– Что ж, сообщите мне, если я смогу вам чем-нибудь помочь, – сказал он.
   Они вышли вместе и на пороге расстались; Филип отправился на телеграф, чтобы сообщить о смерти Кроншоу Леонарду Апджону. Потом он завернул в похоронное бюро, мимо которого проходил каждый день по дороге в больницу. Его внимание часто привлекали три слова, выбитые серебряными буквами на черной ткани, украшавшей витрину, где были выставлены образцы гробов: «Экономия, Быстрота, Благопристойность». Эти слова всегда его смешили. Хозяином похоронного бюро оказался маленький толстый еврей с курчавыми волосами, длинными и лоснящимися; он был весь в черном; большое кольцо с бриллиантом украшало его короткий, мясистый палец. В его манере была странная смесь природной развязности и профессионального уныния. Убедившись в полной беспомощности Филипа, он пообещал немедленно прислать женщину, чтобы обрядить умершего. Гробовщик предложил устроить пышные похороны; Филипу было стыдно, что тот явно подозревает его в скупости. Торговаться из-за похорон было противно, и в конце концов Филип согласился на расходы, которые были ему вовсе не по карману.
   – Я понимаю, сэр, – сказал гробовщик, – вы не хотите пускать людям пыль в глаза, – я и сам, знаете ли, не люблю пустого щегольства, – но вы желаете, чтобы все было сделано, как принято в лучшем обществе. Предоставьте это мне, я устрою вам похороны по сходной цене, но постараюсь не ударить лицом в грязь. Что я могу вам еще обещать?
   Филип пошел домой ужинать; когда он ел, явилась женщина, чтобы обмыть тело. Вскоре принесли телеграмму от Леонарда Апджона:
   «БЕЗМЕРНО ПОТРЯСЕН ОПЕЧАЛЕН. СОЖАЛЕЮ НЕВОЗМОЖНОСТИ ЯВИТЬСЯ СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ. ПРИГЛАШЕН УЖИН. БУДУ ВАМИ ЧУТЬ СВЕТ. ГЛУБОКО СОЧУВСТВУЮ. АПДЖОН».
   Немного погодя женщина, обряжавшая труп, постучалась в дверь гостиной.
   – Готово, сэр. Прошу вас, зайдите на минуточку и поглядите, все ли в порядке.
   Филип последовал за ней. Кроншоу лежал на спине с закрытыми глазами и благочестиво скрещенными на груди руками.
   – Полагалось бы положить хоть несколько цветочков, сэр.
   – Завтра принесу.
   Она с удовлетворением оглядела труп. Работа ее была закончена; она опустила закатанные рукава, сняла передник и надела чепец. Филип спросил, сколько ей следует.
   – Видите ли, сэр, кто платит мне два с половиной шиллинга, а кто и пять.
   Филипу было неловко дать ей меньше пяти шиллингов. Она поблагодарила его с подобающей сдержанностью – ведь он понес тяжелую утрату – и удалилась. Филип вернулся в гостиную, убрал остатки ужина и сел за «Хирургию» Уолшема. Читать было трудно. Нервы были напряжены до предела. Когда на лестнице слышался шум, он вздрагивал и сердце его бешено билось. Его пугало то, что лежит в соседней комнате: прежде человек, а сейчас – ничто. Тишина казалась одушевленной, словно в ней происходило какое-то таинственное движение. В этих комнатах поселилась смерть, нечто неведомое, жуткое; Филип внезапно почувствовал ужас перед тем, что когда-то было его другом. Он пытался заставить себя читать, но скоро отчаялся и отодвинул книгу. Его угнетала бесплодность только что оборвавшегося существования. Какая разница, жив или мертв Кроншоу? Что изменилось, если бы его никогда и не было? Филип представил себе Кроншоу молодым: его трудно было вообразить стройным, подвижным юношей с густыми волосами, веселым и полным надежд. Жизненное правило Филипа – следовать своим склонностям с должной оглядкой на полицейского за углом – не очень-то пошло Кроншоу впрок: именно потому, что он придерживался этого правила, весь пройденный им путь был такой плачевной неудачей. Выходило, что не следует слишком доверять своим естественным склонностям. Филип попал в тупик; он спрашивал себя: в чем же тогда закон жизни, если его излюбленное правило бесполезно, и чем руководствуются люди в своих поступках? Они действуют так, как подсказывают им чувства, но чувства могут быть хорошими или дурными, и только от случая зависит, приведут ли они человека к удаче или к поражению. Жизнь казалась непостижимой путаницей, полной противоречий. Люди спешили с места на место, подгоняемые неведомой силой; сущность происходящего ускользала от них; казалось, они спешат только для того, чтобы спешить.
   На следующее утро появился Леонард Апджон с маленьким лавровым венком. У него родилась идея возложить венок на чело мертвого поэта; несмотря на враждебное молчание Филипа, он попытался натянуть венок на лысую голову покойника; но венок выглядел на ней нелепо. Он был похож на обрезанные от шляпы поля, которые напялил на себя третьесортный клоун из какого-нибудь мюзик-холла.
   – Лучше я его положу ему на сердце, – сказал Апджон.
   – Вы его положили ему на живот, – заметил Филип.
   Апджон кисло улыбнулся.
   – Только поэт знает, где сердце поэта, – ответил он.
   Они вернулись в гостиную, и Филип рассказал, какие приготовления он сделал к похоронам.
   – Надеюсь, вы не поскупились, – сказал Апджон. – Мне хотелось бы, чтобы за катафалком двигалась длинная вереница пустых карет, а на головах у лошадей колыхались высокие плюмажи. Закажите побольше факельщиков с длинными лентами на шляпах. Вам нравится моя выдумка насчет вереницы пустых карет?
   – Поскольку расходы по похоронам лягут, по-видимому на меня, а я сейчас не при деньгах, похороны будут самые скромные.
   – Но, милый мой, почему же в таком случае вы не устроили ему похорон, как нищему, на общественный счет? В этом по крайней мере было бы что-то поэтическое. У вас безошибочная тяга к мещанской золотой середине.
   Филип слегка покраснел, но промолчал. А на следующий день они с Апджоном следовали за катафалком в единственной заказанной Филипом карете. Лоусон, который не смог прийти, прислал венок; Филип тоже купил два венка, чтобы гроб не выглядел таким голым.
   На обратном пути кучер нещадно подгонял лошадей. Филип смертельно устал и вдруг заснул. Его разбудил голос Апджона:
   – Как удачно, что стихи еще не изданы. Я думаю, их лучше чуточку задержать, а я напишу предисловие. Я уже начал его обдумывать по дороге на кладбище. Надо надеяться, что получится неплохо. Так или иначе, я начну со статьи в «Сатердей».
   Филип ничего не ответил, и в карете воцарилось молчание. Наконец Апджон сказал:
   – Впрочем, не стоит разбрасываться. Пожалуй, напишу статью для одного из ежемесячных журналов, а потом напечатаю ее в виде предисловия к книжке.
   Филип стал следить за ежемесячниками и несколько недель спустя прочел статью Апджона. Она произвела небольшую сенсацию, и выдержки из нее появились в ряде газет. Статья была очень хорошая; приведенные в ней биографические данные не отличались точностью, ибо никто ничего не знал о молодости Кроншоу, зато написана она была изящно, пышно и с чувством. Как всегда замысловато, Леонард Апджон нарисовал прелестные картинки из жизни Кроншоу в Латинском квартале: вот он беседует с друзьями, сочиняет стихи – под его пером Кроншоу становился живописной фигурой, английским Верленом. Цветистые фразы Леонарда Апджона зазвучали трепетно и величаво, преисполнились торжественным пафосом, когда он рассказывал о жалком конце поэта, о его убогой комнатушке в Сохо; с милой скромностью, которая позволяла лишь догадываться о великодушии автора, изображались его старания увезти поэта в некий увитый жимолостью домик, окруженный фруктовым садом. И подумать только, что черствые и бестактные, хоть и добронамеренные люди вместо этого переселили поэта в мещанскую обстановку Кеннингтона! Леонард Апджон поведал о Кеннингтоне со сдержанным юмором, которого требовала строгая приверженность к лексике сэра Томаса Броуна. С изящной иронией описывал он последние недели поэта – терпение, с каким он переносил сердечные, но такие неуклюжие заботы юного студента, который самочинно назначил себя его сиделкой, и плачевное положение богоподобного бродяги, попавшего в обывательское окружение. «Красота из пепла», – цитировал он пророка Исайю. Какой иронией судьбы была смерть отверженного поэта в вульгарной обители мещанства; это напоминало Апджону Христа среди фарисеев – такая аналогия дала ему повод для затейливого отступления. Потом он поведал, как некий друг – хороший вкус разрешал ему сделать только тонкий намек на то, кто был этот друг с такой пленительной фантазией, – возложил лавровый венок на сердце умершего поэта; прекрасные безжизненные руки, словно в сладостной истоме, покоились на листьях Аполлона, благоухающих всеми благовониями поэзии, нежной зеленью своей затмевающих нефрит, который привозят смуглые моряки из многоликого, загадочного Китая. И – в качестве восхитительного контраста – статья заканчивалась описанием мещанских, будничных, прозаических похорон того, кого следовало хоронить либо как принца, либо как нищего. Это был последний удар, роковая победа филистерства над искусством, красотой и всем, что только есть возвышенного на свете. Никогда еще Леонард Апджон не писал лучше. Его статья была чудом тонкости, изящества и сострадания. Он включил в нее лучшие стихи Кроншоу; когда вышел весь томик, он уже никого не удивил; зато автор статьи основательно упрочил свое положение. С этих пор он стал критиком, с которым следовало считаться. Прежде он казался несколько холодным; но его статья о Кроншоу дышала такой человечностью и теплом, что читатели были совершенно покорены.

86

   Весной Филип, кончив практику в амбулатории, перешел в больницу, где стал выполнять обязанности куратора. Эта практика продолжалась полгода. Куратор каждое утро обходил вместе с дежурным врачом палаты – сперва мужские, потом женские, вел больничные карты, наблюдал за исследованиями, а днем помогал сестрам. Дважды в неделю главный врач совершал обход в сопровождении небольшой группы студентов, осматривал больных и давал указания. Новая работа не была такой увлекательной и разнообразной и не позволяла так близко соприкасаться с жизнью, как работа в амбулатории, но Филип здесь многому научился. К нему хорошо относились больные, и ему льстило, что его всякий раз встречали с радостью. Он не то что чувствовал жалость к их страданиям, но проявлял заботу и симпатию к людям, не напускал на себя важности, и потому его любили больше, чем других практикантов. Он был вежлив с больными, умел их ободрить, держался с ними по-приятельски. Как и все, кто имеет отношение к больнице, он знал, что с пациентами легче иметь дело, чем с пациентками. Женщины часто бывали ворчливы и раздражительны. Они жаловались на перегруженных работой сестер, которые, по их мнению, не оказывали им должного внимания; как правило, они были беспокойны, неблагодарны и грубы.
   Филипу посчастливилось, и он нашел себе друга. Однажды утром лечащий врач поручил ему нового больного; присев к его кровати, Филип принялся дополнять историю болезни. Заглянув в нее, он заметил, что профессией больного была журналистика; звали его Торп Ательни (фамилия для здешних пациентов необычная), лет ему было сорок восемь. Больной страдал острой желтухой, но симптомы были неясные, и его положили в больницу на клиническое обследование. Он отвечал на вопросы Филипа приятным голосом, речь его выдавала образованного человека. Поскольку он лежал в кровати, трудно было определить его рост, но маленькая голова и маленькие руки позволяли догадываться, что он невысок. Филип всегда обращал внимание на руки людей, и руки Ательни его удивили: они были миниатюрные, с длинными, заостренными пальцами и красивыми розовыми ногтями; очень мягкие, они, не будь желтухи, поражали бы своей белизной. Больной держал их поверх одеяла
   – пальцы одной из них он слегка расправил – и, отвечая на вопросы Филипа, рассматривал их не без удовольствия. Филип, пряча улыбку, взглянул на его лицо. Желтизна не мешала ему быть по-своему красивым: у больного были голубые глаза, хорошо очерченный орлиный нос и остроконечная седая бородка; он полысел, но когда-то волосы у него явно были тонкие и красиво вились. Он и теперь носил их длинными.
   – Я вижу, вы журналист, – сказал Филип. – В каких газетах вы сотрудничаете?
   – Во всех без исключения. Вам не открыть ни одной газеты, не встретив там моих писаний.
   Какая-то газета лежала на столике возле постели, и, взяв ее, он указал на одно из объявлений. Большими буквами значилось название хорошо знакомой Филипу фирмы «Линн и Седли, Риджент-стрит, Лондон»; ниже, помельче, но все же внушительным шрифтом была напечатана непререкаемая истина: «Откладывая на завтра – крадешь у себя время». Еще ниже следовал вопрос, поражавший своей непреложностью: «Почему бы не заказать сегодня же?» Броскими буквами повторялось, словно отголосок совести в душе убийцы: «Почему?» Затем шло смелое заявление: «Тысячи пар перчаток лучших поставщиков мира по смехотворным ценам. Тысячи пар носков и чулок лучших мировых фирм с сенсационной скидкой». И наконец снова возникал вопрос, брошенный на сей раз, как вызов на турнире: «Почему бы вам не заказать сегодня же?»
   – Я представитель фирмы «Линн и Седли» по делам рекламы. – Он небрежно взмахнул своей красивой рукой. – Вот как низко я пал…
   Филип продолжал задавать положенные вопросы – некоторые из них просто так, для порядка, другие – хитроумно придуманные, чтобы заставить больного сообщить о себе сведения, которые тому, возможно, хотелось скрыть.
   – Вы жили за границей? – спросил Филип.
   – Да, одиннадцать лет в Испании.
   – Чем вы там занимались?
   – Был секретарем Английской компании водоснабжения в Толедо.
   Филип вспомнил, что Клаттон провел в Толедо несколько месяцев, и этот ответ заставил его посмотреть на журналиста с интересом, однако он не решился выказать свое любопытство: в больнице полагалось соблюдать дистанцию между пациентами и персоналом. Покончив с опросом, он продолжал свой обход.
   Болезнь Торпа Ательни не была серьезной, и, хотя он по-прежнему был желтым как лимон, самочувствие его улучшилось; его заставляли лежать только потому, что врач предпочитал держать его под наблюдением до тех пор, пока результаты анализов не станут нормальными. Как-то раз, зайдя в палату, Филип заметил, что Ательни читает с карандашом в руке какую-то книгу. Когда Филип подошел поближе, он ее опустил.
   – Можно посмотреть, что вы читаете? – спросил Филип, который не мог равнодушно пройти мимо книги.
   Это был томик испанских стихов – сочинения Сан-Хуана де ла Круса note 90; когда он раскрыл книгу, из нее выпал листок бумаги, исписанный карандашом. Подняв листок, Филип заметил, что это стихи.
   – Неужели вы развлекаетесь тем, что сочиняете стихи? Вот уж неподходящее занятие для лежачего больного.
   – Я пытался переводить. Вы понимаете по-испански?
   – Нет.
   – Но вы слышали о Сан-Хуане де ла Крусе?
   – Ровно ничего.
   – Был у них такой мистик. Один из лучших поэтов Испании. Мне показалось, что его стоит перевести на английский язык.
   – Можно взглянуть на ваш перевод?
   – Это только черновой вариант, – сказал Ательни, но поспешно протянул Филипу листок: ему явно хотелось показать свою работу.
   Стихи были записаны красивым, но каким-то необычным и совершенно неразборчивым почерком: буквы были похожи на готические.
   – Как у вас хватает терпения так писать? Чудо, а не почерк!
   – А почему бы людям не писать красиво?
   Филип прочитал первую строфу:
   Непроглядною ночью.
   От любовной тревоги сгорая, – О, счастье! – Я двинулся в путь незаметно, И мой дом погрузился в покой…
   Филип поглядел на Торпа Ательни с любопытством. Он сам не мог понять, отталкивает его новый знакомый или, напротив, привлекает к себе. Ему померещилось, что тот говорит с ним как-то свысока, – он даже вспыхнул при мысли, что может показаться ему смешным.
   – У вас редкая фамилия, – заметил он, чтобы нарушить неловкое молчание.
   – Это старинная йоркширская фамилия. Было время, когда главе нашего рода дня не хватало, чтобы объехать верхом свои владения, но все это величие – в прошлом. Промотано, пущено на ветер.
   Ательни был близорук и, разговаривая с собеседником, глядел на него очень пристально. Он взял в руки свой томик стихов.
   – Вам бы надо было научиться читать по-испански, – сказал он. – Благородный язык. Он не так слащав, как итальянский: итальянский – язык теноров и шарманщиков, зато в испанском языке есть величие; он не журчит, как ручеек в саду, а бурлит и вздымается, как могучая река в половодье.
   Эта высокопарная манера выражаться забавляла Филипа, но у него была слабость к риторике, и он с удовольствием слушал, как Ательни красочно и пылко описывает великолепие «Дон Кихота» в оригинале и романтическую, прозрачную, страстную музыку волшебника Кальдерона.
   – Мне пора продолжать обход, – сказал наконец Филип.
   – Ах, простите, я вас задержал. Попрошу жену принести снимки Толедо и покажу вам. Заходите поболтать со мной, когда будет время. Вы даже себе не представляете, какое это для меня удовольствие.
   С тех пор Филип старался урвать каждую свободную минуту, чтобы потолковать с журналистом; дружба их крепла; Торп Ательни был хорошим собеседником. Он не поражал остроумием, но говорил с увлечением и живостью, зажигая воображение; Филип, который так любил жить в мире фантазии, чувствовал, что его ум обогащается новыми образами. Ательни был хорошо воспитан. Он был значительно старше, знал жизнь и книги куда лучше, чем Филип; у него был настоящий дар вести беседу, и он этим гордился. Понимая, что в больнице он пользуется общественной благотворительностью и должен подчиняться ее строгим правилам, Ательни терпел эти неудобства легко и с юмором. Однажды Филип спросил его, зачем он лег в больницу.
   – Я принципиально пользуюсь всеми благами, которые предоставляет мне общество. Не надо отставать от века. Когда я болен, я без ложного стыда ложусь в городскую больницу, точно так же как посылаю своих детей в городскую школу.
   – Неужели? – удивился Филип.
   – Конечно! Они получают там отличное образование – куда лучше того, что я получил в Винчестере, – и как бы иначе я смог воспитать своих детей? У меня их девять. Вам надо поглядеть на них, когда я вернусь домой. Хотите?
   – С большим удовольствием, – ответил Филип.

87

   Через десять дней Торп Ательни поправился настолько, что его выписали. Он дал Филипу адрес, и тот пообещал прийти к нему в следующее воскресенье к часу дня обедать. Ательни сообщил ему, что живет в доме, построенном в семнадцатом веке самим Иниго Джонсом; со свойственной ему восторженностью он превозносил балюстраду из старого дуба. Спустившись вниз, чтобы открыть Филипу дверь, он с места в карьер заставил его полюбоваться изящной резьбой дверного косяка. Дом был запущенный и сильно нуждался в покраске, но сохранил благородные линии своей эпохи; он находился в узеньком переулке между Чансери-лейн и Холборном – модный когда-то район, который сейчас мало чем отличался от трущоб. Дом собирались снести и построить вместо него красивое конторское здание; но пока что квартирная плата была низкая, и Ательни мог снимать два верхних этажа за сходную цену. Филип еще ни разу не видел его во весь рост и был удивлен, как он невысок. Одет он был в причудливый наряд: на нем были синие парусиновые брюки (их во Франции носят рабочие) и сильно поношенная бархатная куртка с ярко-красным кушаком, под отложным воротником был повязан пышный бант, вроде тех, с какими рисуют на карикатурах французов в журнале «Панч».
   Ательни восторженно поздоровался с Филипом. Он сразу же заговорил о доме и любовно провел рукой по перилам лестницы.
   – Посмотрите, пощупайте – ну просто шелк. Разве это не чудо? А через пять лет все пойдет на слом и будет брошено в огонь.
   Он настоял на том, чтобы Филип зашел в одну из комнат второго этажа, где мужчина без пиджака, женщина в домашней кофте и трое детей вкушали воскресный обед.
   – Я привел этого господина, чтобы показать ему ваш потолок, – сказал Ательни. – Видали вы что-нибудь подобное? Как поживаете, миссис Ходжсон? Это мистер Кэри, он лечил меня в больнице.
   – Заходите, сударь, – сказал мужчина. – Мы рады видеть друга мистера Ательни. Мистер Ательни показывает этот потолок всем своим друзьям. Что бы мы ни делали – лежим в постели или даже моемся, – он все равно зайдет!
   Филип понял, что они считают Ательни чудаком и все же любят его: они слушали с открытым ртом, как он ораторствовал о красотах потолка семнадцатого века.
   – Какое преступление отдавать это на слом. А, Ходжсон? Вы же влиятельный гражданин, почему бы вам не обратиться с протестом в газеты?
   Мужчина без пиджака рассмеялся и сказал Филипу:
   – Мистер Ательни у нас шутник. Говорят, дома эти такие антисанитарные, что в них даже опасно жить.
   – Черт с ней, с санитарией, дайте мне искусство! – вскричал Ательни. – У меня девять детей, и плохая канализация идет им только на пользу. Нет, нет, я не хочу рисковать. Не надо мне ваших новшеств! Прежде чем я двинусь отсюда, я должен убедиться, что на новом месте тоже плохая канализация.
   Раздался стук в дверь, и вошла маленькая светловолосая девочка.
   – Папочка, мамочка говорит: довольно тебе разговаривать, идем обедать.
   – Вот моя третья дочь, – сказал Ательни, патетически указывая на нее перстом. – Ее имя Мария дель Пилар, но она охотнее откликается, когда ее зовут Джейн. Джейн, вытри нос.
   – Папочка, у меня нет платочка.
   – Ладно, ладно, – ответил он, доставая огромный, огненного цвета платок, – а скажи на милость, для чего господь бог снабдил тебя пальцами?
   Они поднялись наверх и ввели Филипа в комнату с темными дубовыми панелями. Посередине стоял узкий стол тикового дерева на крестообразных ножках с двумя железными перекладинами – в Испании такие столы называют mesa de hieraje. Все было готово к обеду: стояло два прибора, а к столу были придвинуты два больших кожаных кресла с широкими и плоскими дубовыми подлокотниками. Кресла были строгие, изящные и неудобные. Из мебели в комнате стоял еще только bargueno – шкафчик, искусно украшенный позолоченной чеканкой, на подставке, отделанной затейливой, хоть и несколько топорной резьбой. В шкафчике красовалось два-три изрядно побитых, но богато расписанных фаянсовых блюда; на стенах висели картины старых испанских мастеров в великолепных, но ветхих рамах – хоть и мрачные по сюжету, пострадавшие от времени и дурного обращения и к тому же второсортные по исполнению, они все же дышали страстью. Тут не было ничего сколько-нибудь ценного, но комната производила чарующее впечатление. В ней было что-то пышное и в то же время строгое. Филипу чудился тут дух старой Испании.
   Когда Ательни показывал ему внутреннюю отделку горки с чудесными украшениями и потайными ящичками, в комнату вошла высокая девочка с двумя длинными золотисто-каштановыми косами.
   – Мама говорит, что обед готов, и вас дожидается; я его подам, как только вы сядете.
   – Иди сюда, Салли, поздоровайся с мистером Кэри. – Ательни повернулся к Филипу. – Ну, разве она не великолепна? Это моя старшая дочка. Сколько тебе лет, Салли?
   – В июне будет пятнадцать.
   – Я окрестил ее Мария дель Соль – она мой первенец, – и посвятил ее ослепительному солнцу Кастилии, но мать зовет ее Салли, а братец – Мордашкой.
   Девочка покраснела и смущенно улыбнулась, показав ровные, белые зубы. Она была рослой для своих лет, хорошо сложена, с приятными серыми глазами, широким лбом и румянцем во всю щеку.
   – Ступай скажи матери, чтобы она пришла познакомиться с мистером Кэри.
   – Мать сказала, что придет после обеда. Она еще не умылась.
   – Тогда мы сами пойдем с ней поздороваться. Не может же он сесть за йоркширский пудинг, пока не пожмет руку, которая его приготовила.
   Филип последовал за хозяином дома на кухню. Там было тесно, очень людно и стоял дым коромыслом, но, как только вошел посторонний, воцарилась тишина. За большим столом, с нетерпением ожидая обеда, сидели дети. У печи стояла женщина – она вынимала из нее печеные картофелины.
   – Бетти, это мистер Кэри, – сказал хозяин.
   – Зачем же ты его сюда привел? Что он о нас подумает?
   На ней был грязный передник, рукава ее ситцевого платья были закатаны выше локтя, волосы закручены на папильотки. Миссис Ательни была крупной женщиной, на добрых три дюйма выше своего мужа; у нее были светлые волосы и синие глаза, а лицо дышало добротой; когда-то она считалась красоткой, но с годами и от частых родов расплылась и обрюзгла; синие глаза выцвели, кожа огрубела и стала красной, волосы потеряли блеск… Миссис Ательни выпрямилась, вытерла руку о передник и протянула ее гостю.
   – Добро пожаловать, сударь, – произнесла она медленно и нараспев; ее говор показался Филипу до странности знакомым. – Ательни говорит, что вы были очень добры к нему в больнице.
   – Теперь вас надо познакомить со всем нашим поголовьем, – продолжал Ательни. – Вот Торп, – указал он на круглолицего, кудрявого мальчика, – он мой старший сын, наследник титула, поместий и долгов нашего семейства. Вот Ательстан, Гарольд, Эдвард.
   Он поочередно показал пальцем на трех мальчиков поменьше – все они были румяные, здоровые и улыбались во весь рот, однако, поймав на себе смеющийся взгляд Филипа, смущенно опустили глаза в тарелки. – А теперь перечислим по порядку девочек: Мария дель Соль…