Страница:
Генеральские щеки начали багроветь.
– Конечно, конечно, – торопливо закивал зам. – Всё известно, да.
– Тогда вопрос закрыт. Я хочу, чтобы данные обо всех этих идиотах были у вас – в картотеке, в компьютере, чтобы вы вели учет каждого их новобранца, следили за каждым их движением. Это вас затрудняет? Затрудняет?
– Нет, – ответил зам.
– Чудесно. – Генерал хлопнул ладонью по столу. – Что у нас по армии?
– Ничего по армии, – ответил второй зам. – До сих пор – никакой зацепки.
– А допросы?
– Пустили по экстренной. И ничего. Совсем. На резервные материала набрали выше крыши. Но в реале – пусто.
– И по Генштабу, и по командирам дивизий?
– Ничего.
Зам замолчал.
– У вас всё? – спросил генерал холодно.
– Нет, – вдруг осмелел зам. – Вы не боитесь, товарищ генерал, что вам нечем будет подавлять ваш комнатный бунт?
– Как изволите вас понимать?
– Шесть из семи армейских дивизий мы обезглавили. Самые боеспособные их части сейчас раскиданы по стране – техника на севере, солдаты на юге. И наоборот. Железные дороги запружены составами. Так и предусматривалось нашими планами. Но в результате мы теряем контроль над частями. Мы теперь даже не знаем, где кто. Связь с большей частью агентуры потеряна. А оставшиеся доносят: войска крайне недовольны. Слухи про лагерь под Городом ползут. Обрастают по пути подробностями. Массовое дезертирство, а офицеры смотрят сквозь пальцы. Дисциплина падает. Это уже не войска – неуправляемые банды. Самая боеспособная часть седьмой дивизии, контрактники – почти все в лагере. Чем вы собираетесь подавлять бунт?
– Чем? – Шеин усмехнулся. – Вы, кажется, забыли, сколько у нас солдат – и сколько полицейских. Армия должна быть недовольной – и не стесняться проявлять свое недовольство. Иначе к чему весь наш сыр-бор? Нам дали три сводных полка войск МВД – великолепно вымуштрованных, со своей техникой, укомплектованные профессионалами. Нам хватит.
– Этих профессионалов сегодня отчехвостили.
– Кого? Провинциальный ОМОН? – Генерал презрительно усмехнулся. – И слава богу. Иначе пришлось бы играть в поддавки, чтобы обеспечить наших бунтовщиков хоть какими успехами.
– Товарищ генерал, – сказал второй зам, – ведь заговор действительно существует. Никто из нас уже в этом не сомневается. Как и в том, что заговор этот – не в армии.
– И где же он, по-вашему?
– А если он как раз там, где нам не позволено копать? Как раз в том, чем вы собираетесь подавлять бунт?
– Знаете, что делает паранойю болезнью? – спросил генерал. – Вера в нее.
Имперское шоссе за Городом блокировали. Посты стояли и у кольцевой, и с другой стороны, через километр от Города и через три. Подъезды перекрыли, пропуская лишь своих и, по ночам, фуры с арестованными. Ограду отремонтировали, днем и ночью обходили с собаками. Но слухи всё равно просачивались – и наружу, и внутрь. Каждое утро у первого поста за воротами лагеря собирались женщины. Они приходили из Города пешком, пожилые и молодые, иногда с маленькими детьми, тащили сумки – с нехитрой снедью, сигаретами, газетами, носками и свитерами, аспирином и шоколадом, чаем, дешевым кофе.
Они спрашивали у часовых, у всех людей в форме, появлявшихся у ворот. Те отвечали хмуро: не знаем, и разговаривать не положено. Женщины просили передать, совали свертки через решетку ворот. Солдаты начинали кричать. Появлялся наряд, и женщин прогоняли. Они плакали, не хотели уходить, цеплялись за решетку. Наряду приходилось отдирать их, оттаскивать. Одна из женщин, звавшая сквозь решетку сыновей, забилась в истерике и расцарапала начальнику патруля лицо. Ее ударили прикладом автомата и сломали ключицу. После этого разгонять женщин приводили солдат с собаками – большими, остроухими, похожими на рыжих волков зверями, рычащими и роняющими клочья пены из пасти. Разогнав, солдаты подбирали валяющиеся на земле свертки и сумки. Ели сами и кормили собак. Сигареты забирал начальник патруля – курить на посту не полагалось.
Допросы в лагере шли круглые сутки. Камеры для допросов устроили в штабе, в диспетчерской, даже в пищеблоке. Допрос шел по конвейеру, по стандартному вопроснику из двадцати трех пунктов. Из каждой партии арестованных выбирали наугад человек двадцать и пускали на первый цикл. Из этих двадцати для доработки оставляли двух-трех наиболее перспективных, остальных отправляли в «банк» – в казармы или под навесы, растянутые на вбитых в землю кольях у окраины поля. Потом места стало не хватать, и арестованных просто выкидывали за проволоку, чтобы сами устраивались, где смогут, – под навесами, в переполненных казармах или просто на асфальте летного поля.
На поверку собирали дважды в день, выстраивали на поле, делали перекличку и выдавали паек – полбуханки хлеба и миску супа. Привезенных не успевали регистрировать, поэтому хлеба хватало не всем. Арестованных не били – за исключением немногих, признанных перспективными для глубокой разработки. Но привозили нередко уже избитыми, иногда покалеченными – арестовывавшие особо не церемонились, им нужно было успеть за планом. Врывались по ночам в квартиры, в казармы, выволакивали, запихивали в машины, гнали через ночь. Ломали прикладами руки и челюсти. В лагере были врачи, но мало, потому что чужих, не из Управления, не допускали, и главной их заботой было следить за состоянием важных арестованных. Солнце палило нещадно, и над аэродромом висела вонь разлагающихся экскрементов и крови.
На третий день арестованные офицеры и контрактники взбунтовались. Часовые с северной стороны не сразу начали стрелять, и потому часть успела перелезть через изгородь и разбежаться. Но поймали почти всех – между ними и Городом стоял на позициях батальон спецназа. Трупы и тяжелораненых увезли, остальных захваченных за оградой загнали в отгороженный угол, на асфальт, без навесов. Кормить их стали раз в день.
Услышав об этом, Шеин приказал усилить «мобильную дезактивацию» – рассовывание войск по углам и полустанкам страны. Полки без машин и оружия высаживали на конечных станциях и отправляли дальше пешим ходом. Мотоколонны гнали до полной выработки. По норме мирного времени постоянно урезаемой из-за хронической нехватки в стране бензина и мазута, дивизия имела двенадцатичасовой ресурс. В реальности наличного запаса едва хватило бы на пять часов. Теперь его сжигали на бессмысленных марш-бросках по проселкам.
В Лепеле, на глухой конечной ветке, куда по недосмотру загнали сразу два полка, солдаты захватили вокзал и привокзальные склады, отогнали пытавшуюся спасти государственную собственность милицию и за ночь выпили вагон водки. Застрявшая в Мяделе танковая колонна захватила город – просто потому, что дальше двигаться не могла и никто не хотел кормить танкистов. В Хойниках, Ветке и Наровле загнанные в зону радиоактивного заражения войска развернулись и самовольно пошли назад. Их встретил спецназ, начавший стрелять без предупреждения.
Оставшиеся на местах дислокации части таяли на глазах. Арестовывали офицеров и прапорщиков, арестовывали штабников, оставшиеся без контроля срочники бежали, куда и когда хотели. Офицерам бежать было некуда – у большинства в военных городках были квартиры и семьи. Им оставалось только терпеть – или браться за оружие. Шеин рассчитал точно – волнения в армии вспыхнули по всей стране практически одновременно, с интервалом в один-два дня, вспыхнули спонтанно, неосмысленно, неорганизованно.
Зато стало спокойнее в Городе – бронетранспортеры исчезли с площадей, и поубавилось автоматчиков на улицах. Войска выводили из Города на самые окраины, за кольцевую. Управление по Городу и области играло свою большую игру, а в ней Город оставался незыблемым, неприкосновенным очагом спокойствия и порядка в объятой хаосом стране. На вокзалах по-прежнему проверяли и обыскивали, но теперь уже приезжих. Выехать любой желающий мог беспрепятственно. Но не въехать – на впускных КПП стояли длинные очереди ожидающих досмотра машин. В Городе практически перестали арестовывать. По крайней мере на улицах. Хотя Шеин одним ударом положил соперника на лопатки, республиканское Управление потихоньку делало свою работу, не торопясь, выжидая. Там были уверены, что Шеин не справится с поднятой им самим волной хаоса, а обрушившись, эта волна похоронит и генерала, и всё его ведомство.
ПАТРОНЫ ПЯТЫЙ, ШЕСТОЙ И СЕДЬМОЙ:
– Конечно, конечно, – торопливо закивал зам. – Всё известно, да.
– Тогда вопрос закрыт. Я хочу, чтобы данные обо всех этих идиотах были у вас – в картотеке, в компьютере, чтобы вы вели учет каждого их новобранца, следили за каждым их движением. Это вас затрудняет? Затрудняет?
– Нет, – ответил зам.
– Чудесно. – Генерал хлопнул ладонью по столу. – Что у нас по армии?
– Ничего по армии, – ответил второй зам. – До сих пор – никакой зацепки.
– А допросы?
– Пустили по экстренной. И ничего. Совсем. На резервные материала набрали выше крыши. Но в реале – пусто.
– И по Генштабу, и по командирам дивизий?
– Ничего.
Зам замолчал.
– У вас всё? – спросил генерал холодно.
– Нет, – вдруг осмелел зам. – Вы не боитесь, товарищ генерал, что вам нечем будет подавлять ваш комнатный бунт?
– Как изволите вас понимать?
– Шесть из семи армейских дивизий мы обезглавили. Самые боеспособные их части сейчас раскиданы по стране – техника на севере, солдаты на юге. И наоборот. Железные дороги запружены составами. Так и предусматривалось нашими планами. Но в результате мы теряем контроль над частями. Мы теперь даже не знаем, где кто. Связь с большей частью агентуры потеряна. А оставшиеся доносят: войска крайне недовольны. Слухи про лагерь под Городом ползут. Обрастают по пути подробностями. Массовое дезертирство, а офицеры смотрят сквозь пальцы. Дисциплина падает. Это уже не войска – неуправляемые банды. Самая боеспособная часть седьмой дивизии, контрактники – почти все в лагере. Чем вы собираетесь подавлять бунт?
– Чем? – Шеин усмехнулся. – Вы, кажется, забыли, сколько у нас солдат – и сколько полицейских. Армия должна быть недовольной – и не стесняться проявлять свое недовольство. Иначе к чему весь наш сыр-бор? Нам дали три сводных полка войск МВД – великолепно вымуштрованных, со своей техникой, укомплектованные профессионалами. Нам хватит.
– Этих профессионалов сегодня отчехвостили.
– Кого? Провинциальный ОМОН? – Генерал презрительно усмехнулся. – И слава богу. Иначе пришлось бы играть в поддавки, чтобы обеспечить наших бунтовщиков хоть какими успехами.
– Товарищ генерал, – сказал второй зам, – ведь заговор действительно существует. Никто из нас уже в этом не сомневается. Как и в том, что заговор этот – не в армии.
– И где же он, по-вашему?
– А если он как раз там, где нам не позволено копать? Как раз в том, чем вы собираетесь подавлять бунт?
– Знаете, что делает паранойю болезнью? – спросил генерал. – Вера в нее.
Имперское шоссе за Городом блокировали. Посты стояли и у кольцевой, и с другой стороны, через километр от Города и через три. Подъезды перекрыли, пропуская лишь своих и, по ночам, фуры с арестованными. Ограду отремонтировали, днем и ночью обходили с собаками. Но слухи всё равно просачивались – и наружу, и внутрь. Каждое утро у первого поста за воротами лагеря собирались женщины. Они приходили из Города пешком, пожилые и молодые, иногда с маленькими детьми, тащили сумки – с нехитрой снедью, сигаретами, газетами, носками и свитерами, аспирином и шоколадом, чаем, дешевым кофе.
Они спрашивали у часовых, у всех людей в форме, появлявшихся у ворот. Те отвечали хмуро: не знаем, и разговаривать не положено. Женщины просили передать, совали свертки через решетку ворот. Солдаты начинали кричать. Появлялся наряд, и женщин прогоняли. Они плакали, не хотели уходить, цеплялись за решетку. Наряду приходилось отдирать их, оттаскивать. Одна из женщин, звавшая сквозь решетку сыновей, забилась в истерике и расцарапала начальнику патруля лицо. Ее ударили прикладом автомата и сломали ключицу. После этого разгонять женщин приводили солдат с собаками – большими, остроухими, похожими на рыжих волков зверями, рычащими и роняющими клочья пены из пасти. Разогнав, солдаты подбирали валяющиеся на земле свертки и сумки. Ели сами и кормили собак. Сигареты забирал начальник патруля – курить на посту не полагалось.
Допросы в лагере шли круглые сутки. Камеры для допросов устроили в штабе, в диспетчерской, даже в пищеблоке. Допрос шел по конвейеру, по стандартному вопроснику из двадцати трех пунктов. Из каждой партии арестованных выбирали наугад человек двадцать и пускали на первый цикл. Из этих двадцати для доработки оставляли двух-трех наиболее перспективных, остальных отправляли в «банк» – в казармы или под навесы, растянутые на вбитых в землю кольях у окраины поля. Потом места стало не хватать, и арестованных просто выкидывали за проволоку, чтобы сами устраивались, где смогут, – под навесами, в переполненных казармах или просто на асфальте летного поля.
На поверку собирали дважды в день, выстраивали на поле, делали перекличку и выдавали паек – полбуханки хлеба и миску супа. Привезенных не успевали регистрировать, поэтому хлеба хватало не всем. Арестованных не били – за исключением немногих, признанных перспективными для глубокой разработки. Но привозили нередко уже избитыми, иногда покалеченными – арестовывавшие особо не церемонились, им нужно было успеть за планом. Врывались по ночам в квартиры, в казармы, выволакивали, запихивали в машины, гнали через ночь. Ломали прикладами руки и челюсти. В лагере были врачи, но мало, потому что чужих, не из Управления, не допускали, и главной их заботой было следить за состоянием важных арестованных. Солнце палило нещадно, и над аэродромом висела вонь разлагающихся экскрементов и крови.
На третий день арестованные офицеры и контрактники взбунтовались. Часовые с северной стороны не сразу начали стрелять, и потому часть успела перелезть через изгородь и разбежаться. Но поймали почти всех – между ними и Городом стоял на позициях батальон спецназа. Трупы и тяжелораненых увезли, остальных захваченных за оградой загнали в отгороженный угол, на асфальт, без навесов. Кормить их стали раз в день.
Услышав об этом, Шеин приказал усилить «мобильную дезактивацию» – рассовывание войск по углам и полустанкам страны. Полки без машин и оружия высаживали на конечных станциях и отправляли дальше пешим ходом. Мотоколонны гнали до полной выработки. По норме мирного времени постоянно урезаемой из-за хронической нехватки в стране бензина и мазута, дивизия имела двенадцатичасовой ресурс. В реальности наличного запаса едва хватило бы на пять часов. Теперь его сжигали на бессмысленных марш-бросках по проселкам.
В Лепеле, на глухой конечной ветке, куда по недосмотру загнали сразу два полка, солдаты захватили вокзал и привокзальные склады, отогнали пытавшуюся спасти государственную собственность милицию и за ночь выпили вагон водки. Застрявшая в Мяделе танковая колонна захватила город – просто потому, что дальше двигаться не могла и никто не хотел кормить танкистов. В Хойниках, Ветке и Наровле загнанные в зону радиоактивного заражения войска развернулись и самовольно пошли назад. Их встретил спецназ, начавший стрелять без предупреждения.
Оставшиеся на местах дислокации части таяли на глазах. Арестовывали офицеров и прапорщиков, арестовывали штабников, оставшиеся без контроля срочники бежали, куда и когда хотели. Офицерам бежать было некуда – у большинства в военных городках были квартиры и семьи. Им оставалось только терпеть – или браться за оружие. Шеин рассчитал точно – волнения в армии вспыхнули по всей стране практически одновременно, с интервалом в один-два дня, вспыхнули спонтанно, неосмысленно, неорганизованно.
Зато стало спокойнее в Городе – бронетранспортеры исчезли с площадей, и поубавилось автоматчиков на улицах. Войска выводили из Города на самые окраины, за кольцевую. Управление по Городу и области играло свою большую игру, а в ней Город оставался незыблемым, неприкосновенным очагом спокойствия и порядка в объятой хаосом стране. На вокзалах по-прежнему проверяли и обыскивали, но теперь уже приезжих. Выехать любой желающий мог беспрепятственно. Но не въехать – на впускных КПП стояли длинные очереди ожидающих досмотра машин. В Городе практически перестали арестовывать. По крайней мере на улицах. Хотя Шеин одним ударом положил соперника на лопатки, республиканское Управление потихоньку делало свою работу, не торопясь, выжидая. Там были уверены, что Шеин не справится с поднятой им самим волной хаоса, а обрушившись, эта волна похоронит и генерала, и всё его ведомство.
ПАТРОНЫ ПЯТЫЙ, ШЕСТОЙ И СЕДЬМОЙ:
КРУГИ И ПРОЗРЕНИЯ
Подвешенные на железных крючьях, вдоль стен тянулись связки кабелей. По некрашеному серому бетону сочилась влага, сбегалась в тоненькие лужицы на полу. С потолка светили одетые решетками, укрытые мутным стеклом лампы. Через каждые двенадцать шагов – по лампе. Регулярно. Как дорожные указатели.
Коридор был длинным. Мы долго шли по нему. Поворачивали, миновали несколько развилок. Спускались. Только мы двое – я и Ступнев. Он шел впереди, я – за ним. Без наручников. Скованный лишь коридором и огромной массой земли над ним.
Мы шли невыносимо долго.
Несколько лет тому назад я увидел своими глазами и почувствовал ноющими от усталости мышцами, насколько велика изнанка Города, та его часть, которой не касается солнечный свет. Любой большой город подобен вершине муравейника: всё жизненно важное, позволяющее не захлебнуться в нечистотах, видеть, слышать, получать и проводить, спрятано под землю. Под землею же гнездятся желающие уйти от шума и тряски уличной сутолоки и те, кто планирует государственное будущее. Планирующие первым делом заботятся о том, как пережить неудачи своих планов, – и потому закапываются на десятки метров вглубь, заливают перекрытия бетоном и закладывают сталью, герметизируют, устраивают и прокапывают тоннели до мест, откуда можшо безопасно убежать.
В имперское время Город считали форпостом на пути агрессии с Запада. Потому он рос не только вширь и ввысь. Когда прокладывали метро, тоннели были лишь малой частью огромного, разветвленного лабиринта, выгрызенного в мягком грунте. У подземного Города были улицы и закоулки, проезды, станции и площади. Строившие добрались до артезианских пластов, чьи запасы заботливо берегли на случай крайней надобности, но в раннее постимперское время, когда тонущие ведомства отчаянно распродавали всё возможное, городские рынки затоварились наичистейшей минеральной водой из скважин трехсотметровой глубины, пробуренных, если верить надписям, прямо в асфальте Великокняжеского проспекта.
Тогда, в конце теплого мая, я едва мог дождаться, когда закончатся июнь и сессия, когда проводница надорвет билеты, и я, кряхтя от натуги, засуну бряцающий и лязгающий рюкзак на третью полку, а сам лягу на вторую – глядеть в окно и ждать, когда солнце станет злым, а горизонт – бугристым, подернутым искристой дымкой. Вечерами я бродил по Городу, лазил по стройкам и деревьям, дерзко шел по самой середине проспекта, по белой линии, снисходительно поглядывая на шелестящие мимо авто, удирал от свиристящих щекастых гаишников.
На «Кастрычницкой», в подземном переходе, поздно вечером строители оставили открытой дверь – панель гофрированной жести, прикрывавшую дыру в тоннель, в просторный подземный зал. Я возвращался домой, в студенческий муравейник за стадионом, к троим соседям по комнате площадью в семнадцать квадратных метров. Торопиться не хотелось, и я, попивая на ходу теплую пепси-колу, проскользнул туда, в темень. Сперва мелькнуло: скорее назад. Но прошло. Страх подогрел любопытство и потянул вперед. Я, осторожно ступая, нащупывая руками стены, прошел подземный зал. Вышел к тоннелю, увидел вдали тусклый свет и побрел к нему.
Из пола торчали железные скобы – под рельсы, но рельсы еще не уложили, я брел, поминутно спотыкаясь, добрался до лампы, пыльного светлого пятна в потолке, увидел вдалеке еще одно пятно, пошел к нему. Ступал в мазут, шел по колено в ледяной воде, стуча зубами. Иногда стена слева или справа исчезала, проваливалась в темноту, и там чувствовалась пустота другого тоннеля. Однажды из-за стены послышались голоса людей – совсем близко. Я замер, прислушиваясь: мужчина что-то объяснял, женщина засмеялась. Цок-цок – зазвучали по граниту каблучки. Издали накатил рев, тоннель задрожал. Я распластался по дальней стене, на одно мгновение ужаса позабыв, что под моими ногами нет рельсов.
Грохот замер, потом возобновился, разгоняясь и удаляясь. Я побежал по тоннелю. Упал в воду, пахнущую мазутом. Встал и снова пошел от фонаря к фонарю. Где-то через час справа открылся огромный зал, тускло освещенный шахматной россыпью желтых ламп. Потолок подпирали ряды неровных бетонных столбов. Я выкарабкался из тоннеля, ступил на застилающие пол гранитные плиты. Волосы шевельнул холодный ветер. В углу зала громоздился колоссальный жестяной короб, недавно выкрашенный, но уже начавший ржаветь – краска осыпалась под пальцами. Сквозняк медленно вращал лопасти огромного вентилятора. Из двери в углу вырывался яркий свет. Я открыл ее, прищурившись. Узкий коридор уходил вдаль, и через каждый метр, как гвардейцы на параде, сверкали стальные унитазы – великолепные, новенькие, разбрызгивающие люминесцентный свет. Я прошел немного вдоль ряда, завороженный стальной шеренгой, и помочился в один из них, не ближний даже – пятнадцатый или семнадцатый. А когда нажал рычаг смыва, вода с ниагарским ревом хлынула во всю сотню сразу. Эхо волной заплескалось между стен.
Из зала не нашлось выхода – разве через громадный вентилятор. Или сквозь зарешеченные колодцы для стока в полу. Вокруг – гладкие глухие стены. Бетон. Блуждая по огромному, гулкому залу, я забыл, в какую сторону шел. Пришлось подбросить монетку. Выпала «решка» – направо.
Я шел очень долго. Наконец увидел дергающийся, неровный свет, а затем услышал и шаги. Навстречу шел круглый, пухлый человек в ватнике и каске с фонарем. Человек посмотрел на меня без интереса, и в ответ на мое «доброе утро» буркнул:
– Седьмая вышла?
– Седьмая? – переспросил я.
– А-а, – сказал человек и пошел дальше, шаркая ногами в резиновых сапогах.
Минут через пять я оказался на дне котлована. Едва начинало светать, и на сереющем небе гасли звезды. Выбравшись наверх, я обнаружил себя посреди проспекта Лесных Братьев, близ Тракторного. И потом, шатаясь от усталости – денег на такси не было, – шел домой сквозь просыпающийся Город.
Мы шли и шли. Я попросил Ступнева остановиться, подождать. Но он по-прежнему молча топал вперед, от фонаря к фонарю. На очередной развилке свернул. Коридор сделался шире, в стенах появились стальные, с зарешеченными окошками двери а под ногами – плитка. Андрей открыл вторую дверь слева, кивнул мне – заходи. Я зашел. За дверью оказалась просторная комната, разгороженная решеткой на две части. В той, куда мы вошли, стоял медицинский шкаф с застекленными дверцами и множеством колбочек и пузырьков за ними и стол на колесиках с разложенными на нем блестящими инструментами. За решеткой – залитый черно-серой резиной пол, две кровати-тумбы у стен. Одна была пуста. На второй сидел одетый в заляпанные кровью майку и трико человек. Он мерно кивал головой и водил ладонью по кровати, словно стряхивал невидимые крошки. С его подбородка капала слюна. Капли цеплялись за щетину, собирались, ползли вниз, летели на пол, на кровать, ноги, живот. Опухшее, обрюзгшее лицо. Налипшие на лоб волосы, кровоподтек на скуле. Застывшие комьями белесого жира глаза. Я сначала не узнал его. А узнав, бросился к решетке и закричал: «Марат! Марат!»
– Бесполезно, – остановил меня Ступнев. – Шести часов еще с «захода» не прошло. Он сейчас и не слышит ничего, и не видит. Но ты не бойся за него – он оклемается. Сильный парень. Его пустили по усиленной – у него нервы, как у буддистского монаха. Пришлось передозировать немного и дожать сильнее. Не нервничай. Я же говорю – он ничего не услышит… Зачем его? О, он по порядку величины – если не второй, то третий по перспективности после тебя. Его клеят к «Белому легиону». Твой Марат каждое лето собирал молодежный лагерь и потом со всеми своими бывшими лагерниками связи поддерживал. И бог знает с кем еще. С рыцарями, например. У тебя ведь тоже с ними знакомства, правда?
– Да, – сказал я. – Они меня били тупым мечом по голове. Зачем вам эти клоуны?
Ступнев хохотнул.
– Клоуны? Ну, это «Белый легион» – клоуны. А играющие в рыцарей… Знаешь, кто самые главные столичные рыцарские клубы содержит и прикрывает? Знаешь, чьи сынки? Знаешь, что там по роте тренированных, крепких ребят? К тому же идиотов там не держат, и дисциплина у них что надо. О, им только автоматы, и по слову магистра-командора-вождя-хана – в бой за правое дело. Готовая боевая группа, и какого качества!
Знаешь, что сейчас самое трудное? Найти готовых квалифицированно умирать за идею. Техподготовка, тренировки, оружие – все можно по высшему классу. А вот желания умирать у неглупого, образованного и напичканного по уши романтическими идеалами – вот этого сейчас днем с огнем не сыщешь. Потому мы эти клубы с самого начала пасли. Твой Марат с такими связями – настоящий подарок. К тому же с ним хотя и хлопотно, но обычно. Пойдет как по маслу. Суток через двое он придет в себя – до нужной степени – и тогда пойдет прямиком на доработку… Не цепляйся за решетку, пошли. У нас еще длинная программа.
Марат всё так же мерно, как китайский болванчик, кивал головой.
Следующая дверь сотней метров дальше. Из-за нее в уши ударил хриплый рык. Рычал голый, потный, измазанный калом мужчина, макакой вцепившийся в прутья решетки, трясущийся, выставивший торчащий осклизлый член. Перед решеткой, развалившись, сидели двое – парень и девушка в форменных рубашках и брюках. Они курили и лениво переговаривались. Увидев Ступнева, вскочили, но тот махнул рукой – сидите, мол. Мужчина замолк. Прижался к решетке, тяжело дыша.
– Как он? – спросил Ступнев.
– Обычно, – ответила девушка, пожав плечами. – Дрочит третьи сутки.
– Еще жрет?
– Как не в себя.
– Плохо. А кидаться не начинал?
– Пробовал уже… А, смотрите, начал!
Мужчина отпрыгнул, присел на корточки и,уставив на нас налитые кровью глаза, принялся онанировать. Быстро-быстро, лихорадочно, раздирая ногтями кожу. Вдруг завизжал, обхватив ладонью головку, повалился набок, засучил ногами, затряс. Извернулся – и бросил. Я отшатнулся и, только увидев стекающую вниз, разбрызганную слизь, понял, что между мной и решеткой – стекло. Девушка, подняв со стола микрофон, крикнула: «Слабак!» Мужчина зарычал снова, бросился на решетку. Но его хватило ненадолго, он обмяк, сполз, скорчился на полу. У него все руки были во въевшемся, забившемся под ногти кале, волосы на голове, на животе, ногах – слипшиеся комочки кала. Я прижал ладонь ко рту – изнутри в глотку толкалась жгуче-кислая блевотина.
– Ладно, хватит, – сказал Ступнев. – Пошли.
За дверью, уже отойдя на несколько шагов, я, стараясь не пускать вверх жгущую глотку слизь, спросил:
– Что это?
– Один из способов доработки, – ответил Ступнев, вытаскивая из кармана сигареты. – Метода из сильных. Для полной промывки – чтоб развинтить. На профессиональном жаргоне называется «удодник». Исключительно мощная штука, но требует большой аккуратности и действует не на всех. Основные компоненты тут – стыд и агрессия. За материалом постоянно наблюдают, осмеивают. Он срет – ты, кстати, заметил, там дыра ровно посередине комнаты, – над ним хихикают. Мочится, чешется – над ним хохочут. Пытается заговорить – над ним ржут. Женщины вслух обсуждают, какие у «удода» мужские достоинства малые и вялые, у годовалого младенца – и то больше. Конечно, в еду добавляют кое-что, но главное – именно стыд. Он плющит рассудок со страшной силой. После первой недели, а то и раньше стыд рождает неконтролируемую, истерическую агрессию. «Удоды» начинают выкрикивать непристойности, швыряться калом, напоказ онанировать. Валяются в собственном говне. Мочатся в тарелки с едой.
– И долго их так… дорабатывают?
– Пока порог неконтролируемой агрессии не доведут до нуля. «Удод» готов, когда его можно в любое время сорвать в истерический припадок. Тогда ему в мозги можно засунуть что угодно – внушаемость стопроцентная. Правда, нужно очень тщательно следить, чтобы не передержать в «удоднике» – два-три лишних дня, и агрессия перегорает.
– И что тогда? – спросил я.
– Увидишь еще, – пообещал Андрей, закуривая. – Кстати, самые лучшие боевики получают как раз из «удодов». Ты не поверишь, но «удодник» ломает на удивление мало и как раз в нужном месте. Его не так давно придумали, а когда увидели, как он работает, всех поголовно стали в него пихать. Само собой, быстро выяснили, что не для всех он. Не для таких, как ты, например. И не для таких, как Марат. А спецназовцев и иже с ними всех валят в «удодник». И девять из десяти на нем делают… Я тебе говорил уже: самая главная наша проблема – дефицит героев. Желающих скончаться за идею и доброе слово вождя. С церковью нам, конечно, не тягаться. Но зато мы за месяц можем сделать то, на что им десяток лет нужен. И собачью преданность можем, и пламенную страсть. И холодную голову с чистыми руками… Пойдем, у нас еще большая программа.
…– Смотри, – сказал Андрей, – это – самая старая часть нашего арсенала. «Кухня». Здесь всё знакомо, здесь спецы, передающие опыт по наследству. Пойдем, не торопясь, от двери к двери. Смотри внимательно – про эти вещи ты читал. Ты мне об этом когда-то рассказывал: помнишь, как-то сидели у меня на Танковой, а потом пошли на площадь догоняться? Всё оказалось правильно. Только сильнее – вряд ли писавшие видели это с другой стороны решетки. Так что запоминай.
Мы видели, как человек, к которому в камеру ворвались охранники в черных масках и комбинезонах, извивался на полу и плакал. Его вытащили наружу, в коридор, били ногами. Ничего не объясняя, не спрашивая, со страшной яростью, рычанием, криком. И бросили назад – ждать, когда снова к нему ворвутся, чтобы избивать, калечить, убить. Мы видели, как привязанному ремнями к стулу человеку запрокидывали голову назад и втыкали в горло заполненный темной жижей шприц. Как привязанный начинал хрипеть, выгибался дугой, закатив белые глаза. Как в смрадной, пропахшей гниющим мясом конуре били резиновыми шлангами подвешенного за руки, брызгая кровью на стены. Как в полуметре от прикованных за руки к стенам, сжавшихся в ужасе людей выли от ярости, роняли слюну из ощеренной пасти псы.
Мы видели, как сидящего посреди комнаты мужчину в костюме и черных лакированных туфлях били по щекам, щипали, не давая уснуть, светили лампой в глаза. Видели, как всхлипывающего, измазанного кровью юнца насиловали в камере на залитом мочой полу.
– Смотри, – говорил Ступнев. – Это то, чем пугают в кино и дешевых романах. На самом деле это далеко не самое страшное – но пугает новичков сильнее всего. Здесь работают на страхе и боли. Знают, чем отличается боль от удара бамбуковой палкой и от удара сосновой. Как пахнет смертельный страх, и сколько может выдержать кожа на спине, перед тем как сползет чулком. Здесь загоняют под ногти шипы, добираясь до суставов, и цепляют провода от полевого телефона к мошонке. Но здесь всё известно до мелочей: что действует, как и в каких количествах. Здесь очень редко калечат. Но, к сожалению, именно здесь у дорабатываемых больше всего возможности схитрить и геройствовать. Работа на страхе и боли нуждается в слабости. Сила может совладать со страхом и притерпеться к боли – а сознательно тут не калечат. Искалечить – значит испортить. Проиграть. «Кухня» еще работает во весь опор, особенно сейчас, когда избыток материала. Но она уже безнадежно устарела. Она не ломает – всего лишь гнет. А нужно сломать и вылепить заново.
Я устал. Стало холодно. Длинные, стылые тоннели. Мне казалось, что мы не идем, а стоим на одном месте. Что в один и тот же кусочек времени начинает укладываться всё больше мгновений, распирать его, растягивать. Делить между ними тепло. Мир снова поплыл, углы и трубы задрожали, наслаиваясь друг на друга, уходя из фокуса. Держалась в нем прочно только спина Ступнева впереди, и я протискивался за ней сквозь загустевший воздух. В трубах журчала вода, подошвы шаркали по бетону, вдали лязгнула дверь – звуки висели в воздухе и тоже расслаивались, не уходили, превращались в тысячи шепотков. Прислушавшись, я различил в них слова – мутные, слепые, полные жалобы, ненависти и боли. Они затягивали, домогались слуха, отталкивая друг друга, лезли в мозг, а проникнув, цеплялись, гнили и раздирали и становились громче.
Ступнев тронул меня за плечо – пришли. За дверью – низкой, обшитой кожей – было темно.
– Я сейчас свет включу, – сказал Андрей. – Старайся не прислушиваться. Будет очень хотеться, но ты не прислушивайся.
Лампа залила комнатку синим светом. За прозрачной стеной сидел на кровати изможденный, со всклокоченными волосами старик. Он плакал и бормотал, грозил кому-то невидимому кулаком. Шепот заполнял комнату, как вода, как облако гнуса, забивающееся в ноздри, в уши, глаза, мешающее дышать. Свинцом оседающее в мозгу. Ступнев сказал что-то. Я не расслышал. Голоса глумились, причитали, умоляли – усталые, наполненные невыносимой мукой.
– Пойдем! – крикнул Ступнев. – Чего ты стал, пошли! А, черт!
Он схватил меня за плечи и вытолкал из комнаты, потащил вверх. Отпустил наконец, пихнул – иди. Я сделал два шага и сел на пол, в натекшую с труб лужицу.
– Черт побери! – ругнулся он. – Не думал, что тебе так пойдет. Ладно. Торопиться, в принципе, некуда. Я еще одну выкурю. Отдыхай… Сам я тоже сюда заглядывать не ахти. Дрянь это. Голова потом трещит полдня. Придумал же кто-то. Кстати, для таких, как ты. Те, кто в радиусе подолгу работает, спецшлемы носят. В камерах изоляция, но всё равно ползет наружу. Наперед трудно сказать, как подействует. Сильно действует на немногих, но лучше не рисковать. Ребята говорили, были случаи и в отделе разработки, и среди обслуги: всеми правдами и неправдами сюда норовили пролезть, часами стояли, вслушивались, рот раскрыв, – почти как ты. Большинство, правда, отделалось неделей в реабилитации. Но некоторые в психушке до сих пор. Говорят, один из разработчиков этой штуки сам под нее попал и угодил в психушку в рекордно короткий срок.
Коридор был длинным. Мы долго шли по нему. Поворачивали, миновали несколько развилок. Спускались. Только мы двое – я и Ступнев. Он шел впереди, я – за ним. Без наручников. Скованный лишь коридором и огромной массой земли над ним.
Мы шли невыносимо долго.
Несколько лет тому назад я увидел своими глазами и почувствовал ноющими от усталости мышцами, насколько велика изнанка Города, та его часть, которой не касается солнечный свет. Любой большой город подобен вершине муравейника: всё жизненно важное, позволяющее не захлебнуться в нечистотах, видеть, слышать, получать и проводить, спрятано под землю. Под землею же гнездятся желающие уйти от шума и тряски уличной сутолоки и те, кто планирует государственное будущее. Планирующие первым делом заботятся о том, как пережить неудачи своих планов, – и потому закапываются на десятки метров вглубь, заливают перекрытия бетоном и закладывают сталью, герметизируют, устраивают и прокапывают тоннели до мест, откуда можшо безопасно убежать.
В имперское время Город считали форпостом на пути агрессии с Запада. Потому он рос не только вширь и ввысь. Когда прокладывали метро, тоннели были лишь малой частью огромного, разветвленного лабиринта, выгрызенного в мягком грунте. У подземного Города были улицы и закоулки, проезды, станции и площади. Строившие добрались до артезианских пластов, чьи запасы заботливо берегли на случай крайней надобности, но в раннее постимперское время, когда тонущие ведомства отчаянно распродавали всё возможное, городские рынки затоварились наичистейшей минеральной водой из скважин трехсотметровой глубины, пробуренных, если верить надписям, прямо в асфальте Великокняжеского проспекта.
Тогда, в конце теплого мая, я едва мог дождаться, когда закончатся июнь и сессия, когда проводница надорвет билеты, и я, кряхтя от натуги, засуну бряцающий и лязгающий рюкзак на третью полку, а сам лягу на вторую – глядеть в окно и ждать, когда солнце станет злым, а горизонт – бугристым, подернутым искристой дымкой. Вечерами я бродил по Городу, лазил по стройкам и деревьям, дерзко шел по самой середине проспекта, по белой линии, снисходительно поглядывая на шелестящие мимо авто, удирал от свиристящих щекастых гаишников.
На «Кастрычницкой», в подземном переходе, поздно вечером строители оставили открытой дверь – панель гофрированной жести, прикрывавшую дыру в тоннель, в просторный подземный зал. Я возвращался домой, в студенческий муравейник за стадионом, к троим соседям по комнате площадью в семнадцать квадратных метров. Торопиться не хотелось, и я, попивая на ходу теплую пепси-колу, проскользнул туда, в темень. Сперва мелькнуло: скорее назад. Но прошло. Страх подогрел любопытство и потянул вперед. Я, осторожно ступая, нащупывая руками стены, прошел подземный зал. Вышел к тоннелю, увидел вдали тусклый свет и побрел к нему.
Из пола торчали железные скобы – под рельсы, но рельсы еще не уложили, я брел, поминутно спотыкаясь, добрался до лампы, пыльного светлого пятна в потолке, увидел вдалеке еще одно пятно, пошел к нему. Ступал в мазут, шел по колено в ледяной воде, стуча зубами. Иногда стена слева или справа исчезала, проваливалась в темноту, и там чувствовалась пустота другого тоннеля. Однажды из-за стены послышались голоса людей – совсем близко. Я замер, прислушиваясь: мужчина что-то объяснял, женщина засмеялась. Цок-цок – зазвучали по граниту каблучки. Издали накатил рев, тоннель задрожал. Я распластался по дальней стене, на одно мгновение ужаса позабыв, что под моими ногами нет рельсов.
Грохот замер, потом возобновился, разгоняясь и удаляясь. Я побежал по тоннелю. Упал в воду, пахнущую мазутом. Встал и снова пошел от фонаря к фонарю. Где-то через час справа открылся огромный зал, тускло освещенный шахматной россыпью желтых ламп. Потолок подпирали ряды неровных бетонных столбов. Я выкарабкался из тоннеля, ступил на застилающие пол гранитные плиты. Волосы шевельнул холодный ветер. В углу зала громоздился колоссальный жестяной короб, недавно выкрашенный, но уже начавший ржаветь – краска осыпалась под пальцами. Сквозняк медленно вращал лопасти огромного вентилятора. Из двери в углу вырывался яркий свет. Я открыл ее, прищурившись. Узкий коридор уходил вдаль, и через каждый метр, как гвардейцы на параде, сверкали стальные унитазы – великолепные, новенькие, разбрызгивающие люминесцентный свет. Я прошел немного вдоль ряда, завороженный стальной шеренгой, и помочился в один из них, не ближний даже – пятнадцатый или семнадцатый. А когда нажал рычаг смыва, вода с ниагарским ревом хлынула во всю сотню сразу. Эхо волной заплескалось между стен.
Из зала не нашлось выхода – разве через громадный вентилятор. Или сквозь зарешеченные колодцы для стока в полу. Вокруг – гладкие глухие стены. Бетон. Блуждая по огромному, гулкому залу, я забыл, в какую сторону шел. Пришлось подбросить монетку. Выпала «решка» – направо.
Я шел очень долго. Наконец увидел дергающийся, неровный свет, а затем услышал и шаги. Навстречу шел круглый, пухлый человек в ватнике и каске с фонарем. Человек посмотрел на меня без интереса, и в ответ на мое «доброе утро» буркнул:
– Седьмая вышла?
– Седьмая? – переспросил я.
– А-а, – сказал человек и пошел дальше, шаркая ногами в резиновых сапогах.
Минут через пять я оказался на дне котлована. Едва начинало светать, и на сереющем небе гасли звезды. Выбравшись наверх, я обнаружил себя посреди проспекта Лесных Братьев, близ Тракторного. И потом, шатаясь от усталости – денег на такси не было, – шел домой сквозь просыпающийся Город.
Мы шли и шли. Я попросил Ступнева остановиться, подождать. Но он по-прежнему молча топал вперед, от фонаря к фонарю. На очередной развилке свернул. Коридор сделался шире, в стенах появились стальные, с зарешеченными окошками двери а под ногами – плитка. Андрей открыл вторую дверь слева, кивнул мне – заходи. Я зашел. За дверью оказалась просторная комната, разгороженная решеткой на две части. В той, куда мы вошли, стоял медицинский шкаф с застекленными дверцами и множеством колбочек и пузырьков за ними и стол на колесиках с разложенными на нем блестящими инструментами. За решеткой – залитый черно-серой резиной пол, две кровати-тумбы у стен. Одна была пуста. На второй сидел одетый в заляпанные кровью майку и трико человек. Он мерно кивал головой и водил ладонью по кровати, словно стряхивал невидимые крошки. С его подбородка капала слюна. Капли цеплялись за щетину, собирались, ползли вниз, летели на пол, на кровать, ноги, живот. Опухшее, обрюзгшее лицо. Налипшие на лоб волосы, кровоподтек на скуле. Застывшие комьями белесого жира глаза. Я сначала не узнал его. А узнав, бросился к решетке и закричал: «Марат! Марат!»
– Бесполезно, – остановил меня Ступнев. – Шести часов еще с «захода» не прошло. Он сейчас и не слышит ничего, и не видит. Но ты не бойся за него – он оклемается. Сильный парень. Его пустили по усиленной – у него нервы, как у буддистского монаха. Пришлось передозировать немного и дожать сильнее. Не нервничай. Я же говорю – он ничего не услышит… Зачем его? О, он по порядку величины – если не второй, то третий по перспективности после тебя. Его клеят к «Белому легиону». Твой Марат каждое лето собирал молодежный лагерь и потом со всеми своими бывшими лагерниками связи поддерживал. И бог знает с кем еще. С рыцарями, например. У тебя ведь тоже с ними знакомства, правда?
– Да, – сказал я. – Они меня били тупым мечом по голове. Зачем вам эти клоуны?
Ступнев хохотнул.
– Клоуны? Ну, это «Белый легион» – клоуны. А играющие в рыцарей… Знаешь, кто самые главные столичные рыцарские клубы содержит и прикрывает? Знаешь, чьи сынки? Знаешь, что там по роте тренированных, крепких ребят? К тому же идиотов там не держат, и дисциплина у них что надо. О, им только автоматы, и по слову магистра-командора-вождя-хана – в бой за правое дело. Готовая боевая группа, и какого качества!
Знаешь, что сейчас самое трудное? Найти готовых квалифицированно умирать за идею. Техподготовка, тренировки, оружие – все можно по высшему классу. А вот желания умирать у неглупого, образованного и напичканного по уши романтическими идеалами – вот этого сейчас днем с огнем не сыщешь. Потому мы эти клубы с самого начала пасли. Твой Марат с такими связями – настоящий подарок. К тому же с ним хотя и хлопотно, но обычно. Пойдет как по маслу. Суток через двое он придет в себя – до нужной степени – и тогда пойдет прямиком на доработку… Не цепляйся за решетку, пошли. У нас еще длинная программа.
Марат всё так же мерно, как китайский болванчик, кивал головой.
Следующая дверь сотней метров дальше. Из-за нее в уши ударил хриплый рык. Рычал голый, потный, измазанный калом мужчина, макакой вцепившийся в прутья решетки, трясущийся, выставивший торчащий осклизлый член. Перед решеткой, развалившись, сидели двое – парень и девушка в форменных рубашках и брюках. Они курили и лениво переговаривались. Увидев Ступнева, вскочили, но тот махнул рукой – сидите, мол. Мужчина замолк. Прижался к решетке, тяжело дыша.
– Как он? – спросил Ступнев.
– Обычно, – ответила девушка, пожав плечами. – Дрочит третьи сутки.
– Еще жрет?
– Как не в себя.
– Плохо. А кидаться не начинал?
– Пробовал уже… А, смотрите, начал!
Мужчина отпрыгнул, присел на корточки и,уставив на нас налитые кровью глаза, принялся онанировать. Быстро-быстро, лихорадочно, раздирая ногтями кожу. Вдруг завизжал, обхватив ладонью головку, повалился набок, засучил ногами, затряс. Извернулся – и бросил. Я отшатнулся и, только увидев стекающую вниз, разбрызганную слизь, понял, что между мной и решеткой – стекло. Девушка, подняв со стола микрофон, крикнула: «Слабак!» Мужчина зарычал снова, бросился на решетку. Но его хватило ненадолго, он обмяк, сполз, скорчился на полу. У него все руки были во въевшемся, забившемся под ногти кале, волосы на голове, на животе, ногах – слипшиеся комочки кала. Я прижал ладонь ко рту – изнутри в глотку толкалась жгуче-кислая блевотина.
– Ладно, хватит, – сказал Ступнев. – Пошли.
За дверью, уже отойдя на несколько шагов, я, стараясь не пускать вверх жгущую глотку слизь, спросил:
– Что это?
– Один из способов доработки, – ответил Ступнев, вытаскивая из кармана сигареты. – Метода из сильных. Для полной промывки – чтоб развинтить. На профессиональном жаргоне называется «удодник». Исключительно мощная штука, но требует большой аккуратности и действует не на всех. Основные компоненты тут – стыд и агрессия. За материалом постоянно наблюдают, осмеивают. Он срет – ты, кстати, заметил, там дыра ровно посередине комнаты, – над ним хихикают. Мочится, чешется – над ним хохочут. Пытается заговорить – над ним ржут. Женщины вслух обсуждают, какие у «удода» мужские достоинства малые и вялые, у годовалого младенца – и то больше. Конечно, в еду добавляют кое-что, но главное – именно стыд. Он плющит рассудок со страшной силой. После первой недели, а то и раньше стыд рождает неконтролируемую, истерическую агрессию. «Удоды» начинают выкрикивать непристойности, швыряться калом, напоказ онанировать. Валяются в собственном говне. Мочатся в тарелки с едой.
– И долго их так… дорабатывают?
– Пока порог неконтролируемой агрессии не доведут до нуля. «Удод» готов, когда его можно в любое время сорвать в истерический припадок. Тогда ему в мозги можно засунуть что угодно – внушаемость стопроцентная. Правда, нужно очень тщательно следить, чтобы не передержать в «удоднике» – два-три лишних дня, и агрессия перегорает.
– И что тогда? – спросил я.
– Увидишь еще, – пообещал Андрей, закуривая. – Кстати, самые лучшие боевики получают как раз из «удодов». Ты не поверишь, но «удодник» ломает на удивление мало и как раз в нужном месте. Его не так давно придумали, а когда увидели, как он работает, всех поголовно стали в него пихать. Само собой, быстро выяснили, что не для всех он. Не для таких, как ты, например. И не для таких, как Марат. А спецназовцев и иже с ними всех валят в «удодник». И девять из десяти на нем делают… Я тебе говорил уже: самая главная наша проблема – дефицит героев. Желающих скончаться за идею и доброе слово вождя. С церковью нам, конечно, не тягаться. Но зато мы за месяц можем сделать то, на что им десяток лет нужен. И собачью преданность можем, и пламенную страсть. И холодную голову с чистыми руками… Пойдем, у нас еще большая программа.
…– Смотри, – сказал Андрей, – это – самая старая часть нашего арсенала. «Кухня». Здесь всё знакомо, здесь спецы, передающие опыт по наследству. Пойдем, не торопясь, от двери к двери. Смотри внимательно – про эти вещи ты читал. Ты мне об этом когда-то рассказывал: помнишь, как-то сидели у меня на Танковой, а потом пошли на площадь догоняться? Всё оказалось правильно. Только сильнее – вряд ли писавшие видели это с другой стороны решетки. Так что запоминай.
Мы видели, как человек, к которому в камеру ворвались охранники в черных масках и комбинезонах, извивался на полу и плакал. Его вытащили наружу, в коридор, били ногами. Ничего не объясняя, не спрашивая, со страшной яростью, рычанием, криком. И бросили назад – ждать, когда снова к нему ворвутся, чтобы избивать, калечить, убить. Мы видели, как привязанному ремнями к стулу человеку запрокидывали голову назад и втыкали в горло заполненный темной жижей шприц. Как привязанный начинал хрипеть, выгибался дугой, закатив белые глаза. Как в смрадной, пропахшей гниющим мясом конуре били резиновыми шлангами подвешенного за руки, брызгая кровью на стены. Как в полуметре от прикованных за руки к стенам, сжавшихся в ужасе людей выли от ярости, роняли слюну из ощеренной пасти псы.
Мы видели, как сидящего посреди комнаты мужчину в костюме и черных лакированных туфлях били по щекам, щипали, не давая уснуть, светили лампой в глаза. Видели, как всхлипывающего, измазанного кровью юнца насиловали в камере на залитом мочой полу.
– Смотри, – говорил Ступнев. – Это то, чем пугают в кино и дешевых романах. На самом деле это далеко не самое страшное – но пугает новичков сильнее всего. Здесь работают на страхе и боли. Знают, чем отличается боль от удара бамбуковой палкой и от удара сосновой. Как пахнет смертельный страх, и сколько может выдержать кожа на спине, перед тем как сползет чулком. Здесь загоняют под ногти шипы, добираясь до суставов, и цепляют провода от полевого телефона к мошонке. Но здесь всё известно до мелочей: что действует, как и в каких количествах. Здесь очень редко калечат. Но, к сожалению, именно здесь у дорабатываемых больше всего возможности схитрить и геройствовать. Работа на страхе и боли нуждается в слабости. Сила может совладать со страхом и притерпеться к боли – а сознательно тут не калечат. Искалечить – значит испортить. Проиграть. «Кухня» еще работает во весь опор, особенно сейчас, когда избыток материала. Но она уже безнадежно устарела. Она не ломает – всего лишь гнет. А нужно сломать и вылепить заново.
Я устал. Стало холодно. Длинные, стылые тоннели. Мне казалось, что мы не идем, а стоим на одном месте. Что в один и тот же кусочек времени начинает укладываться всё больше мгновений, распирать его, растягивать. Делить между ними тепло. Мир снова поплыл, углы и трубы задрожали, наслаиваясь друг на друга, уходя из фокуса. Держалась в нем прочно только спина Ступнева впереди, и я протискивался за ней сквозь загустевший воздух. В трубах журчала вода, подошвы шаркали по бетону, вдали лязгнула дверь – звуки висели в воздухе и тоже расслаивались, не уходили, превращались в тысячи шепотков. Прислушавшись, я различил в них слова – мутные, слепые, полные жалобы, ненависти и боли. Они затягивали, домогались слуха, отталкивая друг друга, лезли в мозг, а проникнув, цеплялись, гнили и раздирали и становились громче.
Ступнев тронул меня за плечо – пришли. За дверью – низкой, обшитой кожей – было темно.
– Я сейчас свет включу, – сказал Андрей. – Старайся не прислушиваться. Будет очень хотеться, но ты не прислушивайся.
Лампа залила комнатку синим светом. За прозрачной стеной сидел на кровати изможденный, со всклокоченными волосами старик. Он плакал и бормотал, грозил кому-то невидимому кулаком. Шепот заполнял комнату, как вода, как облако гнуса, забивающееся в ноздри, в уши, глаза, мешающее дышать. Свинцом оседающее в мозгу. Ступнев сказал что-то. Я не расслышал. Голоса глумились, причитали, умоляли – усталые, наполненные невыносимой мукой.
– Пойдем! – крикнул Ступнев. – Чего ты стал, пошли! А, черт!
Он схватил меня за плечи и вытолкал из комнаты, потащил вверх. Отпустил наконец, пихнул – иди. Я сделал два шага и сел на пол, в натекшую с труб лужицу.
– Черт побери! – ругнулся он. – Не думал, что тебе так пойдет. Ладно. Торопиться, в принципе, некуда. Я еще одну выкурю. Отдыхай… Сам я тоже сюда заглядывать не ахти. Дрянь это. Голова потом трещит полдня. Придумал же кто-то. Кстати, для таких, как ты. Те, кто в радиусе подолгу работает, спецшлемы носят. В камерах изоляция, но всё равно ползет наружу. Наперед трудно сказать, как подействует. Сильно действует на немногих, но лучше не рисковать. Ребята говорили, были случаи и в отделе разработки, и среди обслуги: всеми правдами и неправдами сюда норовили пролезть, часами стояли, вслушивались, рот раскрыв, – почти как ты. Большинство, правда, отделалось неделей в реабилитации. Но некоторые в психушке до сих пор. Говорят, один из разработчиков этой штуки сам под нее попал и угодил в психушку в рекордно короткий срок.