Дм. Сер. заговорил о стихах: „Вы знаете, я до чего дошел. Мне стихи чем-то лишним кажутся. Мне пищу для души подавай, а стихи, это детское“. Я возражал Верхарном».
   Верхарн— последнее и самое сильное увлечение Брюсова. В его суровой, горькой и мужественной поэзии он нашел что-то необъяснимо близкое своей Музе. Брюсов готовит к печати третью книгу своих стихотворений «Tertia Vigilia»; упорно исправляет, переделывает, переписывает. Она появляется в октябре. «Книга моя вышла, — записывает он, — но странная леность не дает мне деятельно ею заняться: она надоела мне».
   С «Tertia Vigilia» наступает признание Брюсова как поэта. Началось оно с «апофеоза» в частном литературном кружке. Брюсов вспоминает: «Любопытное было собрание у доктора N., где Юргис (Балтрушайтис) повторил свой реферат о д'Аннунцио. А раньше студент Чулков читал начало своего реферата о моей поэзии. Я не думал дожить до таких оценок, а еще менее думал присутствовать лично при чтении такого реферата. Апофеоз при жизни». Действительно, сборник «Tertia Vigilia» явился поворотным пунктом в литературной судьбе Брюсова. В «Автобиографии» он отмечает: «С „Tertia Vigilia“ началось мое „признание“ как поэта. Впервые в рецензиях на эту книгу ко мне отнеслись, как к поэту, а не как к „раритету“, и впервые в печати я прочел о себе похвалы». И автор с удовлетворением прибавляет, что его «одобрили» не только студенты Чулков и Саводник, но и писатель Максим Горький.
   Третий сборник стихотворений Брюсова «Третья стража» [6](«Tertia Vigilia») — начало его поэтической зрелости. В вступительном стихотворении поэт рассказывает о своей встрече с пряхой: он был ребенком и ночью блуждал в лесу; ему было сладко следить за мелькающей нитью:
 
И много странных соответствий
С мечтами в красках находить.
 
   Теперь детство кончилось, ночь уходит, встает заря:
 
И ныне я на третьей страже.
Восток означился, горя,
И заливает нити пряжи
Кровавым отблеском заря!
 
   Эта ночь в лесу— период «декадентства», с его манерными изысками, доморощенным бодлерианством, эротизмом, аморализмом, сатанизмом, всеми блужданиями и исканиями девяностых годов. Брюсов понимает, что путешествия в пропастях ада, по кривым тропинкам зла — не для него. Он любил широкие и ровные дороги, освещенные ровным светом дня, ему нравятся геометрические перспективы, а не романтическое бездорожье. «Tertia Vigilia» — книга уравновешенная, спокойная, взрослая. От недавнего декаденства в ней не осталось и следа: не произвол, а расчет, не «гениальное безумие», а трезвая воля. Поэт стоит на почве крайнего эстетического индивидуализма, он— демиург, творящий миры. Гордо звучат строфы:
 
Из жизни медленной и вялой
Я сделал трепет без конца.
Мир создан волей мудреца:
И первый свет зелено-алый,
И волн встающие кристаллы,
И тени страстного лица!
Как все слова необычайны,
Как каждый лик исполнен тайны…
Из жизни бледной и случайной
Я сделал трепет без конца!
 
   Мир — не только наше представление, как думал Шопенгауэр, но и наше творчество. Сознание творит время, историю, культуру. Нет ничего внешнего — все тайны, все века, весь свет в душе человека.
 
…Но, вздрогнув, как от страшных снов,
Пойми — все тайны в нас!
Где думы нет, там нет веков,
Там только свет, где глаз.
И что в былом свершилось раз,
Тому забвенья нет.
Пойми — весь мир, все тайны в нас,
В нас Сумрак и Рассвет.
 
   В «Tertia Vigilia» парадоксально полное несоответствие между философией автора и его поэтической практикой. Проповедуя эстетический идеализм немецких романтиков, в творчестве своем он остается трезвым реалистом: утверждая субъективность, умеет изображать только объективное. Романтики фантазией, магией, иронией преображали мир (Новалис, Тик, Шлегель, Гофман): Брюсов только описывает данность. Он смотрит на мир, как на музей, и добросовестно составляет каталог «ценностей». Вместо творческого синтеза получается подробный инвентарь. И самое трагическое: он лишен способности выбора; как коллекционер-собственник он собирает буквально все: и «картины природы», и памятники искусства, и исторические события, верования, идеи, «мгновения». Отсюда эклектизм его поэзии. В стихотворении «Я» поэт утверждает:
 
Мой дух не изнемог во мгле противоречий,
Не обессилел ум в сцепленьях роковых.
Я все мечты люблю, мне дороги все речи,
И всем богам я посвящаю стих.
Я возносил мольбы Астарте и Гекате,
Как жрец, стотельчих жертв сам проливал я кровь,
И после подходил к подножиям распятий
И славил сильную, как смерть, любовь.
Я посещал сады Лицеев, Академий,
На воске отмечал реченья мудрецов,
Как верный ученик, я был ласкаем всеми,
Но сам любил лишь сочетанья слов.
 
   Мечта Брюсова — превратить весь мир в «сочетанья слов». Философскую систему Гегеля называют «панлогизмом»; поэтическую систему Брюсова можно было бы назвать «панвербализмом».
   Страсть коллекционера «культурных ценностей» обращается прежде всего к «Пантеону истории». Перед нами проходит вереница исторических картин. Вот — ассирийская надпись. Мы читаем:
 
Я исчерпал до дна тебя, земная слава!
И вот стою один, величьем упоен,
Я, вождь земных царей и царь — Ассаргадон.
 
   Вот — скифы, вот — халдейский пастух, познавший ход небесных светил; вот в пустыне иероглифы, гласящие о победах Рамзеса; вот Александр Великий, называющий себя сыном бога Аммона; вот Ламия, Амалтея, Старый Викинг, Данте, Дон-Жуан, Баязет, Мария Стюарт, Наполеон.
   Осведомленность автора — универсальна, любовь к «археологическим прогулкам» — неутомима. На стихах, однообразных по фактуре, — печать неизменной торжественности.
   Жанр повествовательной поэзии представлен в сборнике несколькими поэмами. Брюсов рассказывает с эпической простотой, неспешно и негромко; ему удается стилизация; поэмы его часто выразительны в своей безыскусственности. Удачно «Сказание о разбойнике», заимствованное из «Пролога»; мастерски воспроизведен мрачный колорит легенды о викингах. Свен Краснозубый с сорока дружинниками плывет на север: он обручен с полярной звездой. Голубые льды, озаренные северным сиянием, преграждают ему путь. Смельчаки гибнут в снежном урагане: Валькирии уносят их в Валгалу. И только один утес глядит на мертвую прелесть Полярной звезды…
   Любопытны попытки Брюсова написать «сатирическую поэму» о «Городе замкнутом» как о будущей судьбе человечества. В этой довольно нескладной фантазии есть подлинное воодушевление, почти вдохновение. Старинный город заперт скалой, пустыней и морем. В нем — готические здания, музеи, суровые и пустынные церкви, скучный парк, где чинно гуляют жители. Это — город лжи и пошлости. А что, если пошлость предвестие будущего? Что, если весь мир превратится в «дом со стеклянным черепом», который покроет земной шар? Нет, отвечает поэт: снова начнутся войны; новые дети уничтожат наш старый мир.
 
И будут волки выть над опустевшей Сеной,
И стены Тоуэра исчезнут без следа.
 
   И опять будет простор, свобода и солнце. Поэма заканчивается эффектной строфой:
 
Освобождение, восторг великой воли,
Приветствую тебя и славлю из цепей!
Я — узник, раб в тюрьме, но вижу поле, поле…
О, солнце! о, простор! о, высота степей.
 
   В поэме отразились впечатления от Ревеля, в котором жил тогда Брюсов, и увлечение «городской» поэзией Верхарна.
   Но в «Третьей страже» — не только «сочетанья слов», не только исторические картины и эпические рассказы. В ней есть и несколько прелестных лирических стихотворений, воздушных, мелодичных, прозрачно-чистых. Одно из них — общеизвестно:
 
Вы, снежинки, вейте,
Нас лишь пожалейте.
Вас снежинок много, много,
И летите вы от Бога.
Где нам с вольными бороться:
Вам привольно, вам поется,
Захотите, заметете,
Город в цепи закуете…
 
   Лучший отдел в сборнике— «Книжка для детей». Отвлеченный человек— Брюсов умеет говорить с детьми, умеет быть нежным, заботливым, ласковым. Он утешает девочку:
 
Что же ты плачешь,
Девочка, во сне?
Голову прячешь
На грудь ко мне?
Ты меня не узнала?
Прижмись ко мне.
А что тебя испугало,
Это было во сне.
 
   В смысле стихотворной техники «Tertia Vigilia» значительно выше предыдущих сборников. Стихи Брюсова стали крепче, напряженней, выразительней; строфа его построена; образы приобрели законченность. Он движется от туманной музыкальности символизма к живописности и пластичности «Парнаса».
   В 1901 году московские символисты собирались в салоне просвещенной меценатки В. А. Морозовой. Читались и обсуждались доклады. Студент-филолог Саводник читал о Ницше и Максе Штирнере, Брюсов — о Вл. Соловьеве, Балтрушайтис— о д'Аннунцио, Ященко— о «Докторе Штокмане» Ибсена, М. Волошин — о «Потонувшем колоколе» Гауптмана. На одном из этих собраний Г. Чулков повторил свой реферат о поэзии Брюсова.
   Поэт записывает в дневник: «Вчера у Морозовых. Чуйков читал реферат обо мне, очень восторженный, но очень поверхностный. Я первый напал на референта и разбранил его реферат жестоко».
   Большим ударом для Брюсова была трагическая смерть поэта Ореуса-Коневского: тот утонул, купаясь в реке Аа. В сборнике статей о русских поэтах «Далекие и близкие» (1912) Брюсов посвятит своему преждевременно скончавшемуся другу проникновенную статью «Иван Коневской — мудрое дитя».
   Брат философа Соловьева приезжает благодарить поэта за его статью о Владимиру Соловьеве — так начинается знакомство Брюсова с семьей Михаила Сергеевича Соловьева, переводчика Платона и издателя сочинений покойного брата. В доме его он знакомится с молодыми символистами: сыном Михаила Сергеевича — Сережей и с сыном профессора Бугаева — «декадентствующим юношей» Борисом Николаевичем (Андреем Белым).
   В своей хронике «Начало века» А. Белый посвящает много страниц мэтру символизма. Оба они учились в гимназии Поливанова: Белый-первоклассник запомнил семиклассника-Брюсова, — усатого и угрюмого. В 1900 году он встретил его в театре на представлении «Втируши» Метерлинка. Брюсов стоял у стены, опустив голову; у него было скуластое, бледное лицо, черные глаза, пухлые красные губы и ослепительные зубы. Белого поразило в его облике сочетание испуга и дерзости. Молодой Брюсов был «до жуткости диким и до резвости пламенным». Белый описывает свое первое посещение автора «Шедевров». «За чайным столом — крепкий, скуластый и густобородый брюнет с большим лбом; не то — вид печенега, не то — вид пастора, только клокастого (клок стоит рогом)… Встал, изогнулся и, быстро подняв свою руку, сперва к груди отдернул ее, потом бросил ее мне движением, рисующим, как карандаш на бумаге, какую-то египетскую арабеску в воздухе».
   У Брюсова была очень странная манера подавать руку. В. Ходасевич описывает ее так: «Брюсов протягивал руку гостю. Тот протягивал свою. В эту секунду, когда руки должны были соприкоснуться, Брюсов стремительно отдергивал свою назад, собирал пальцы в кулак и кулак прижимал к правому плечу, а сам, чуть-чуть скаля зубы, впивался глазами в повисшую в воздухе руку знакомого. Затем рука Брюсова так же стремительно опускалась и хватала протянутую руку».
   Брюсов любил поражать загадочностью и неожиданностью своих поступков. Однажды на литературном вечере у Белого он взял гасильник и потушил все свечи; на проводах Бальмонта в Мексику произнес тост: «Пью за то, чтобы корабль, относящий Бальмонта в Америку, пошел ко дну». Ему нравилось изумлять собеседника парадоксами. Раз он неожиданно спросил Белого: «А как вы полагаете, Христос пришел для планеты или для вселенной?» Другой раз он выступил адвокатом дьявола. «Вы вот за свет против тьмы, — сказал он Белому. — А в Писании сказано: свет победит; свет сильнее, а надо со слабыми быть. Почему же не стоите за тьму и за Гада, которого ввергнут в огонь? Гада — жаль: бедный Гад». Он редко смеялся: лишь дергал губами и зубы показывал; никогда не шутил, даже о самых обычных вещах выражался торжественно. Отправляясь на неопасную операцию челюсти, он заявил Белому: «Условимся так: завтра я не иду в „Скорпион“, потому что я буду лежать на столе и предам свое тело и сверлам и пилам…» Молча слушал философские выкладки Белого и вдруг спрашивал: «Ах, да зачем вы с философией, когда есть песни и пляски? („Пляски“ он выговаривал, как „плясты“.) Когда мгновение принадлежит мне?»
   Но, сблизившись с Брюсовым, Белый понял, что «эксцентричность» его поведения — сознательно надетая маска. Поэт не любил людей и защищался от их вторжения в свой мир. Под дерзостью и самоуверенностью скрывалась застенчивость. С немногими друзьями он был прост и сердечен. «Я видел его Калитой, — пишет Белый, — собирателем литературы в борьбе с „Ханской ставкой“… Я обязан ему всей карьерой своей… В четко-трезвой практической сфере я чувствовал сердце, очень бескорыстное… Мне открывалась остервенелая его трудоспособность…»
   Поразила Белого брюсовская манера читать свои стихи: «Он читал, — пишет Белый, — декламируя горько, надтреснуто, хрипло, гортанно, как клекот орла, превращающийся в клокотание… до воркованья».
   Брюсов жил в литературе и только для литературы. В его самоотверженном служении слову было настоящее величие. Он обладал безошибочным чувством качества стихов; строго критиковал других, но был не менее строг к самому себе. Когда Белый принес ему стихи для альманаха, он сначала беспощадно, свирепо их раскритиковал. А потом сказал: «Все-таки стихи хорошие. Ни у кого ведь не встретишь гнома, что „щеки худые надул“; и потом странный ритм».
   Собирание материалов для альманаха подходит к концу. Труднее всего было получить рассказ от Чехова. «Трижды были у Чехова, — записывает Брюсов, — не добились свиданья. Живет он где-то в деревянном домике, чуть ли не на задворках; дверь отпирает подоткнутая женщина: — „Нетути“. — „Да, может, дома?“ — „Стану я врать, уехал; был бы дома, я сказала бы“. Наконец все же удалось получить от Чехова его замечательный рассказ „Ночью“».
   Редакторы решили назвать альманах «Северные цветы» и тем связать новую школу с эпохой Пушкина. «Северные цветы» на 1901 год, собранные книгоиздательством «Скорпион» (Москва, 1901), вышли с прелестной виньеткой тридцатых годов. В предисловии мы читаем: «Возобновляя после семидесятилетнего перерыва альманах „Северные цветы“ (последний раз он был издан в пользу семьи Дельвига в 1832 году), мы надеемся сохранить и его предание. Мы желали бы стать вне существующих литературных партий, принимая в свой сборник все, где есть поэзия, к какой бы школе ни принадлежал их автор». И действительно, издатели открыли доступ в альманах писателям всех направлений. Проза представлена А. Чеховым, Ив. Буниным, Марком Криницким, З. Гиппиус и Ю. Балтрушайтисом. Рядом с неизданными стихотворениями Фета и К. Павловой помещены стихи А. Добролюбова, Фофанова, Случевского, Бальмонта, Сологуба, М. Лохвицкой, Ивана Коневского и Ю. Балтрушайтиса. В отделе статей — блестящие заметки В. Розанова и парадоксальная статья Брюсова «Истины». Поэт был обижен холодным приемом, встреченным его книжкой «О искусстве»; ему кажется, что он был слишком умеренным и не договорил своей мысли до конца. В «Истинах» он договаривается до крайнего импрессионизма. Единой истины нет — истин много. Все возможные миросозерцания равно истинны. В истине ценно лишь то, в чем можно сомневаться. «Когда-то, — продолжает автор, — я написал книгу „О искусстве“. Теперь я вполне признаю ее дух, но не разделяю многих ее мыслей. Я пришел ко взгляду, что цель творчества не общение, а только самоудовлетворение и самопостижение… Нет великих и второстепенных поэтов— все равны… Нет низменных чувствований, нет ложных. Что во мне есть, то истинно. Не человек—мера вещей, а мгновение. Истинно то, что признаю я, признаю теперь, сегодня, в это мгновение».
   Эта «философия мгновения» сводится к эстетическому и нравственному нигилизму. Брюсов хочет быть «enfant terrible» — он бросает вызов и «подрывает основы». Буренин в «Новом времени» не упустил случая поглумиться над «мэтром». Вот его четырехстишие:
 
А кто такое Брюсов,
Что про него мы знаем?
О нем сказал Урусов:
«Ах, Брюсов невменяем».
 
   В марте 1902 года выходит второй альманах «Северные цветы», в котором Брюсов помещает свои новые стихи и рассказ «Теперь, когда я проснулся». В нем он пугает читателей историей садиста-преступника.
   В мае Брюсов с женой уезжают в Италию. Поэт добросовестно изучает Бедекера, знает наизусть все галереи и музеи и собирает для коллекции билеты, проспекты и счета. Его привлекает только Ренессанс — живопись Леонардо, Рафаэля, Беллини, Тинторетто. Из всех городов Италии на первое место он ставит Венецию. И. М. Брюсова рассказывает, что, когда обрушилась колокольня на площади Св. Марка, поэт плакал на ее развалинах.
   1902 год— расцвет дружбы Брюсова с Мережковскими: Брюсов часто приезжает в Петербург, Мережковские подолгу гостят в Москве; между петербургскими и московскими литераторами образуется объединение вокруг издательства «Скорпион». Кружок Мережковского, увлеченный начавшимися в 1901 году собраниями Религиозно-философского общества, мечтает о собственном журнале. Горячий последователь Мережковского П. П. Перцов втягивает Брюсова в мир религиозных исканий; поэт подробно записывает в дневнике свои беседы с Дмитрием Сергеевичем и Зинаидой Николаевной. При своей замкнутости и при своем свободолюбии Брюсов упорно противится религиозной проповеди Мережковских, но все же она производит на него сильное впечатление. «Вечером, — пишет он, — были у Мережковских. Мережковский спросил меня в упор, верую ли я во Христа. Когда вопрос поставлен так резко, я отвечал— нет. Он пришел в отчаяние». Любопытная запись о З. Н. Гиппиус: «Вечером, — записывает Брюсов, — был на религиозно-философском собрании. После собрания пили чай у Мережковских. Дмитрий Сергеевич ушел рано спать. А с Зиночкой мы втроем (с Перцовым) говорили до 4-х часов… Зиночка говорила: „Если скажут, что я декадентствующая христианка, что я в белом платье езжу на раут к Господу Богу, — это будет правда. Но если скажут, что я искренна, — это тоже будет правда“».
   В феврале 1903 года Мережковский приезжает в Москву читать доклад. Брюсов описывает замечательную сцену, происшедшую в гостинице «Славянский базар», в которой обычно останавливались Мережковские. «Утром в воскресенье, — пишет он, — завтракал с Мережковским в „Славянском базаре“. Говорили опять обо мне, о том, что я никогда не искренен. Потом был у них, так как пришла О. Соловьева. [7]Она была немного больна и напала на Дмитрия Сергеевича с яростью: „Вы притворяетесь, что вам еще есть что сказать. Но вам сказать нечего. У кого действительно болит, тот не станет говорить так много. Ну, говорите же, если вам есть что“. Мережковский уклонился. „Я, говорит он, может быть, избран орудием, голосом. Я — бесноватый. Через меня должно быть все это сказано. Может быть, сам я не спасусь, но других спасу“».
   В связи с планом издания нового журнала — ему дается имя «Новый путь» — между Брюсовым и будущим редактором Перцовым завязывается переписка. 26 марта 1903 года Брюсов пишет ему очень значительное письмо:
   «…Да, „Новый путь“ должен быть аристократичен, долго, может быть, лет пять-шесть, пока в среде этой самой аристократии не наберется 3000 подписчиков… Хочу Вам сознаться, в чем уже сознавался Зинаиде Николаевне. Та неделя в Петербурге, эти религиозно-философские собрания, ваши разговоры и ее дали мне возможность увидать христианство как-то совсем с иной, непривычной точки. Я всегда подходил ко Христу только со стороны подставленной ланиты, и мне Он был скучен. Я так привык, что умиляются в Нем на человека, что забыл, что Он— Бог. И теперь увидал иную глубину христианства, в которой вся его мораль, вся эта прощающая любовь зыблется, как тростинка над пучиной. Тогда открывается прельстительность христианства, как всякой бездны, как всякой стремнины, над которой кружится голова. Только надо Новым Заветом считать не Евангелие с посланиями и Апокалипсисом (как считают всегда), а Апокалипсис и послания с Евангелием. Это все меняет, и прежде всего мне становятся понятными речи Ваши и Зинаиды Николаевны».
   На мгновение неверующего Брюсова притянула к себе «тайна» и «бездна» христианства. Органически лишенный всякого мистического чувства, он всю жизнь тянулся к «тайнам», искал их в религии, и в магии, и в оккультизме, и даже в спиритизме. Но ближе к христианству он не подошел: у него было любопытство и не было веры. Под влиянием Мережковского Брюсов пересматривает свою «философию искусства», столь парадоксально им изложенную в статье «Истины» («Северные цветы», 1901), и пытается подвести под нее «религиозную» базу. Он пишет Перцову: «Бывает искусство мертвое и живое. Живое искусство всегда „бродит в безднах“, всегда касается тайны, ибо тайна — его душа, оживляющее его начало; оно всегда философично, мистично, если хотите, религиозно, — я вполне могу поставить это слово, хотя придам ему иное значение, более широкое, чем какое имело бы оно в вашей речи».
   Перцов сообщает Брюсову о трудностях, возникающих перед издателем «Нового пути». Нелегко было найти средства, подобрать сотрудников, наладить дело с типографией: он надеется на сочувствие Брюсова. Тот отвечает: «Вы меня немного задели словами о „сфере сочувствия“. Я готов его всячески проявить, от слов перейти к делу, как призывает всех Дмитрий Сергеевич». Перцов предлагает Брюсову должность секретаря «Нового пути». 13 ноября поэт приезжает в Петербург, — его торжественно вводят в дела редакции. Мы читаем в дневнике: «Перцов представлял меня всем как секретаря „Нового пути“. Видимо, хотят меня заставить согласиться с совершившимся фактом. Видел я типографию, вороха корректур и Литературную книжную лавку. В редакции есть своя кошка Мопассан, клеенчатый диван и медная доска, за которую резчик спрашивает 35 рублей, а домохозяин не позволяет повесить… „Какие мы все несчастные, — говорит Мережковский, — это даже умилительно! Перцов несет свои какие-то три тысчонки, дрожит, мы все отдаем всю свою работу, нас мало, мы смешны, а там— Максим Горький, Андреев… И ясно, что мы можем ожидать одного мученичества“. Мережковский значительно изменился. Ругал „попов“ нещадно и говорил, что он неисправимый „либерал“. „Их дело — святое!“ (его слова)».
   Брюсов колебался: «новое религиозное сознание», мистика, религиозно-философские собрания — все это было ему глубоко чуждо. Но ему пришлось уступить настояниям Мережковского. Еще две любопытные записи в дневнике, относящиеся к его пребыванию в Петербурге зимой 1902 года: «Говорили о Страшном Суде (у Мережковских). Мережковский убежден, что он наступает для каждого тотчас после смерти. Почему-то Мережковский умолял меня быть в журнале. „Ну, хотите, на колени стану“. И он действительно стал». А вот заметка о вечере у Случевского: «За столом зашел спор о Боге (дамский разговор!). Спорили Мережковский и Минский… Мережковский защищал мнение, что муки ада будут телесные, будут котлы с кипящей смолой и комнаты с пауками. Над ним смеялись. И Минский тоже (который вообще нападает на ненаучность Мережковского). „Помните, Дмитрий Сергеевич, — сказал он ему, — вы— юродивый!“ — „Есть вещи столь страшные, что о них надо говорить смеясь“, — отвечал Мережковский. Я вполне искренне сказал Мережковскому, что он достиг своего апогея. Все, что он говорит, хорошо… Зиночка очень много потеряла, стала мягче и скучнее. Говорит о божественном. Словно у нее жало вырвали».
   Молодой друг Брюсова, студент Георгий Чулков, арестованный по делу «об организации политической демонстрации в городе Москве в феврале месяце 1902 года», был выслан в Амгу (Якутской области). Брюсов посылал ему в Сибирь книги и сообщал литературные новости. В одном из своих писем (ноябрь 1902 г.) он пишет Чулкову: «Около Мережковского возникает в Петербурге новый журнал „Новый путь“, полулитературный (конечно, нового направления) и полурелигиозный, богословский. Это „полу“ его погубит. Впрочем, в петербургском обществе религиозное движение очень явное». И потом прибавляет о себе: «Очень томлюсь однообразием жизни, то есть однообразием ее разнообразия. Те же волнения, то же блаженство, такое же отчаяние. Хочется взять тросточку и уйти, просто уйти вперед без цели, — идти и не думать, не заботиться. А удерживает именно забота: написал я множество стихов, хочется их оформить, привести в порядок, издать».
   Из этого «множества стихов» составится в 1903 году лучший сборник Брюсова «Urbi et Orbi».