При проведении пытки по закону требовалось присутствие обоих инквизиторов, представителя епископа и нотариуса, записывающего все сказанное на допросе.
   Грека ввели в камеру, раздели и привязали за руки к веревкам, перекинутым через блок, привешенный к потолку, а к ногам подвесили по гире. Во имя господа от него потребовали сказать правду, ибо инквизиторы не хотели причинять ему страдания. Он молчал. Палач дернул за веревки, и грек взвыл от боли. Кожа на бедрах и лодыжках лопнула. Учитывая преклонный возраст Деметриоса, фра Бласко потребовал, чтобы того вздергивали на дыбе не более четырех раз, так как и здоровые мужчины редко выдерживали более шести или семи подъемов. Грек молил убить его и перестать мучить. Хотя фра Бласко по долгу службы присутствовал при пытке, от него не требовалось следить за ее ходом, и поэтому он сидел, уставившись в каменный пол. Но крики грека отдавались в ушах инквизитора, разрывая его сердце на части. Этим голосом его друг цитировал благородные периоды Софокла, этот голос, едва сдерживая рыдания, декламировал предсмертную речь Сократа. Перед каждым вздергиванием греку предлагали покаяться, но тот сжимая зубы, молчал. Когда его сняли с дыбы, он не мог идти, и его отнесли в темницу.
   Хотя грек ни в чем не сознался, его приговорили к сожжению на основе имеющихся улик. Фра Бласко пытался спасти его жизнь, но дон Балтазар, доктор юриспруденции, заявил, что Деметриос виновен не менее других лютеран и должен понести то же наказание. Представитель епископа с ним согласился. Так как до аутодафе оставалось несколько недель, фра Бласко написал Великому Инквизитору с просьбой рассмотреть это дело. Великий Инквизитор ответил, что не видит оснований вмешиваться в действия особого трибунала. Исчерпав возможности спасти жизнь грека, фра Бласко продолжил борьбу за его душу. Он посылал к Деметриосу духовных пастырей, чтобы склонить его к принятию католической веры и покаянию, что спасло бы его душу и позволило задушить перед сожжением. Но грек не поддавался. Несмотря на пытку и долгое заключение, он сохранял ясность ума и на доводы монахов находил более тонкие контраргументы, приводя последних в неописуемую ярость.
   И наконец, подошел срок аутодафе. Прежде эти торжества не волновали фра Бласко, ибо иудействующие и мориски, отправляющие запрещенные обряды, так же, как и протестанты, были преступники в глазах бога и людей, и их страдания укрепляли церковь и государство. Но никто лучше его не знал благочестия, доброты и заботы о ближнем, свойственных греку. Несмотря на доводы его коллеги, по существу, очень жесткого человека, фра Бласко сомневался в справедливости вынесенного приговора. Они крупно поспорили, и дон Балтазар обвинил фра Бласко, что дружеские отношения с преступником заслонили ему само преступление. Сердцем фра Бласко чувствовал, что в этих словах есть доля правды. Не знай он грека, решение трибунала не вызвало бы у него никаких нареканий. Но, проиграв тело, он до самого конца боролся за душу Деметриоса и в ночь перед аутодафе решился на беспрецедентную вещь. Перед самым рассветом он вернулся в тюрьму инквизиции и приказал провести его в камеру грека. Последнюю ночь тот проводил в компании двух монахов. Фра Бласко отпустил их.
   — Он отказался нас слушать, — сказал, уходя, один из монахов.
   По губам грека пробежала улыбка.
   — Ваши монахи, без сомнения, достойные люди, сеньор, но их умственные способности оставляют желать лучшего. Прошу извинить меня за то, что принимаю ваше преподобие, лежа в постели. Пытка очень ослабила меня, и я хочу сохранить силы для завтрашнего дня.
   — Не будем тратить время на любезности, — резко ответил фра Бласко. — Через несколько часов тебя ждет ужасная смерть. Я бы с радостью отдал десять лет жизни, чтобы спасти тебя, но улики слишком весомы. Но, если ты примешь католическую веру, я смогу облегчить твою участь, освободив от мучительной смерти в языках пламени. Тебя задушат до того, как загорится костер. Я любил тебя, Деметриос, я у тебя в долгу и смогу искупить его лишь спасением твоей бессмертной души. Эти монахи невежественны и необразованны. Я пришел сюда, чтобы предпринять последнюю попытку и убедить тебя, что ты заблуждался.
   — Вы только потеряете время, сеньор. Мы могли бы использовать его с большей пользой, если поговорим, как бывало, о последних часах Сократа. Мне не разрешили взять в темницу книги, но у меня хорошая память, и я часто находил успокоение, повторяя про себя его предсмертную речь.
   — Я не могу приказывать тебе, Деметриос, но умоляю выслушать меня.
   — Я не вправе отказать вам, сеньор.
   И инквизитор, обстоятельно и не без убедительности, пункт за пунктом, изложил основополагающие принципы, которыми церковь подкрепляла свои претензии и опровергала утверждения еретиков.
   — Я бы перестал уважать себя, — ответил грек, выслушав фра Бласко, — если бы из страха перед мучительной смертью притворился, что согласен с этими ошибочными, по моему мнению, положениями.
   — Я и не прошу тебя об этом. Я хочу, чтобы ты всем сердцем признал мою правоту.
   — «Что есть истина?» — спрашивал Понтий Пилат. Человек так же бессилен изменить свою веру, как и успокоить бушующее море, когда ревет ураган. Я благодарен вашему преподобию за вашу доброту, и, поверьте мне, я не держу на вас зла за свалившуюся на меня беду. Вы действовали по велению совести, а что еще можно требовать от человека? Я — старик, и не вижу большой разницы в том, умру ли я сейчас или годом позже. У меня к вам только одна просьба, не забывайте литературу Древней Греции. Она обогатит ваш ум и укрепит душу.
   — Разве ты не страшишься гнева божьего, упорствуя в своем заблуждении?
   — У бога много имен. Люди зовут его Иеговой, Зевсом, Брамой. Чем имя, данное ему вами, важнее остальных? Но среди множества приписываемых ему качеств главным, как указывал еще Сократ, хотя он и жил сотни лет назад, является справедливость. Он, несомненно, понимает, что человек верит не в то, во что должен, а в то, во что может, и я просто не могу представить, что он будет карать свои создания за проступки, в которых они не виноваты. Надеюсь, ваше преподобие не сочтет гордыней мою просьбу покинуть камеру и позволить мне провести последние оставшиеся часы наедине с собой.
   — Я не могу уйти. Я обязан помочь твоей душе избежать адского огня. Скажи мне хоть одно слово, дай мне надежду на твое спасение. Хотя бы намекни, что ты раскаиваешься, и я сделаю все, чтобы облегчить твои земные страдания.
   Грек иронически улыбнулся:
   — Вы играете свою роль, а я — свою. Вам суждено убивать, а мне — безропотно умирать.
   Слезы слепили инквизитора, и он едва нашел дорогу из глубоких казематов.
   Все это, отрывистым голосом, епископ рассказал монахам-секретарям. Отец Антонио старался запомнить каждое слово, чтобы на досуге записать рассказ дона Бласко в свою книгу.
   — А потом я совершил ужасный проступок. Дон Балтазар лежал в постели, и я знал, что он не встанет до самого последнего момента. Я мог делать все, что сочту нужным. Мысль о том, что несчастный старик сгорит заживо, терзала меня, как дикий зверь. Его крики во время пытки все еще звенели в моих ушах. И я сказал, что, после разговора со мной, грек раскаялся и признал святую троицу. Я отдал приказ, чтобы его задушили перед сожжением, и послал палачу деньги, чтобы тот мгновенно умертвил старика.
   Последнее требует короткого пояснения. Дело в том, что, затягивая или ослабляя гарроту, палач мог продлить агонию жертвы на долгие часы и, чтобы гарантировать осужденному быструю смерть, полагалось дать ему взятку.
   — Я знал, что это грех. Но обезумел от горя и едва сознавал, что делаю. Это был грех, и до конца дней я буду корить себя за то, что совершил его. Я рассказал обо всем духовнику, и он наложил на меня покаяние. Выполнив его, я получил отпущение, но не могу простить самого себя, и события сегодняшнего дня — мое наказание.
   — Но, мой господин, это был акт милосердия, — заметил отец Антонио. — Тот, кто провел с вами столько лет, сколько я, не может не знать нежность вашего сердца. И кто посмеет обвинить вас за то, что однажды вы позволили ему возобладать над чувством долга?
   — Нельзя назвать мои действия актом милосердия. Кто знает, а вдруг мои доводы поколебали грека? И когда языки пламени коснулись бы его обнаженной плоти, он мог бы понять величие бога и, смирившись, признать свои ошибки. Многие в этот последний, ужасный миг, готовясь предстать перед создателем, спасали таким образом свои души. Я лишил грека этого последнего шанса, тем самым приговорив на вечные муки.
   Из его груди вырвалось сдавленное рыдание:
   — Вечные муки! Кто может представить себе вечные муки?! Грешник корчится в огненном озере, из которого поднимаются зловонные испарения, превращая каждый вздох в агонию. Его тело кишит червями. Жажда и голод мучают его. Он кричит от боли, и по сравнению с этими криками рев урагана покажется мертвой тишиной. Дьяволы, отвратительные дьяволы насмехаются над ним и бьют его в ненасытной ярости. И вечность, как ужасна эта вечность! Пройдут миллионы лет, и он будет страдать, как и в первый день. Вот к чему я приговорил этого несчастного. Чем я смогу искупить такой проступок? О, я боюсь, боюсь.
   Рыдания сотрясали его тело. Он смотрел на секретарей глазами, полными ужаса, и в глубине расширенных зрачков им мерещились отблески адского пламени.
   — Позовите сюда всех монахов. Я скажу им, что согрешил и для спасения моей души велю подвергнуть меня круговому бичеванию.
   Отец Антонио, упав на колени, молил епископа не навлекать на себя столь суровое испытание.
   — Братья этого монастыря не любят вас, мой господин. Они сердиты из-за того, что сегодня утром вы не разрешили им пойти в церковь. Они не пощадят вас. Они будут бить кнутом вас изо всей силы. Монахи часто умирали под их ударами.
   — Я и не хочу, чтобы они щадили меня. Если я умру, справедливость восторжествует. Принятым тобой обетом повиновения я приказываю тебе позвать их сюда.
   Отец Антонио с трудом поднялся на ноги.
   — Мой господин, вы не имеете права подвергать себя такому ужасному оскорблению. Вы — епископ Сеговии. Вы запятнаете весь епископат Испании. Вы унизите тех, кто высоко вознесен господом богом. Не впадаете ли вы в грех тщеславия, выставляя напоказ свой срам?
   Никогда раньше не решался говорить он в таком тоне с духовным отцом. Вопрос вернул епископа на землю. Только ли раскаяние владело им в желании подвергнуть себя публичному унижению? Он пристально посмотрел на отца Антонио.
   — Я не знаю, — едва слышно прошептал епископ. — Сейчас я напоминаю человека, темной ночью бредущего по незнакомой стране. Возможно, ты и прав. Я думал только о себе и не предполагал, что мои действия каким-то образом отразятся на других.
   Отец Антонио облегченно вздохнул.
   — Вы двое, в уединении кельи, подвергнете меня бичеванию.
   — Нет, нет, нет! — вскричал несчастный монах. — Я не смогу причинить боль вашему святому телу.
   — Я снова должен напомнить тебе о принятых обетах? — с прежней суровостью спросил епископ. — Как ты можешь говорить, что любишь меня, если не хочешь наказать мою бренную плоть для успокоения души? Плети под кроватью.
   Монах молча наклонился и достал запятнанные кровью плети. Епископ снял рясу и нижнюю рубашку, сплетенную из оловянной нити и шершавую, как терка. Отец Антонио, зная, что епископ обычно поддевает под рясу власяницу, ужаснулся, увидев это страшное орудие умерщвления плоти, но в то же время почувствовал благоговейный трепет. Без сомнения, он видел перед собой святого. И решил, что должен отразить этот подвиг в своей книге. Спину епископа покрывали шрамы от бичеваний, которым он подвергал себя не реже раза в неделю, и незажившие язвы.
   Он уперся руками в стену и застыл. Секретари нехотя подняли плети и один за другим опустили их на кровоточащую плоть. При каждом ударе епископ вздрагивал, но ни единого стона не сорвалось с его побелевших губ. Получив дюжину ударов, он упал на пол, потеряв сознание. Монахи подняли его, осторожно перенесли на кушетку, брызнули в лицо водой, но епископ не приходил в себя. Испугавшись, отец Антонио послал второго секретаря за доктором и велел сказать братьям-монахам, чтобы те ни в коем случае не беспокоили епископа. Он омыл иссеченную спину, озабоченно прощупал слабый пульс. Некоторое время отец Антонио думал, что епископ умирает, но, наконец, тот открыл глаза и, через мгновение вспомнив, что произошло, попытался улыбнуться.
   — Как же я слаб. Я лишился чувств.
   — Не разговаривайте, мой господин. Лежите тихо.
   Но епископ приподнялся на локте.
   — Дай мне рубашку.
   По телу отца Антонио пробежала дрожь от одной мысли об этом орудии пытки.
   — О, мой господин, вам нельзя надевать ее.
   — Дай мне рубашку.
   — К вам придет доктор. Вы же не хотите, чтобы он увидел вас облаченным в это ужасное одеяние.
   Епископ упал на кушетку.
   — Дай мне мой крест, — проговорил он.
   Наконец появился доктор, велел пациенту оставаться в постели и обещал приготовить лекарство. Он прислал успокоительную микстуру, и, выпив ее, епископ быстро заснул.


16


   На следующий день, несмотря на протесты отца Антонио, епископ поднялся, отслужил мессу и занялся обычными делами.
   После полудня пришел монах, чтобы сказать, что дон Мануэль ждет в монастырской приемной и хотел бы с ним переговорить. Предположив, что брат решил навестить его, узнав, что он заболел, епископ попросил монаха поблагодарить гостя и передать, что неотложные дела не позволяют принять его у себя. Монах вернулся с известием, что дон Мануэль отказался уйти, не переговорив с братом. Со вздохом епископ попросил монаха привести дона Мануэля. Со времени приезда в Кастель Родригес он старался как можно реже встречаться с ним. Коря себя за недостаток великодушия, дон Бласко не мог перебороть неприязнь, которую испытывал к этому тщеславному, грубому и злому человеку.
   Вошел дон Мануэль, разодетый в дорогие одежды и пышущий здоровьем, презрительно хмыкнул, оглядев голые стены кельи. Епископ указал ему на табурет.
   — Нет ли у тебя чего-нибудь поудобнее? — недовольно пробурчал дон Мануэль.
   — Нет.
   — Я слышал, ты заболел.
   — Легкое недомогание. Сейчас я совершенно здоров.
   — Это хорошо.
   Наступило долгое молчание.
   — Ты хотел поговорить со мной, — сказал, наконец, епископ.
   — Да, брат. Похоже, что вчерашним утром ты потерпел неудачу.
   — Будь добр, Мануэль, скажи, зачем я тебе понадобился.
   — С чего ты взял, что именно ты можешь излечить девушку?
   — Я получил божественное подтверждение того, что девушка сказала правду, и, хотя и считал себя недостойным, взял смелость исполнить волю святой девы.
   — Ты ошибся, брат. Тебе следовало допросить ее более тщательно. Святая дева сказала, что ее излечит сын дона Хуана де Валеро, который лучше всех служил богу. Почему ты решил, что речь идет о тебе? Не руководило ли тобой недостойное христианина высокомерие?
   Епископ побледнел:
   — Что ты имеешь в виду? Девушка говорила о том, что святая дева прямо указала на меня.
   — Девушка невежественна и глупа. Она действительно решила, что речь шла о тебе. Во-первых, потому что ты — епископ, а во-вторых, жителям этого городка слишком часто твердили о твоей святости.
   Епископ мысленно взмолился господу богу, чтобы тот помог ему сдержать злость, вызываемую у него самодовольством дона Мануэля.
   — Но откуда ты узнал истинные слова девы Марии? Дон Мануэль довольно хмыкнул:
   — У девушки есть дядя, Доминго Перес. Кажется, мы знали его в детстве. А ты, если не ошибаюсь, учился с ним в семинарии.
   Епископ согласно кивнул.
   — Доминго Перес — пьяница. Он ходит в таверну, где ужинают мои слуги. Он познакомился с ними, несомненно, для того, чтобы выпить за их счет. Вчера он нализался до чертиков. Естественно, они говорили об утренних событиях, ибо твое фиаско, брат, обсуждается на всех перекрестках. Доминго, оказывается, не ждал другого исхода и хотел предупредить тебя, но его не пустили в монастырь. И в точности повторил моим слугам то, что сказала его племяннице святая дева.
   Доводы дона Мануэля смутили епископа. Он не знал, что ответить. В глазах брата он видел откровенную насмешку.
   — А тебе не приходило в голову, брат, — продолжал дон Мануэль, — что речь шла обо мне?
   — О тебе? — Епископ не верил своим ушам. Если бы он мог смеяться, то расхохотался бы ему в лицо.
   — Почему это удивляет тебя, брат? Двадцать четыре года я служил моему королю. Бессчетное число раз рисковал жизнью, и мое тело покрыто боевыми шрамами. Я страдал от голода и жажды, пронизывающего холода проклятых Нидерландов и удушливой жары африканских пустынь. Ты сжег на кострах пару дюжин еретиков, а я, во славу господа, убивал их тысячами, разрушал дома и сжигал посевы. Я предавал мечу цветущие города, не щадя ни стариков, ни женщин, ни детей. По телу епископа пробежала дрожь.
   — Святая палата признает виновным лишь тех, кто нарушил закон. И предоставляет им возможность раскаяться и искупить грех. Справедливость для нее превыше всего, и, карая преступников, она освобождает невинных.
   — Я слишком хорошо знаю этих голландцев, чтобы рассчитывать на их раскаяние. Они предали веру и короля и заслужили смерть. Никто не сможет отрицать, что я хорошо служил господу богу.
   Епископ задумался. Грубость и хвастовство дона Мануэля наполняли его отвращением. Казалось невероятным, что бог мог выбрать его исполнителем своей воли. Хотя, с другой стороны, он мог предпочесть дона Мануэля, с тем чтобы напомнить ему, дону Бласко де Валеро, о совершенном им непростительном грехе.
   — Мне лучше других известна моя ничтожность, — сказал он. — Но, если ты предпримешь попытку совершить чудо и потерпишь неудачу, люди будут смеяться. Я заклинаю тебя не торопиться. Сначала надо как следует подумать о последствиях.
   — Все уже решено, — холодно ответил дон Мануэль. — Я посоветовался с друзьями, а они тут самые влиятельные люди. Узнал мнение протоиерея и приора этого монастыря. Они все считают, что стоит попробовать.
   И вновь епископ задумался. Он догадывался, что многие в городе завидуют высокому положению, достигнутому им и его братом, потому что их захудалый, хотя и дворянский, род не принадлежал к элите Кастель Родригеса. Возможно, они специально разжигали честолюбие Мануэля, чтобы потом облить грязью их обоих.
   — Ты не должен забывать о том, что Каталину мог попутать дьявол.
   — Если мне не удастся излечить девушку, значит — она ведьма, и ее следует передать в Святую палату для суда и наказания.
   — Раз ты получил согласие городских властей и хочешь предпринять такую попытку, я не стану возражать. Но прошу тебя держать все в полном секрете, чтобы при неудаче избежать крупного скандала.
   — Благодарю тебя за совет, брат. Я об этом подумаю.
   После ухода Мануэля епископ тяжело вздохнул и, встав на колени, долго молился перед черным крестом. А потом попросил отца Антонио привести к нему Доминго Переса.
   — Если ты не застанешь его дома, то найдешь в таверне неподалеку от дворца, в котором остановился мой брат, дон Мануэль. Спроси Доминго, не сможет ли он незамедлительно прийти ко мне.


17


   Вскоре отец Антонио ввел Доминго Переса в молельню епископа. Мужчины долго смотрели друг на друга. Они не виделись с тех пор, как Доминго удрал из семинарии Алькала де Энарес.
   — Ваша светлость хотели меня видеть, — сказал Доминго.
   Епископ улыбнулся:
   — Много воды утекло с нашей последней встречи.
   — Наши тропинки разошлись в разные стороны. Я думал, что ваша светлость давно забыли о существовании какого-то Доминго Переса.
   — Мы знали друг друга всю жизнь. И я сожалею, что ты обращаешься ко мне с такой почтительностью. Прошло много лет, как я слышал, что друг называл меня просто Бласко.
   Доминго широко улыбнулся:
   — У великих нет друзей, дорогой Бласко. Это неизбежная плата, от которой никуда не денешься.
   — Давай-ка забудем о моем величии и поговорим как старые добрые приятели, какими мы были в далекой юности. Я не забыл о тебе, наоборот старался быть в курсе твоих дел.
   — Я думаю, моя жизнь не может служить поучительным примером для других.
   Епископ опустился на табурет и предложил Доминго сесть на другой.
   — Но еще больше я узнал о тебе из твоих писем.
   — Но как? Я же не написал тебе ни одного письма.
   — От себя — да. Но я узнал твой почерк, который хорошо запомнил по поэмам, написанным тобой в семинарии, в письмах отца и брата Мартина. Мне лучше других известно, что они не способны так правильно и изящно выражать свои мысли.
   Доминго рассмеялся:
   — Действительно, эпистолярные способности дона Хуана и Мартина невелики. Они могут сказать, что находятся в полном здравии, желают тебе того же, урожай выдался неважным, да вот, пожалуй, и все. И я на свой страх и риск оживлял эти сухие строчки городскими сплетнями и шутками, что пришли мне в голову.
   — Как жаль, что ты бесцельно растратил великий талант, Доминго. То, что я постигал долгими часами усердных трудов, приходило к тебе по наитию. Да, меня часто ужасала смелость твоих мыслей, этого потока неожиданных идей, бившего из тебя, как вода из родника, но я никогда не сомневался в величии твоего ума. Тебя ждала бессмертная слава, и, если б не твой беспокойный характер, ты бы стал гордостью нашей святой церкви.
   — А вместо этого, — продолжал Доминго, — я всего лишь писарь, драматург, который не может найти актеров, согласных играть его пьесы, жалкий писака, сочиняющий проповеди священникам, которые слишком глупы, чтобы написать их самим, пьяница, в общем, пустое место. Я прошел мимо своего призвания, дорогой Бласко. Я нашел себя не в монастыре или у семейного очага, но на большой дороге, с ее приключениями, случайными встречами. Я жил. Страдал от голода и жажды, натирал мозоли на ногах, бывал бит, терпел неудачи, словом, жил полной жизнью. И теперь, когда возраст дает о себе знать, я не раскаиваюсь в тех годах. Ибо я тоже спал на Парнасе. А когда я прихожу в далекую деревню и пишу письмо неграмотному крестьянину или сижу в своей маленькой комнатушке, в окружении книг, и рифмую диалоги пьес, которые никогда не увидят сцены, душа моя наполняется таким ликованием, что я не поменяюсь местами ни с кардиналом, ни даже с папой римским.
   — Разве ты не боишься, что за все это придется расплачиваться? Возмездие за грех — смерть.
   — Кто задает этот вопрос, епископ Сеговии или мой старый друг Бласко де Валеро?
   — Я никогда не предал ни друга, ни врага. Тебе нечего бояться, если, конечно, ты не собираешься оскорблять нашу веру.
   — Тогда я отвечу следующее. Мы приписываем господу богу великое множество добродетелей, но мне всегда казалось странным, что никто ни разу не упомянул о присущем ему здравом смысле. Я не могу поверить, что он создал столь прекрасный мир, не желая, чтобы человек наслаждался его творением. Неужели он сделал бы звезды столь яркими, дал птицам такие сладкие голоса, а цветам — нежный запах, если бы не хотел, чтобы все это несло нам радость. Я грешил перед людьми, и люди осудили меня. Но бог создал меня человеком со всеми человеческими страстями, и неужели он дал мне их только для того, чтобы я их подавлял? Он дал мне мятежную душу и жажду жизни, и я сохраняю слабую надежду, что создатель, когда придет мой черед предстать перед ним, простит мои недостатки и отпустит мои грехи.
   Исповедь Доминго взволновала епископа. Он мог бы сказать бедному поэту, что мы посланы на землю, чтобы презреть ее прелести, устоять перед искушениями, подчинить себе желания плоти. Чтобы в конце жизненного пути лучшие из нас, несчастных грешников, были признаны достойными занять место среди небожителей. Но чего он мог достигнуть, убеждая Доминго? Оставалось лишь молиться о том, чтобы божья благодать открылась этому грешнику до того, как он отойдет в мир иной, и он успел покаяться в содеянном. В молельне повисло тяжелое молчание.
   — Сегодня я послал за тобой не для того, чтобы наставить тебя на путь истинный, — сказал епископ. — Мне не составило бы труда опровергнуть эти рассуждения, но еще с семинарии я помню о твоем умении, жонглируя словами, превращать черное в белое и наоборот. И готов поверить, что большая часть твоей речи предназначалась для того, чтобы подразнить меня. У тебя есть племянница.
   — Да.
   — Что ты думаешь об этой истории, которая взволновала весь город?
   — Каталина — добродетельная и правдивая девочка. И благочестивая католичка.
   — Ты веришь в то, что ей явилась пресвятая дева?
   — Теперь, — да, но сомневался до вчерашнего дня, пока она не повторила мне истинные слова девы Марии. Я сразу же понял, кто должен излечить ее, и побежал в монастырь, чтобы оградить тебя от скандала. Но твой секретарь указал мне на дверь.