -- как лед сталактита,
как сон сухого растенья.

Шли годы. Марфа старела.
Забило копотью вьюшки.
Молчал котел помертвело,
остыл очаг у старушки,
и стала белее мела
ее коса огневая.
Все чаще, забыв про дело,
кому-то в ответ кивая,
она в уголке сидела,
как в юности та, другая...

И п'од нос себе устало,
прикрыв глаза неживые,
"Мария", -- она шептала,
а после опять: "Мария!"
И раз, не окончив фразу,
одно затаив желанье,
шагнула к сестре, и сразу
порвалась нитка дыханья...
А Марфа шагала небом,
не зная, кто был, кто не был.

Перевод Н.Ванханен





Природа


111. Смерть моря


Как-то ночью умерло море,
словно жить в берегах устало,
все сморщилось, все стянулось,
как снятое покрывало.

Альбатросом в пьяном восторге
или чайкой, что жизнь спасала,
до последнего горизонта
на девятом вале умчалось.

И когда обворованный мир
открыл глаза на рассвете,
оно стало сломанным рогом:
кричи -- ни за что не ответит.

И когда рыбаки решились
на уродливый берег спуститься
был весь берег смят и взъерошен,
словно загнанная лисица.

Было так велико молчанье,
что оно нас всех угнетало,
и казалось, высится берег,
словно колокол, сломанный шквалом.

Где боролся с ним бог и оно
под его хлыстами рычало
и прыжками оленя в гневе
на удары его отвечало;

где соленые губы сливались
в молодом любовном волненье,
где танцы в кругу золотом
повторяли жизни круженье,

там остались одни ракушки,
блеск скелетов мертвенно-белый
и медузы, что вдруг оказались
без любви, без себя, без тела.

Там остались призраки-дюны,
словно пепел и словно вдовы,
и глядели в слепую пустыню,
где не будет радости новой.

И туман, перо за пером
ощупывая со стоном,
над мертвым большим альбатросом
стоял, словно Антигона.

Глядели глазами сирот
устья рек, утесы и скалы
в холодный пустой горизонт, -
их любовь он не возвращал им.

И хоть морем мы не владели,
как подстриженною овечкой,
но баюкали женщины ночью его,
как ребенка, у печки;

и хоть в снах оно нас ловило
всеми щупальцами осьминога
и утопленников то и дело
прибивало оно к порогу, --

но, не видя его и не слыша,
мы медленно умирали,
и наши иссохшие щеки
ввалились от горькой печали.

За то, чтоб увидеть, как мчится
быком одичалым на гравий,
разбрасывая раздраженно
медуз и зеленые травы;

за то, чтоб оно нас било
просоленными крылами,
чтоб на берег рушились волны,
набитые чудесами, --

мы дали бы морю выкуп,
платили бы мы домами
и -- как побежденное племя -
сыновьями и дочерями.

Как задохнувшимся в шахте,
дыхания нам не хватает,
и гимны, и песни, и слово
на наших губах умирают.

Все зовем мы его и зовем,
рыбаки с большими глазами,
и горько плачем в обнимку
с обиженными парусами.

И, качаясь на них, качаясь, --
их когда-то качало море, --
мы сожженные травы жуем --
в них вкус водяного простора -
или наши руки кусаем,
как скифы пленные в горе.

И, схватившись за руки с плачем,
когда ночь покрывает сушу,
мы вопим, старики и дети,
как забытые богом души:

"О Т'аласса, древний Таласса,
ты спрятал зеленую спину,
позови, позови нас с собою,
не навек же ты нас покинул!
А если ты мертв, пусть примчится
к нам ветер, безумный, как память,
пусть он нас подхватит, поднимет
и вдаль унесет с облаками:
мы снова увидим заливы,
и умрем мы над островами".

Перевод О.Савича




112. Сухая сейба


Сухая сейба -- как мало
таких гигантов родится.
В ней жизнь давно отпылала,
но сейба еще царица.

Где силы ее источник?
Исчахла, а не согнете!
И прям ее позвоночник,
свободный от бренной плоти.

В вершине гуляет ветер,
молчит песок у подножья,
и нет никого на свете,
кто в землю ее уложит.

Не ест ее червь упорный,
и мимо, робостью движим,
ручей муравьиный черный
течет за таким же -- рыжим.

Не зной, не людская сила,
не злой суховей округи -
пустыня ее убила:
вокруг ни одной подруги.

Как быть с ней? Ширь да откосы -
никто не подаст мне знака.
В ногах ее стынут росы,
в ветвях -- огни зодиака.

Небесная Матерь Божья,
да станет она свободной!
Огнем обовью подножье,
читая слова отходной.

Дарю ей синее пламя,
багряным жаром объемлю.
И даждь ей, иже над нами,
Вторую, вышнюю, Землю!

Перевод Н.Ванханен




Сонеты садовника

113.

1. Подрезая шиповник


Шиповник мой неистов и космат,
как Олоферн растительного мира,
его кромсает острая секира,
безжалостные лезвия язвят.

К его ногам обрушился каскад
отрубленных ветвей, насмотрят сиро
останки, и отводит взгляд от пира
кровавого налитый светом сад.

Шиповник мой изрублен в жаркой сече,
он, как Роланд, весь в ранах от меча.
Мои же руки -- руки палача -- похоже,
львом истерзаны по плечи.

Они трудились -- как ни назови
сей ратный подвиг, мой покой заслужен.
Но страшно бьются, шлепая по лужам,
две рассеченных ящерки в крови.

Перевод Н.Ванханен




114.

2. Миндальное дерево


Я подстригаю маленький миндаль
рукою чистой и неуязвимой;
вот так касаются щеки любимой,
когда глаза глядят, не видя, вдаль;

вот так рождается мой точный стих,
в котором кровь живую оставляю;
так сердце я раскрыться заставляю,
чтоб билась кровь весны в словах моих.

Биенье веткам грудь передает;
миндаль впервые в жизни узнает
чужое сердце, как резец и лиру.

Вы, полюбив, меня теряли вдруг,
и в дереве живущий сердца стук -
единственное, что даю я миру.

Перевод О.Савича






Странное


115.
Отдача


Коль меня к слепорожденной
подведут вплотную, тихо,
тише пыли ей скажу я
робким голосом: сестрица,
у меня возьми глаза.

Да, глаза. К чему глаза мне?
Там, на родине небесной,
свет велик, там, знаю, -- станет
плоть моя зрачком единым,
отражателем вселенной --
зеркалом сплошным без век.

Радостная выйду в поле,
зорко, зрячими руками
мир незримый я увижу,
все наощупь угадаю,
все предметы назову.

Встречу женщину, чьи ноги
отморожены и больше
двигаться они не могут --
ноги ей свои отдам.

Встречу женщину, чьи руки
покалечены, -- отдам ей
руки я свои. Всем встречным,
жаждой, голодом томимым,
пять своих раздам я чувств.

Стану караваем хлеба,
по кусочкам я истрачусь,
и на севере иль юге
цельной перестану быть.

Обрету я облегченье, --
всей листвою рухну с древа
и освобожусь от груза,
то есть, от самой себя.

Ах, какая мне награда! --
Всю себя раздав, наклонно
я сошла с креста.

Перевод И.Лиснянской




Проделки

116.

Госпожа Отрава


Живет госпожа Отрава
в двух шагах от нашего дома,
и дань она собирает
с дорог, садов, водоемов,
и эту дань мы ей платим,
но жадность ее неуемна.

Зачем пришла издалека,
если всем сует свою душу, --
умирающим, новорожденным,
тем, кто в море и кто на суше?
Много дней у нее за спиною, --
не устанет сама себя слушать.

Если всем сует свою душу,
зачем пришла издалека?
Ей бы душу бросить в пустыне
кактусом одиноким
или в море найти другую --
без желчи и злой мороки.

Зачем в страну пальм явилась
все та же, с той же заразой?
О ней говорят мне, приносят
ее каждый день в рассказах,
но я ее не видала,
она кажется мне безглазой.

Каждый день вступаю в знакомство
с новым деревом, с редким зверем
и со всем, что живет и приходит
к моей незапертой двери.

Но как чужестранку выгнать,
если я ее не видала?
А если войти ей позволить,
что тогда бы с покоем стало,
что стало б с моим достояньем --
с моим деревцом одичалым?

Все спрашивают меня,
приходила ли фея злая,
и потом говорят: "Это хуже,
когда свой приход замедляет..."

Перевод О.Савича




Скорбь


117.
Одно слово


Застряло в горле слово, -- на свободу
не выпущу его, себе оставлю,
хотя оно во мне как сгусток крови.
А выпустить -- сожжет живое поле,
убьет ягненка, птицу кинет наземь.

Я выплюнуть его должна и спрятать;
найти дыру, прорытую бобрами;
и белой известью залить его,
чтоб, как душа, оно не полетело.

Я не хочу, чтоб знали, что живу я,
пока оно в крови отравой бродит
то вверх, то вниз -- с моим дыханьем диким.
Хотя его, сказал отец мой Иов,
мой бедный рот сказать его не должен:
оно покатится и у реки
запутается в косах женщин или
согнет и подожжет кустарник бедный.

Я брошу на него такие зерна,
чтоб за ночь выросли и задушили
и не оставили ни букв, ни звуков.
А может быть, прикончу, как гадюку,
когда ей надвое хребет ломают.

Потом вернуться в дом, войти, заснуть
и знать: оно отрезано бесследно.
Проснуться через много сотен дней,
во сне, в забвенье наново родившись.

Не знать, что было на губах моих
из йода и квасцов такое слово,
забыть ту ночь, единственную ночь,
забыть тот дом, тот дом в чужой стране,
забыть, как я ждала луча у двери,
не знать, что без души осталось тело!

Перевод О.Савича




Ноктюрны


118. Песнь, которую ты любил


Пою ту песнь, что ты любил, о жизнь моя,
чтоб ты приблизился и слушал, жизнь моя;
чтоб ты припомнил жизнь, -- она была твоя,
пою я в сумерках, родная тень моя.

Я не хочу сейчас замолкнуть, жизнь моя.
Без крика моего как ты найдешь меня?
Что скажет обо мне вернее, жизнь моя?
Я та же, что была когда-то, жизнь моя.
Я не потеряна, не позабыта я.

Приди, приди ко мне под вечер, жизнь моя.
Приди, припомнив песнь, что раньше пела я.
Ты узнаешь ее, скажи мне, жизнь моя?
Ты имя не забыл, которым звал меня?

Что время для меня! Всегда я жду тебя.
Ты не страшись ночей, тумана и дождя.
Приди дорогою, а хочешь -- через луг.
Где б ни был, позови меня, о жизнь моя,
и напрямик иди, иди ко мне, мой друг!

Перевод О.Савича





Профессии

119.

Руки рабочих


Руки твердые похожи
на моллюсков оголенных;
цвета перегноя, цвета

саламандры опаленной,
руки чуткие взлетают
или никнут утомленно.

Месят глину, тешут камни,
разрыхляют почву сада,
медно-красны в белом хлопке,
треплют лен и гонят стадо,
и никто на них не смотрит,
лишь одна земля им рада.

То на молоты похожи,
то, как заступы, бесстрастны;
сумасшедшие колеса
иногда их рвут на части,
и рука, что уцелела,
узнает вдовы несчастье.
Слышу, как стучат кувалдой,
вижу -- у печей пылают,
и летят над наковальней,
и зерно перебирают.

Я их видела на шахтах,
в голубых каменоломнях,
за меня гребли на лодках
по воде коварной, темной,
гроб мне сделают по мерке,
хоть меня и не припомнят...

Каждым летом ткут холстину
свежую, как вздох прибоя,
и прядут они и чешут хлопок,
шерсть -- добро чужое,
и поют потом в одеждах
у ребенка и героя.

Засыпают в ранах, в шрамах,
испещренные металлом.
Свет созвездий в окна льется,
чтобы силу дать усталым.
Но во сне копать и строить,
мыть и сеять продолжают;
и Христос берет их руки
и к груди их прижимает.

Перевод О.Савича





Странствия


120. Двери


Много я гримас видала,
в том числе -- дверей гримасы.
Долго я на них смотрела:
голые, как кость без мяса,
мне показывали спину
цвета волка и лисицы.
Стоило ли двери делать,
чтоб в плену у них томиться?

Дом с закрытыми дверями --
плод, покрытый скорлупою;
дом не делится с дорогой
внутреннею теплотою;
двери учат нашу песню
от прохожих запираться,
к радости не приглашают,
выпустить ее боятся.
Молодыми не бывают,
и старухами родятся.

Двери -- грустные ракушки
без песка и без прилива.
Двери -- грозовая туча
над большой землей счастливой,
прямизной они похожи
на прямые складки смерти,
я склоняюсь перед ними,
как тростник, дрожащий в ветре.