Более ценна попытка автора овладеть рифмами с ударениями на пятом слоге с конца (стихотворение «Холод»):
 
Холод, тело тайно сковывающий,
Холод, душу очаровывающий…
От луны лучи протягиваются,
К сердцу иглами притрагиваются.
………………
Снег сетями расстилающимися
Вьет над днями забывающимися,
Над последними привязанностями,
Над святыми недосказанностями.
 
   Звуковое оформление брюсовского стиха (так называемая оркестровка) заслуживает отдельного исследования. Поэт с огромным искусством пользуется внутренними рифмами, ассонансами, аллитерациями, звуковыми повторениями; изобретательность его неисчерпаема. Ограничимся одним примером (стихотворение «Осеннее прощание эльфа»):
 
В небе благость, в небе радость. Солнце льет
живую
сладость. Солнцу — верность, солнцу —
вздох!
Но листок родного клена, прежде сочный
и зеленый,
наклонился и засох.
В небе снова ясность мая, облака уходят, тая,
в завлекательную даль.
Но часы тепла короче, холодней сырые ночи,
отлетевших птичек жаль!..
 
   В своей рецензии на «Все напевы» («Весы» № 5, 1909 г.) Сергей Соловьев отмечает две основные черты поэзии Брюсова: «1) Математическую точность слов. Его строфа замкнута, как алгебраическая формула. Это свойство Брюсов заимствовал у Баратынского, видоизменив и развив его. 2) Романтическую нежность чувств, общую с Жуковским».
   Эти две стихии в поэзии Брюсова — пластическую и музыкальную — можно иллюстрировать двумя блестящими примерами. Вот ода «Хвала человеку» — классическая риторика «высокого стиля», звучащая «латинской медью»:
 
Молодой моряк вселенной,
Мира древний дровосек,
Неуклонный, неизменный,
Будь прославлен, Человек!
По глухим тропам столетий
Ты проходишь с топором,
Целишь луком, ставишь сети,
Торжествуя над врагом!
Камни, ветер, воду, пламя
Ты смирил своей уздой,
Взвил ликующее знамя
Прямо в купол голубой.
И заключительная строфа:
И насельники вселенной,
Те, чей путь ты пересек,
Повторят привет священный:
Будь прославлен, Человек!
 
   А вот романтическая мелодичность, школа Жуковского, прошедшая через завет Верлена: «de la musique avant toute chose» (стихотворение «Ранняя осень»). Прелестна первая строфа:
 
Ранняя осень любви умирающей.
Тайно люблю золотые цвета
Осени ранней, любви умирающей.
Ветви прозрачны, аллея пуста,
В сини бледнеющей веющей, тающей
Странная тишь, красота, чистота.
 
   Свою статью о стихах Брюсова С. Соловьев заканчивает очень важным выводом: «„Все напевы“ окончательно показывают, что стих Брюсова, как и субстанция его творчества, при несомненной близости к Жуковскому и Баратынскому почти противоположны Пушкину. Если Брюсов пользуется пушкинскими приемами, то чувствуется напряженность, отсутствие искренности. У Пушкина— славянская свирель, безбрежность, самозабвенная музыка. У Брюсова — римская медь и судорога современного города». Эта органическая, исконная противоположность «поэтических субстанций» Пушкина и Брюсова проявится с неоспоримой убедительностью в неудачной попытке Брюсова закончить «Египетские ночи» Пушкина. «Все напевы» — отдых на вершине. «Пути и перепутья» пройдены до конца.
   Лето 1909 года Брюсов с женой проводят в Южной Германии, Швейцарии, Париже и Бельгии. В Париже Брюсов работает над романом «Семь смертных грехов» и над поэмой «Атлантида». Оба произведения остаются незаконченными.
   В 1909 году символическое движение в России переживает тяжелый кризис: появляются новые течения в искусстве, новые школы, громко заявляющие о конце символизма. Резко ставится вопрос о прекращении издания «Весов». С трудом удается обеспечить существование журнала на 1909 год. Помещая в № 11 «Весов» за 1908 год заметку о подписке на «Весы» 1909 г., редакция решительно выступает на защиту символизма. «В искусстве, — заявляет она, — мы признаем символизм единственным истинным методом творчества. Понимая, что миросозерцание передовых умов недавнего прошлого, которое можно определить названием „крайний индивидуализм“, ныне отжило свой век, мы охотно присоединяемся ко всем исканиям новых кругозоров духа… Но „Весы“ решительно отделяют от вопроса об индивидуализме вопрос о символизме, как методе творчества. „Весы“ полагают, что то движение в искусстве и литературе, которое возникло в конце XIX века и известно под именем символизма, еще далеко не исчерпано». Эта точка зрения определяет отрицательное отношение журнала к тем «деятелям искусства», которые или отрицают символизм, или спешат на его место подставить «нечто новое».
   За последний, 1909 год существования «Весов» борьбу за символизм на страницах журнала ведет «неистовый Эллис» (как его называли). Он довольно ловко отстреливается от наступающих врагов, полемизирует с «сверхиндивидуалистами», «мистическими анархистами», «сверхэстетами», «соборными индивидуалистами», «мистическими реалистами» и прочими «мистическими хулиганами» (выражение Мережковского); почтительно спорит с Вячеславом Ивановым, призывающим к «соборному действу», и с Мережковским, требующим, чтобы русская литература перешла наконец от слов к делу.
   В этой безнадежной борьбе бывший идеолог символизма Брюсов не принимает никакого участия. В № 2 «Весов» за 1909 год он помещает следующее «письмо в редакцию»: «Дорогой Сергей Александрович. [22]С января 1909 года обстоятельства моей личной жизни и разные предпринятые мною работы заставляют меня несколько видоизменить мои отношения к „Весам“. Надеясь быть по-прежнему деятельным сотрудником „Весов“, я, вероятно, не буду иметь возможность содействовать журналу чем-либо иначе».
   К концу 1909 года редакция принимает решение прекратить «Весы». Но первый русский символический журнал желает умереть «en beaut?». Редакция обращается к читателям с гордым манифестом, в котором поражение истолковывается как победа. Существование «Весов» становится ненужно, ибо идеи их восторжествовали и цель их достигнута.
   Эта статья— шедевр дипломатического красноречия. Никаких внешних причин, — заявляет редакция, — вызывающих необходимость приостановки журнала, решительно нет… Причина, побуждающая нас приостановить «Весы», — не поражение, а, напротив, достижение некогда поставленной нами себе цели… Всегда существовала та или иная ощутимая разница во взглядах различных членов идейной группы, сконцентрированной около «Весов»; между крайним эстетизмом раннего Бальмонта, между индивидуалистическими по существу и классическими по форме созерцаниями В. Брюсова, универсальным дионисизмом В. Иванова, крайне подчеркнутым мистицизмом З. Гиппиус, романтическими стремлениями А. Блока, синтетическим ницшеанством А. Белого и крайним бодлэризмом позднее примкнувшего к «Весам» Эллиса…
   Просветительная роль «Весов» усиливалась и усложнялась тем, что за все время своего существования «Весы» стояли в теснейшей идейной и внешней связи с книгоиздательством «Скорпион», разнообразная деятельность которого была вдохновлена той же идейной программой, которой держались «Весы»… «Весы» были тем гнездом, где вылупились из скорлупы и оперились целые поколения русских писателей… Эти две линии «Весов»— проповедь новых идей и культура молодых дарований— в результате и создали «символическое движение» в России. Возникшие позже журналы, как «Искусство», «Золотое руно», «Перевал», «Аполлон», и книгоиздательства, как «Гриф», «Оры», «Мусагет», оказались под несомненным преемственным воздействием идей, воспринятых и привитых русскому обществу «Весами». В свою очередь, служа новым веяниям, «Весы» никогда не были беспочвенным, оторванным от идейных традиций органом, являясь достойным преемником таких высококультурных и идейно-передовых органов, как «Северный вестник», «Мир искусства» и «Новый путь».
   «Вместе с победой идей символизма в той форме их, в какой они исповедовались и должны были исповедоваться „Весами“, ненужным становится и сам журнал. Цель достигнута и eo ipso средство бесцельно! Растут иные цели! В заключение же мы считаем необходимым еще раз высказать наше глубокое убеждение в том, что если другой, новый путь и поведет нас и других искателей в другие сферы и к другим целям, то все же начнется он от того места, где мы стоим сейчас, где кончился этот наш путь».
   В «Автобиографии» Брюсов пишет: «С прекращением „Весов“ я стал помещать свои произведения в „Русской мысли“ и через год, с осени 1910 г., был приглашен редакцией журнала заведовать литературно-критическим отделом. Эта моя деятельность в редакции „Русской мысли“ длилась более двух лет, до конца 1912 года». А в «Дневнике» мы находим краткую запись 1909 года: «Я оставляю „Весы“… Три тягостных месяца в Москве. Сотрудничество в „Русской мысли“. Знакомство с П. Б. Струве. Человек оригинальный. Меткие слова».
   Интересные подробности об этом периоде жизни Брюсова сообщает в своих воспоминаниях З. Гиппиус. «Очень скоро по возвращении в Россию, — пишет она, — мы поехали в Москву. „Русская мысль“ перешла тогда в заведование, П. Б. Струве, Кизеветтера, Франка и других… Струве пригласил меня и Мережковского заведовать литературным отделом „Русской мысли“, и для ознакомления с редакцией и нашими обязанностями мы в Москву и поехали. Московское кипение поразило нас еще более, чем петербургское. Не говорю о Воздвиженке, степенной редакции „Русской мысли“, — там была сравнительная тишина. Но где крутились Золотые руна, Альционы, да и Весы и Скорпионы, был сущий базар…
   Вот и Брюсов, тоже изменившийся. Нервный, порывистый, с более резкими движениями, злее, насмешливее. Брюсов покинул Цветной бульвар и отцовскую квартиру в деревянном флигеле, за дворовыми сугробами. И он жил теперь не без comfort moderne, в роскошном rez-de-chauss?e против Сухаревки, в комнатах с красными стенами и какими-то висячими фонариками».
   Мережковские недолго заведовали литературным отделом «Русской мысли». У них начались нелады со Струве. «Дело все более расклеивалось, — продолжает Гиппиус, — пока не пало окончательно. Заведование литературной прозой с нас было снято, мы остались просто сотрудниками, я — ежемесячным литературным обозревателем. Заместителем нашим по части литературной прозы официально стал числиться Брюсов, но фактически он делил работу с самим Струве. Об этой общей работе Брюсов, при наших дальнейших встречах, постоянно говорил. Постоянно на нее жаловался. Неудивительно». З. Гиппиус характеризует Струве: «Немножко тяжелый, упрямый, рассеянный, глубокий и необыкновенно, исключительно прямой». Брюсову, с его диктаторскими замашками, работать со Струве было невыносимо трудно.
   С 1910 года в жизни поэта начинается «кабинетный период» — он уходит от журнальной полемики, кружковых выступлений, манифестов о новом искусстве и погружается в свой любимый книжный мир. А. Измайлов, посетивший его в марте этого года, записал свои впечатления: «В остром, внимательном взгляде Брюсова, в его сдержанном спокойствии, под которым чувствуется огненность темперамента, в крепко сдвинутых челюстях, — отчего образовалась даже ранняя складка у носа, во всем складе этого лица, в густом, резко-черном цвете волос бороды есть что-то напоминающее зверя-хищника, насторожившуюся рысь, что-то действительно сильное, железное, непреклонное…
   …Целый шкаф французских поэтов от Вольтера до Верхарна… Вот— англичане и полоса влечений к Шекспиру, Байрону, Шелли, Уайльду. Вот полка, посвященная оккультным наукам… Особые полки заняты римской литературой в подлинниках».
   Брюсов показывает своему гостю латинские стихи какого-то поэта IV века и восхищается гекзаметрами и пентаметрами, которые можно читать слева направо и справа налево. «Еще год тому назад, — говорит он, — я ушел из „Весов“, именно потому, что почувствовал, каким уже пережиточным, отсталым явлением стала их проповедь».
   С наступлением зрелости поэт все больше чувствует себя гуманистом. Даже любовь к поэзии отступает перед неутомимой жаждой познания. Брюсов стремится к универсальности; его идеал Пико делла Мирандола, который мог диспутировать «de omni re scibili». Он изучает языки и приобретает громадную эрудицию во всех областях мировой культуры. В одном черновом наброске поэта мы читаем: «Свободно владея (кроме русского) языками латинским и французским, я знаю настолько, чтобы читать „без словаря“, языки: древнегреческий, немецкий, английский, итальянский; с некоторым трудом могу читать по-испански и по-шведски; имею понятие о языках: санскритском (потому что изучал в университете), польском, чешском, болгарском, сербском. Заглядывал в грамматики языков: древнееврейского, древнеегипетского, арабского, древнеперсидского и японского».
   К этому заявлению жена Брюсова делает существенную поправку. «В общем можно сказать, — пишет она, — что у В. Я. невелико было знание каждого языка в отдельности, но он обладал поразительно счастливым даром разбираться, понимать и даже определять стиль художественных произведений на каком бы то ни было языке».
   Огненная страсть знания — право Брюсова на духовное благородство. Он был отцом русского гуманизма XX века, подлинным русским Фаустом. Как патетична его черновая заметка о «знании» и «незнании»!
   «В чем я специалист? — спрашивает поэт и отвечает: — 1) Современная русская поэзия. 2) Пушкин и его эпоха. Тютчев. 3) Отчасти вся история русской литературы. 4) Современная французская поэзия. 5) Отчасти французский романтизм. 6) XVI век. 7) Научный оккультизм. Спиритизм. 8) Данте; его время. 9) Позднейшая эпоха римской литературы. 10) Эстетика и философия искусства.
   Но Боже мой! Как жалок этот горделивый перечень сравнительно с тем, чего я не знаю. Весь мир политических наук, все очарование наук естественных, физика и химия с их новыми поразительными горизонтами, все изучение жизни на земле, зоология, ботаника, соблазны прикладной механики, истинное знание истории искусств, целые миры, о которых я едва наслышан, древность Египта, Индия, государство Майев, мифическая Атлантида, современный Восток с его удивительной жизнью, медицина, познание самого себя и умозрения новых философов, о которых я узнаю из вторых, из третьих рук. Боже мой! Боже мой! Если бы мне жить сто жизней — они не насытили бы всей жажды познания, которая сжигает меня!» Поразительная страница.
   Юношеские увлечения — Метерлинк, Верлен, Рэмбо— к 1910 году бледнеют; их место занимают Баратынский, Тютчев и прежде всего и надо всем — Пушкин. Одновременно растет любовь к латинской поэзии, культ великого Вергилия. В краткие минуты отдыха от занятий Брюсов читает романы; любимые его книги «Анна Каренина» и «Братья Карамазовы»; но его продолжают увлекать романы авантюрные и даже детективные. В 1911 году выходят новые произведения Брюсова: 1) Оскар Уайльд. Герцогиня Падуанская. Перевод В. Брюсова. «Польза». Москва, 1911. 2) В. Брюсов. Великий Ритор. Жизнь и сочинения Д. М. Авсония. «Русская мысль». Москва, 1911. 3) В.Брюсов. Путник. Психодрама в 1 действии. «Русская мысль». Москва, 1911. 4) Г. д'Аннунцио. Франческа да Римини. Изд. второе. «Шиповник». СПб., 1911. 5) Верлен. Собрание стихов в переводе В. Брюсова. «Скорпион». Москва, 191 Г.
   Из этих сочинений самостоятельную ценность имеет только «психодрама» «Путник». Действие происходит в доме лесника. Поздней ночью стучится путник. Дочь лесника Юлия — одна; она долго не решается отворить. Наконец впускает незнакомца, помогает ему переодеться, дает ему воды. Путник показывает знаками, что он — немой, что пришел издалека и что в этом тайна. Юлия взволнованна: она рассказывает неизвестному всю свою жизнь. Как несчастна она в этой глуши: она — молода, красива, любит наряды, роскошь, мечтает о любви. Но прекрасный принц все не приходит… А может быть, путник и есть тот возлюбленный, которого она ждет столько лет? Юлия приближается к нему, хочет его обнять — и в ужасе останавливается. Путник — мертв.
   Этот лирический монолог, претенциозно названный «психодрамой», написан под влиянием интимных драм Метерлинка. В нем есть драматическое движение и лирика «душевной жизни», но достоинства этой сцены испорчены свойственным Брюсову рассудочным скептицизмом.
   В течение 1911–1912 годов в «Русской мысли» печатается длиннейший роман Брюсова из римской жизни — «Алтарь Победы». Это — одно из самых неудачных его произведений: деревянные манекены в римских тогах на фоне вполне «исторической» декорации произносят скучнейшие монологи, вполне передающие «стиль эпохи». Роман успеха не имел, и критика обошла его молчанием. В то же время Брюсов предпринимает огромный труд: полный перевод «Энеиды» Вергилия в размере подлинника. 19 января 1912 года, в собрании «Общества свободной эстетики» он читает свой великолепный перевод четвертой песни поэмы.
   Это выступление «мэтра символизма» не было лишено «символического» значения. Брюсов как бы открыто заявлял о конце модернизма и о начале нового «неоклассического» искусства. Это событие было отмечено критикой. Ветринский писал в «Вестнике Европы» (№ 2, 1912): «В лице Брюсова, модернистско-символическое течение, выдвинувшееся в конце 90-х годов, сдает свои позиции. В противовес „цветам мистических созерцаний“ мы слышим, что начало всякого искусства— наблюдение действительности. Будущее явно принадлежит какому-то еще не найденному синтезу между реализмом и идеализмом… Прозрачная глубина Пушкина, видимо, уводит Брюсова от той мистической мути, под которой скрывается иногда безнадежно глубокий омут, а иногда — плоская мель».
   В 1912 году Брюсов переживает большую личную драму, которая надолго выбивает его из привычного строя литературных занятий. Он знакомится с начинающей поэтессой Надеждой Григорьевной Львовой, и скоро она становится его возлюбленной. Ходасевич пишет: «Она была недурна, умница, простая, душевная; сильно сутулилась… Львова никак не могла примириться с раздвоением Брюсова — между ней и домашним очагом. Он ее приучал к мысли о самоубийстве, подарил револьвер (тот самый браунинг, из которого Нина Петровская стреляла в Белого). 23 ноября, вечером, она позвонила Брюсову, прося приехать. Он сказал, что занят. Позвонила Шершеневичу, предлагая пойти в кинема, — у того были гости. Позвонила Ходасевичу — его не было дома. Она застрелилась. На другой день после ее смерти Брюсов уехал в Петербург и оттуда в Ригу в санаторию».
   Период романа со Львовой — черная полоса в жизни Брюсова. Он ведет беспорядочную, распущенную жизнь, злоупотребляет наркотиками (еще в 1908 году Нина Петровская посвятила его в тайны морфия), близок к нервному заболеванию. Об этом новом лице Брюсова вспоминает Гиппиус: «Случился долгий перерыв в наших свиданиях, чуть ли не года на полтора. Когда после этого долгого времени он заехал к нам впервые — он меня, действительно, изумил. Вот он сидит в столовой за столом. Без перерыва курит (это — Брюсов-то!), и руки с неопрятными ногтями (это у Брюсова-то!) так трясутся, что он сыплет пепел на скатерть, в стакан с чаем, потом сдергивает угол скатерти, потом сам сдергивается с места и начинает беспорядочно шагать по узенькой столовой. Лицо похудело и потемнело, черные глаза тусклы, а то вдруг странно блеснут во впадинах. В бороде целые серые полосы, да и голова с белым отсветом. Все говорит, говорит… все жалуется на Струве…»
   После самоубийства Львовой Брюсов является к Мережковским. Он «так вошел, так взглянул», пишет Гиппиус, «такое у него лицо было, что мы сразу поняли: это совсем другой Брюсов. Это — настоящий, живой человек. И человек — в последнем отчаяньи… Он был пронзен своей виной, смертью этой девушки, может быть пронзен смертью вообще, в первый раз… К нам тоже больше не пришел. Через несколько времени — письмо из Москвы, еще не брюсовское: теплее, глубже, ближе. Ну, а затем все и кончилось. Когда, много месяцев спустя, мы его опять увидели у себя (чуть ли не перед самой войной), — это был обыкновенный, старый, вечный Брюсов…» В 1912 году выходит седьмой сборник стихотворений Брюсова «Зеркало теней» (Стихи 1909–1912 гг. «Скорпион», Москва, 1912). В предисловии к предыдущему сборнику «Все напевы» поэт заявлял, что все «Пути и перепутья» пройдены им до конца и что повторяться он не намерен. Этого обещания он не сдержал. В «Зеркале теней» нового поэтического слова мы не находим. Снова проходят перед нами образы эротической любви (отделы: «Страсти сна», «Слова тоскующей любви»), снова величественные видения античного мира (отдел «Властительные тени»), снова призрачная жизнь города и пышные стихи о современности. На сборнике лежит печать усталости и однообразия. Неоклассицизм Брюсова медленно, но неуклонно превращается в холодный академизм. И только одна тема, — почти отсутствовавшая в предыдущих сборниках, — радует своей романтической прелестью: это — тема русской деревни, русской смиренной и убогой природы. Горожанин Брюсов видит поля и леса родины сквозь призму поэзии Тютчева, Вяземского и, особенно, Фета. Но он так непосредственно вживается в их душевный и поэтический стиль, с такой легкостью овладевает их художественным языком, что о подражании говорить не приходится. Брюсов продолжает своих предшественников, доводя до предела приемы их словесной выразительности. Шедевром такого «вчувствования» является стихотворение «По меже»:
 
Как ясно, как ласково небо!
Как радостно реют стрижи
Вкруг церкви Бориса и Глеба!
По горбику тесной межи
Иду и дышу ароматом
И мяты, и зреющей ржи.
За полем усатым, не сжатым
Косами стучат косари.
День медлит пред ярким закатом.
И финал:
Убогость соломенных крыш
И полосы сжатого хлеба!
Со свистом проносится стриж
Вкруг церкви Бориса и Глеба!
 
   А вот — русская осень, увиденная глазами Фета: безмолвные поля, безгласный лес, ветер, бьющий по кустам, синий купол неба, облака и отлетающие журавли («В моей стране»).
   Вот— острый и четкий рисунок, бескрасочный и строгий чертеж русского пейзажа («Дома»):
 
И снова давние картины
(Иль только смутные мечты):
За перелеском луговина,
За далью светлые кресты.
Тропинка сквозь орешник дикий
С крутого берега реки,
Откос, поросший павиликой,
И в черных шапках тростники.
………………..
А дальше снова косогоры
Нив, закруживших кругозор,
Пустые, сжатые просторы
И хмурый, синеватый бор.
 
   Русские просторы, степи, занесенные снегом; звезда в темнеющей лазури; вой голодных волков («Зерно»). Летняя гроза:
 
Говор негромкого грома
Глухо грохочет вдали…
Все еще веет истома
От неостывшей земли.
 
   Лесная дорога, по которой бредет странник «в сером, рваном армяке» и, наконец, излюбленная тема романтической поэзии — старая, заброшенная усадьба с покосившимися воротами, с вековым парком, с заросшими аллеями «душистых лип».
   Эта новая для Брюсова «деревенская тема» разработана с большим искусством. Но это — только блестящие вариации на знакомые мотивы, удачные стилистические упражнения талантливого эпигона.
   Непревзойденный мастер «сочетаний слов» поет торжественный гимн «Родному языку». И здесь мы касаемся самого существенного в Брюсове.
 
Мой верный друг! мой враг коварный!
Мой царь! мой раб! родной язык!
Мои стихи — как дым алтарный!
Как вызов яростный — мой крик!
………………..
Как часто в тайне звуков странных
И в потаенном смысле слов
Я обретал напев — нежданных,
Овладевавших мной стихов.
Нет грани моему упорству.
Ты — в вечности, я — в кратких днях,
Но все ж, как магу, мне покорствуй
Иль обрати безумца в прах!
Но, побежден иль победитель,
Равно паду я пред тобой:
Ты — Мститель мой, ты — мой Спаситель,
Твой мир — навек моя обитель,
Твой голос — небо надо мной.
 
   О «Зеркале теней» с большим вдохновением писал Н. С. Гумилев в «Аполлоне»:
   «Завоеватель, но не авантюрист, осторожный, но и решительный; расчетливый, как гениальный стратег, В. Брюсов усвоил все характерные черты всех бывших до него литературных школ, пожалуй, до „эвфуизма“ включительно. Но прибавил к ним нечто такое, что заставило их загореться новым огнем и позабыть прежние распри. Такая доведенность каждого образа до конца, абсолютная честность с самим собой не есть ли мечта для нас, так недавно освободившихся от пут символизма».
   Восхваляя Брюсова-«освободителя», Гумилев сознательно забывает, что «путы символизма» сплетены были некогда самим Брюсовым.
   В 1913 году поэт выпускает вторую книгу рассказов и драматических сцен, «Ночи и дни» (1908–1912. «Скорпион». Москва, 1913). Это продолжение «Земной Оси» посвящено добросовестному и утомительному изображению «странностей любви». Автор заявляет в предисловии, что повести его объединены общей задачей: «всмотреться в особенности психологии женской души». Но вместо психологии у Брюсова получается патология: сцены эротических извращений, садизма, мазохизма, демонической одержимости и сексуальной истерии поражают своим грубым безвкусием. Рецензент «Киевской мысли» (Л. Войтоловский) справедливо писал: «Правильнее было бы назвать эти рассказы: „кровавые ужасы любви“, ибо Брюсова занимает не любовь сама по себе, а бьющий в нос эротический яд, все болезненные расстройства любви, — крикливые, шумные, безобразно-отталкивающие… Каждая женщина представляет из себя демоническую натуру, стремящуюся превратить любовь в мрачное безумие, в черную мессу… Его опьяненные вакхическим сладострастием женщины имеют слишком трезвый и скучный вид».