– Ему лет семь было, не больше.
   – Ты еще скажи, что из него гений мог бы вырасти. Великий общественный деятель. Спаситель, мать его, человечества!
   – На войне убивают. Всех, взявших в руки оружие, – отчеканил старлей. – Когда ты ехал сюда, ты ехал убивать. По приказу.
   – И детей?
   – Да, и детей.
   – На войне угрожают своим подчиненным пистолетом?
   – Да, если они трусливы и нерешительны. Если они пытаются затормозить, зная, что танк не успеет остановиться. Если они в истерике. Если обезумели от страха.
   – Я об этом не думал! Если я вижу ребенка на дороге – я останавливаюсь. И всё.
   – Не думал? А голова на плечах у тебя зачем? Знаешь, доброволец, старлей тут прав. Ему и вправду дано право нас угробить. А тут ты это право на себя взял. Тебе ж приказано было – двигать. Давить. А ты тормозишь. Так что тут, выходит, ты виноват, а не наш любимый командир… Тут другое представить можно. Вот стоят у стеночки, с завязанными глазками, а в твоих пальчиках потных – автомат. И старший лейтенант отдает приказ: «Стреляй!» Право у него такое, приказы отдавать. А твой долг перед Родиной – пальчиком на крючочек нажать. За Бога, царя и отечество. Ты ж присягу приносил.
   – Не надо другого представлять, – оборвал его лейтенант.
   – Лучше я б в реку свернул. Несколькими подонками стало б меньше! – выкрикнул водитель.
   – Видишь, старлей, водила лучше б нас всех угробил, чем совесть свою шевелить.
   Механик-водитель, наклонив голову, бросился на Чупрова. Тот, повернувшись, сунул ему навстречу автомат прикладом вперед. Водитель хакнул и осел, согнувшись.
   – Что, Чупров, поговорили по-человечески? – устало спросил старший лейтенант.
   Чупров не ответил.
   – Иди дежурь. Твоя вахта.
   Чупров вышел из-под тента. Старший лейтенант помог подняться механику-водителю, усадил его около ящика. Налил для него в кружку воды. Потом присел сам. Расстелил на ящике кусок промасленной ветоши, достал пистолет и начал разбирать, бережно раскладывая на ветоши детали.
 
   Было часов около трех пополудни. И еще жарче. Чупров сидел перед танком и курил. Рядом, на ящике, стояла открытая банка с недоеденной тушенкой. Над ней вились мухи. Чупров докурил, щелчком отбросил окурок и крикнул:
   – Вася!
   – Чего тебе?
   – Чай там остался?
   – Остался. Тебе принести?
   – Принеси. И без сахару, смотри.
   Через несколько минут рядом с Чупровым появился небритый человек в грязной майке и с двумя пластмассовыми кружками в руках.
   – Я ж тебя просил: без сахара.
   – Перепутал. Вечно я так… Слышь, Чупров?
   – Слышу.
   – У тебя еще осталось, а? Я ж верну, чем хочешь поклянусь, верну, ну дай, а? Втрое верну!
   – Не дам, – равнодушно ответил Чупров.
   – Не дашь. А почему? Ладно, но хоть потом дашь? Какой же ты!..
   – Дерьмовый ты чай заварил.
   – Какой был, такой и заварил. Хоть бы спасибо сказал, что такой принес.
   Некоторое время они пили чай молча. Потом Вася, жадно глядя на оттопыренный карман чупровского комбинезона, спросил:
   – Чупров, скажи, ты кем на гражданке был? Сколько времени вместе ишачим, а ты ни разу не рассказывал.
   – Зачем тебе это знать?
   – Да так, интересно просто.
   – Интересно, значит. Хорошо, скажу. Только сперва ты мне скажи, был ты на гражданке кем-нибудь?
   – Я ж говорил тебе, я шоферил. В такси. И так еще, по всякой мелочевке подрабатывал. Там подфарцуешь, здесь. – Семченко хохотнул.
   – Я не спрашиваю, что ты делал. Я спрашиваю, был ты кем-нибудь или нет. Зависело от тебя что-то в мире или ни хрена не зависело, подохнешь ты или жив будешь.
   – Ты что, серьезно? Ну, не знаю. Наверное…
   – Наверное, не зависело. И не был ты никем. А здесь, посмотри, тебе ведь паскудно, правда?
   – Правда.
   – А поспорим, ведь ты и приятелям своим, и детям своим, а может, если повезет, и внукам взахлеб заливать будешь, как тебе здесь было. Как и в танке горел, и в гильзу срал. Потом-то и окажется, что вот это, – Чупров махнул рукой к горизонту, – и было самым замечательным в твоей жизни. И зависело от тебя ой как много. Моя жизнь, например. Или того пацана. Как знать, может, из него в самом деле Эйнштейн бы вырос? А ты его – хрясь – и на гусеницу намотал. По собственной семченковской воле. На своей собственной войне. Вот он ты, меняющий историю человечества Вася Семченко.
   – Не я мотал! Я танком не командую.
   – А разница?
   – Как это? Я никому пистолетом под нос не тыкал! И почему это война – моя?
   – А чья же? И твоя тоже. Ведь ты же на ней пацанов давишь.
   – Я не давлю!
   – Давишь, давишь. Думаешь, раз старлей приказал, всё на нем или на водиле, а ты чистенький? Э, нет. Простая б тогда жизнь была. И ты, Васенька, тоже детоубийца.
   – Так и ты ведь.
   – И я. Только я и не трус. Меня сюда послали убивать – и я убиваю. По приказу и собственной воле. И люблю потом в зеркало на себя смотреть. Какой я, Чупров, солдат отечества.
   – Злой же ты, Чупров. И охота тебе… вспоминать всё время.
   – Злой, говоришь. А насчет охоты… Тебе не кажется странным, что нас вдруг отправили сюда – без пехоты, без палатки нормальной, окоп для танка, и то самим отрывать пришлось? И сидим мы здесь черт-те знает сколько времени, и никто не едет, не идет, и по рации не вызывает, и непонятно, на кой мы здесь вообще ляд. Тут-то и дорог никаких.
   – Потому и здесь, что дорог никаких, а проехать можно. А допустить, чтобы проехали, нельзя. А почему именно мы? Так это лейтенанту вроде гауптвахты. И нам заодно.
   – Ага, именно. Гауптвахты. Место отбывания наказания, как говаривал один мой приятель. А вот представь, друг Вася, что мы умерли.
   – Как умерли?
   – Так. Сгорели тогда, в танке. Сжег нас малец. Затекло в жалюзи или еще куда, на мотор, скажем, добралось до боезапаса, и – кранты. И судили нас за то, что сделали. Убийц и на том, и на этом свете судят. А теперь мы за грехи наши и будем сидеть здесь, в аду, посреди невозможной этой степи, и всегда будет лето, жара невыносимая, мухи со слепнями, пыль, и мы будем караулить, караулить, а никто так и не проедет. И так – всю вечность. А я, например, бес, который тебя, Васю, всё время мучает и мучить будет за трусость твою и глупость. Дергать больную твою глупую совесть.
   – Ты что, серьезно?
   – Или, скажем, наш старлей – бес. Кажется, в это тебе будет полегче поверить.
   – Ну ты, знаешь…
   – Не веришь? Ладно, дело твое. – Чупров ухмыльнулся. – Кстати, живой человек Вася, ты не разбудишь Храмца? Может, он уже точно не живой. Шестой час под танком валяется.
   Небритый человек посмотрел диковато на Чупрова, встал и пошел. Он обошел танк, у кормы присел на корточки и крикнул:
   – Храмец!
   В ответ не услышал ничего. Тогда он взял лопату и потыкал под танк черенком. Некоторое время не происходило ничего. Потом кто-то хрипло и непристойно выругался.
   – Ты как, Храмец, живой? – участливо спросил небритый человек в грязной майке.
   – Пошел на х…й! – ответил с ненавистью хриплый голос. – Какого х…я ты меня будишь? Моя вахта, что ли? Или командиру неймется?
   – Да нет, Чупров просил узнать, как ты там. Лежишь там под танком, как труп. Душно там. Задохнуться можно.
   – Просил узнать?! Какая ему, на х…й, разница, труп я или нет? Ему хоть все сдохни, всё по х…й. И мне тоже, а он – особенно… Шел бы ты на х…й и спать не мешал!
   – Тут перекусить кой-чего есть. Ты как? – спросил небритый человек.
   Но ответа не услышал. Подождал немного, пожал плечами и пошел назад, к Чупрову.
   – Ну как, спросил? – спросил Чупров.
   – Спросил. Ну ты, наверное, слышал.
   – Слышал.
   – Чего он, не пойму. Накумарился, что ли? Слышь, Чупров, а ты ведь так и не сказал, кем на гражданке был?
   – Никем я не был, – сказал Чупров, глядя в мутное, белесое небо, – и никем не буду.
 
   Потом они сидели и молчали, прихлебывая пахнущий мазутом чай, а по небу, как и вчера, и позавчера, как и за множество дней перед тем, медленно и тяжело, оплывающей кляксой жира ползло к горизонту солнце.