А сейчас я смотрел на кольцевую, видел разгораживающий полосы барьер из гофрированного железа, красные и белые катафоты на нем – но вроде бы и в то же самое время кольцевой передо мной не было. Были поля, а за ними вдалеке заборы и серые, крытые соломой и гонтом хаты. И вместе с ними, на их месте – поросшие лесом невысокие холмы безо всяких признаков жилья. Одно не накладывалось на другое, но существовало вместе, я видел всё это разом. Всё это тряслось, переливалось и, видимо, от усилий уместиться в моей голове ворочалось под черепной крышкой, как захмелевший еж. Я зарычал и укусил сам себя за губу. Сильно, до крови. Но добавка маленькой боли к большой не помогла нисколько – мир перед глазами дрожал и переливался и был, несмотря на разноцветность, полунастоящий какой-то, будто склеенный из плоских картинок, вырезанных из учебника истории. Вон двадцатиэтажка, я ее знаю, она на самом краю, у трамвайного депо. А присмотришься, стараясь разглядеть получше, она, колыхнувшись, стала просто высоким деревом прямо за дорогой, а через минуту – полосатым придорожным столбом, какие ставили век назад.
   Я пощупал рукой лоб. Встал на колени. Упираясь в сосновый ствол руками, встал. Сейчас нужно было добраться до дома. Обязательно. Дома холодный душ и кровать. И полная еще с похода аптечка. И холодильник, в котором как минимум полкило колбасы. Но ни в коем случае не в больницу. Если то, что я видел с холма, не галлюцинация – все эти бронетранспортеры, перевернутые машины и пятнистые автоматчики, – сейчас лучше про больницу и не думать. А самое главное на пути домой – благополучно пересечь кольцевую, наверняка просматриваемую какими-нибудь пятнистыми патрулями, а по моему теперешнему состоянию еще и плывущую под ногами.
   Брел я к кольцевой на негнущихся ногах, поминутно ожидая, что вот-вот окликнут или рядом взвизгнут тормоза, и увернуться я не успею. Но, на удивление, обошлось без проблем. Машин не было, должно быть, движение перекрыли. А патрули если и были, то не заинтересовались ковыляющим домой оборванцем. Только когда перебирался через закопченный железный забор, разделяющий половинки трассы, сорвался и пребольно ляснулся коленками, заорав от боли. Но это даже и помогло, на пару минут я будто протрезвел и, охая, резво просеменил до обочины.
   По ту сторону кольцевой начинался Город. Я вошел в него, спотыкаясь об внезапно возникающие под ногами камни и кочки, натыкаясь на деревья и прохожих. Дома передо мной старели, краски выцветали и лупились, снова становились свежими, на месте одноэтажных домов возникали новостройки. Всё непрерывно дрожало и плыло. Я подумал: вот тут меня уж точно или собьет машина, или я куда-нибудь провалюсь. И хуже того, я вдруг понял, что совершенно не представляю, как до дома добраться.
   Уклоняясь от очередного дерева, вдруг возникшего прямо там, где только что был тротуар, я наткнулся на будку телефона-автомата и вцепился в нее, как в спасательный круг. В крохотной, отгороженной от остального мира грязными стеклами кабинке телефон был как якорь, неизменный, никуда не девающийся. На нем просто было сосредоточиться, не отвлекаясь ни на что другое. Хотя и его я чуть не потерял. Отвлекся, нашаривая по карманам записную книжку, очертания телефона поплыли, сменяясь чем-то мутно-зеленым, но я тут же вызвал его в памяти: солидный серый железный ящичек со скругленными краями, с тяжелой черной пластмассовой трубкой, с четырьмя рядами кнопок и прорезью для карточки. Он должен тут быть, он никуда не делся. Вот он – я сейчас протяну руку и почувствую холод железного телефонного бока.
   Моя ладонь коснулась кнопок, круглого выступа на боку – замка, открывающего телефонную коробку. Порядок. Я прижал плечом трубку к уху, вставил карточку, раскрыл записную книжку. Позвонил. Послушал длинные гудки, повесил трубку. Позвонил еще раз и еще. Я позвонил даже по телефону, который дала мне Рыся. То ли на десятом, то ли на одиннадцатом гудке трубку подняли, и хриплый мужской голос спросил:
   – Да?
   – Добрый день, – сказал я. – Вас Столбовский беспокоит.
   – Не знаю такого, – отрезал голос, и в трубке раздались короткие гудки.
   Я снова набрал номер, но на этот раз трубку бросили, едва услышав мой голос. В конце концов, отчаявшись, я позвонил своему редактору. Мне очень этого не хотелось, но иначе пришлось бы ловить случайного прохожего или таксиста, просить довезти или довести до дому и терпеливо принять все вытекающие последствия. Вызов милиции или «скорой», к примеру. Можно, конечно, попытаться добраться самостоятельно. Но сейчас меня это ужасало даже больше, чем последствия разговора со случайным прохожим и перспектива объяснять спецназовцам, почему я грязен, оборван, в синяках и не могу найти свой дом.
   Редактора моего звали Владимир Николаевич Буров, он возглавлял издательство, меняющее название в среднем раз в три месяца и издающее буквально всё, способное принести доход: от инструкций по пользованию презервативами до псалмов. Мы встретились с ним, когда я искал издателя для своего романа, обивал пороги редакций и приучился говорить: «Спасибо, до свидания», еще не дослушав совета обязательно зайти через две недели, а лучше – через три. Роман был про Роммеля, войну и революцию в одной отдельно взятой среднеевропейской стране. В романе были танки, умирающие на фоне заката молодые бойцы, роковые женщины и происки разведок. Это был хороший роман. Я им гордился.
   Буров пообещал обязательно на мой роман посмотреть, отложил его в сторону и осведомился, имеется ли у меня компьютер. Я ответил: имеется. Поинтересовался, кто я по профессии. Я ответил: физик. И тогда он предложил мне написать для него «Сто великих открытий» – по пять долларов за открытие. Я отказался. Тогда он предложил мне написать «Сто великих педерастов» – по пять долларов за каждого великого педераста. Я же в ответ предложил ему написать «Сто великих человеческих подлостей» – по семь долларов за подлость. Буров степенно огладил ухоженную седую бородку, посмотрел на меня поверх очков и сказал: «Пять с половиной». Сошлись мы на шести. С подлостями я покончил за четыре месяца и еще полмесяца уговаривал Бурова отдать мне деньги. Буров говорил, что сумма слишком большая, поил меня растворимым кофе и советовал зайти через две недели. Тогда, возможно, деньги найдутся. На третьей двухнедельной отсрочке я согласился написать для него авантюрно-порнографический роман за четыре месяца. Деньги нашлись с поразительной быстротой, не только за подлости, но и аванс за роман.
   Роман я писал вечерами, с успехом заменяя им занятия онанизмом. Строго следовал составленным для себя правилам чередования убийств и минетов и справился за обещанные четыре месяца, скомкав, правда, финал. Для того чтобы его завершить в духе предыдущих частей, требовалось еще как минимум страниц пятьдесят. Я же срочно перестрелял злодеев и заставил двух полузабытых прежних любовниц спасти героя на вертолете, выудив из самой гущи немыслимого побоища. Роман я сдал к седьмому июня и уже успел выждать первый двухнедельный срок. Проект продолжения уже лежал на моем столе, но я решил воспользоваться им лишь в самом крайнем случае, уж очень это пахло дурной порнобесконечностью.
   Буров снял трубку после второго гудка.
   – Это Дима, – сказал я. – У меня к вам… не совсем обычная просьба.
   – Я слушаю, – настороженно ответил Буров.
   – Видите ли, – продолжил я, – у меня проблемы. Я не хотел бы вдаваться в подробности, но дело в том, что я сейчас на перекрестке Логойского тракта и Витебской, у телефона-автомата. И я не могу добраться домой. Я… понимаете, я не совсем здоров. Это случалось и раньше, но не так сильно, как сейчас. Я знаю, до моего дома всего два квартала, но я не могу до него дойти. Я прошу вас, если вам не очень трудно, не могли б вы подъехать ко мне и отвезти меня?.. Я понимаю, это звучит очень странно, но прошу вас поверить, это очень серьезно.
   – Хорошо, – повеселел Буров, – я подъеду к вам. Только сейчас – вы, наверное, знаете – повсюду пробки. Я, может быть, немного задержусь.
   Он подъехал минут через двадцать. Я всё это время стоял, вцепившись в телефон. Буров посигналил мне, но я не двинулся. Тогда он вышел из машины, подошел ко мне. Я попросил, чтобы он взял меня за руку. Он, почти не удивившись, протянул руку и довел до машины.
   – Так что с вами стряслось?
   – Со мной такое случалось и раньше, – сказал я, усаживаясь поудобнее. В машине было очень хорошо. Она никуда не исчезала, не плыла. Главное – не смотреть за окно. Там мельтешило, плавилось и рушилось. – Но так, как сегодня, еще не было. Это, должно быть, от нервов и переутомления. Да я еще и по голове вчера получил. Тяжелым предметом. Я не могу сориентироваться, не узнаю места, где я только что прошел.
   – Да, – задумчиво произнес Буров, поворачивая ключ в замке. – Так куда вас, к общежитию? Быть может, вам вызвать врача? Или сразу в больницу?
   – Нет, спасибо, ни в коем случае. С больницами сейчас, понимаете, хлопотно. Такое творится в Городе, война какая-то прямо, мало ли что.
   – Да уж, – осторожно согласился Буров.
   – Я думаю, отосплюсь, отлежусь, отдохну как следует – и полегчает. Такое уже бывало. Просто нужно отдохнуть.
   – Вы собираетесь уезжать?
   – Да, наверное, – сказал я. – Тут уже нечего делать. Почти.
   – С Академией, говорят, проблемы? Вроде вас закрывают, и аресты?
   – В нашем институте почти всех выгнали в отпуска и Интернет отключили. А чтоб арестовывали – не знаю. Вроде взялись за Институт истории.
   – Не только истории. Уже приходили кое к кому из филологии. Да и кого-то из ваших, говорят, взяли.
   – Из наших? Вы имеете в виду, из нашего института? Откуда вы знаете?
   – Так, ходят слухи. Вы же знаете, не один вы у меня работали над компиляциями… Вы, кажется, собирались в горы? – спросил Буров, глянув на меня искоса.
   – Да, собирался. Мы и поедем. Только съезжу сперва к своим, отъемся. Этот Город меня доконал.
   – Да, тяжело, – согласился он. – Я и сам собираюсь уезжать. Прикрою всё на лето, тем более что работать сейчас, как вы понимаете, трудно. Со всеми этими событиями вокруг.
   – Вы скоро уезжаете? – спросил я.
   – Через три дня… – ответил он и замолчал.
   Следующий вопрос, так и вертевшийся на языке, мне очень не хотелось задавать. Мне показалось, Буров подталкивал меня к нему, чуть ли не тыкал носом. Я уже говорил ему раньше, что собираюсь в горы и мне нужны для этого деньги, еще пятьсот долларов, причитающихся за роман. Машина остановилась у общежитского подъезда, и я наконец отважился:
   – Вы знаете, мне нужны деньги. Вы уезжаете, и мне тут уж просто некуда деваться.
   – Конечно же, – сказал Буров весело, – деньги. Само собой. Приходите послезавтра… нет, даже завтра, скажем, в четыре часа, если сможете. А если будете болеть, позвоните, и я подъеду. Вас устраивает?
   – Устраивает, – кивнул я, – спасибо вам большое.
   – Да не за что. До скорой встречи! – Он дружелюбно улыбнулся на прощание.
   Получилось как-то неловко. Немного фальшиво и странно. Конечно, мои объяснения вряд ли его убедили. Скорее всего, он подумал: я спектакль разыгрываю, чтоб выцыганить деньги. Как-то он неожиданно легко согласился. Должно быть, собирается уехать раньше и оставить меня с носом. В принципе, черт с ним – не один он мне платит, у меня еще в заначке достаточно, чтобы хватило и на горы, и на три недели до первой зарплаты после них.
   Буров же, дождавшись, пока за мной закроется дверь общежития, вынул из кобурки на поясе черный, похожий на дольку баклажана мобильник и позвонил. Его терпеливо, не перебивая, выслушали. Уточнили адрес, заверили, что всё будет в порядке. И поблагодарили за гражданское рвение, так необходимое стране в тяжелое время.
 
   Я ходил в горы каждое лето. Впервые я пошел в горы после первого курса университета. Я уложил в сумку свитер, плавки, две тенниски и сел на девяносто четвертый скорый, легендарный поезд в лето. Сутки с половиной до Симферополя, до солнца, до торгующих семечками и креветками хохлушек на базаре, до старых гор, лысым теменем выглядывавших из леса, до троллейбуса к морю, до ленивых бахчисарайских улочек и терпкого местного портвейна, до гаваней и бастионов Севастополя. Тогда еще пускали в Севастополь по пропускам, и я добрался туда на ночном поезде, сунув проводнице трешку и спрятавшись в ее купе.
   Проводница наговорила мне кучу ужасов про военные патрули. Время от времени она, сделав очень серьезное лицо, заглядывала в купе, и я, вцепившись в полку побелевшими пальцами, спрашивал, прошли ли патрули. Она неизменно отвечала, что могут быть, вот-вот пройдут. Потом за окном показались неоновые буквы «Севастополь». Тогда она приказала мне быстро-быстро убегать из вагона и прятаться в городе, потому что и там могут быть патрули. Я хотел от обиды и злости украсть у нее пару ложек или хотя бы сказать, какая она дура и сволочь, но уже занималась заря, ноздри щипал запах морской соли, неясный далекий ритмичный шорох звучал как гимн – и обида ушла сама собой. Я только подмигнул проводнице и чмокнул ее обветренными губами в щеку. Я весь день ходил по музеям, ел мороженое на пирсе, глядя на серый, ощетинившийся пушками крейсер, кормил голубей, лежал в тени ноздреватого херсонесского песчаника, плескался в море, отпихивая ногами медуз, смотрел «Человека с бульвара Капуцинов» в летнем кинотеатре на набережной. А ночью спал на восьмом бастионе рядом с пушкой на наломанных в соседних кустах ветках.
   Ночью было жутко холодно, я проснулся около трех и спустился по длинной лестнице на вокзал, досидел до первой электрички. Она меня, крепко заснувшего, едва не увезла в Евпаторию. Потом я поехал на ялтинском троллейбусе к морю и, наплававшись вволю, съев три кило немытых персиков, забрался на Аю-Даг. Небо уходило под ноги и оказывалось морем, за спиной щербатой стеной громоздились горы, ветер сушил пропотевшую рубаху, трепал сухие стебли травы между сухих камней. Солнце ползло к горизонту, я сидел и ждал, когда оно окажется ниже меня, когда распластается над водой, растечется подо мной тускнеющим светом, как прохудившийся пузырь.
   Вниз я спустился в сумраке, напролом, и провалился сквозь кусты на другую сторону Аю-Дага, в военный санаторий «Фрунзенский», где гремела музыка и на асфальтовой площадке, за оплетенной виноградом решеткой, кружились загорелые люди. Я шел по дорожкам санатория, как спустившийся с Эвереста альпинист, снисходительно улыбаясь, миновал вахту и пошел по ночной дороге к Алуште. Звезды зажигались над головой, как придорожные фонари.
   С тех пор я ездил в горы каждый год, а иногда и дважды, и трижды. На майские в Крым, размяться, а в июле-августе – на Кавказ, на Алтай, Памир, Тянь-Шань. Сам сколачивал компанию, собирал людей и снаряжение, добывал карты и оформлял документы. И почти всегда компания окончательно собиралась и всё окончательно обустраивалось и определялось в самый последний момент. Люди отказывались за месяц, за неделю, меняли билеты, переигрывали планы, уходили с другой компанией, женились, падали с мотоциклов, уезжали в Германию.
   В тот год, когда я повстречал Ступнева, я хотел идти на Кавказ, побродить в Приэльбрусье. За десять дней до отъезда предпоследний оставшийся подошел ко мне и сказал, что сможет уехать дней на десять, а лучше бы ему и вовсе не ехать, поскольку дела и проблемы, и родителям нездоровится. После его ухода остались груда снаряжения в углу моей комнаты и шесть билетов на руках. Пять я сдал и решил до последнего дня отложить решение судьбы шестого. А в последний день в половине седьмого утра в мою комнату ввалились два расхристанных, пахнущих утренним пивом и вчерашней «Столичной» долговязых и небритых мужика. Я, чертыхнувшись сквозь зубы, потянулся за ботинком – я как раз вечером сунул под кровать походные «вибрамы» – и уже занес руку, как один из вошедших заорал: «Димон, ты на Фаны хочешь?!» Я узнал говорившего, за мучительные полминуты сообразил, что такое «Фаны», выронил ботинок и открыл от удивления рот.
   Это был Женька Москвич, поэт, разгвоздяй, проходимец и философ, превратившийся лет через семь после того в упитанного коммерческого директора. А вот вторым как раз и был теперешний капитан госбезопасности Ступнев, тогда только заканчивавший Политех, но уже выпивавший бутылку водки не хмелея и способный на четырехкилометровой высоте тащить вверх тридцатикилограммовый рюкзак и температуру тридцать девять с рвотой и лихорадкой, подхваченной накануне после скверного аульного айрана. Мы месяц шлялись вместе с ним по Средней Азии, ползли вверх по гребню пика Алаудин, ждали машины на пыльной улице Хузара, ночевали в бухарском медресе, превращенном в дешевую гостиницу.
   Он подхватил меня за шиворот на снежном склоне под Чимтаргой, когда я, шагнув вперед до чересчур далеко вырубленной ступеньки, оскользнулся и полетел по плотному фирну вниз, к плоскому льду метрах в трехстах внизу. Он сам чуть не сорвался, но в его длинных руках была упругая, злая сила, он остановил меня и толкнул вверх. И я наконец воткнул ледоруб в фирн и встал на ноги. Отдышавшись, я пообещал ему магарыч, а он рассмеялся и хлопнул меня по спине. Этот магарыч мы потом выпили вдвоем в бухарской чайхане у Ляби-хауза из длинной тонкой бутыли с пластмассовой пробкой. А выпив, побрели к гостинице-медресе и, усевшись в пыль на средневековой глинобитной площади, смотрели на плывущий в ночном небе над нами минарет Калян.
 
   Вечером я долго не мог заснуть. Метался, ворочался, вставал, менял холодные компрессы, стискивал ладонями виски и вспоминал, вспоминал: слова, лица, запахи. Мою больную память словно прорвало – кажется, я вспомнил каждый свой день и минуту, каждое произнесенное и написанное слово. Заснув наконец, я увидел горы и пыль на дороге между тонких холодных озер. На рассвете, как и много лет назад, грохнула дверь, и в комнату вошли двое. Я, оторвав голову от подушки, чертыхнулся сквозь зубы и зашарил под кроватью, нащупывая ботинок. Облегченно вздохнул, узнав Ступнева, и спросил:
   – Так когда уезжаем?
   – Дмитрий Столбовский? – спросил чужой деловитый голос.
   – Да-а, – трезвея, ответил я.
   – Пойдемте с нами. Прямо сейчас.
   – …Сумку оставь. Не нужно, – сказал Ступнев.
   Меня отвели вниз, у подъезда посадили в черный джип с тонированными стеклами и повезли на площадь Рыцаря Революции. А в восемь тридцать я уже сидел на железном, привинченном к полу стуле в комнате с голыми крашеными стенами, и барменша, та самая, с кафе на площади Победы, показав для пущей убедительности пальцем на мой лоб, сказала: «Он это. Тот самый очкарик».
   Яростное соперничество двух частей, формально принадлежащих одному и тому же ведомству, началось после развала империи. В имперские времена соперничали два гиганта, КГБ и ГРУ, государственная безопасность и армейская разведка. После развала империи в только что получившей независимость стране царил полный хаос. Офицеров охранки тогда наперебой скупали воюющие друг с другом «новые», дикие добытчики в непуганой стране, сгребающие падающие отовсюду деньги и отстреливавшие конкурентов. Состояние рождались за недели, и примерно тому же равнялась средняя продолжительность жизни их сколачивавших. Офицеры отстреливали сами и готовили отстреливавших.
   В конце концов произошло неизбежное слияние власти и денег, и охранка начала возрождаться опять – но уже в виде множества соперничающих групп. Не все из них пережили конкуренцию. За семь лет президентского правления осталось их с десяток, и главенствовали в этом десятке поделившие наследство бывшего КГБ Управление КГБ по Городу и области и республиканское Управление. Объединяла их только магическая аббревиатура «КГБ» в названии. Начальники управлений подчинялись только Совету Безопасности, руководимому президентом. Статус их так окончательно и не определился, сферы компетенции тоже не были разграничены, скорее, существовал фронт, изгибавшийся в зависимости от успехов в борьбе с соперником. Прочие охранки консолидировались с тем либо другим управлением, за исключением «эскадрона», личного президентского кулака. Управлению по Городу и области досталась большая часть имущества, стукачей, сотрудников. Республиканскому достались спецы и зарубежная сеть. Именно ей оно и было обязано выживанием. И процветанием.
 
   Сейчас обоими ведомствами овладел пещерный ужас. Никто ничего не понимал, и высокие начальники цепенели в кабинетах, глядя на судорожно трезвонящие телефоны. Как, что, почему, как такое возможно? Кто допустил? Как могло случиться в сонной этой стране, что на рассвете двадцать второго июня звено штурмовых вертолетов взлетело с пригородного аэродрома, прошло вдоль кольцевой, расстреливая фуры и бензоколонки, а потом спокойно приземлилось на том самом пригородном аэродроме?
   До аэродрома этого от кольцевой можно дойти за двадцать минут – правда, если перелезать через проволочную ограду, проржавевшую, дырявую, а местами для удобства просто смятую. Спецназовцы Управления по Городу и области оказались на аэродроме через десять минут после того, как недоумевающий голос в трубке доложил шефу, что вертолеты никуда не делись, не ушли в сторону границы, а просто приземлились. Группы спецназа блокировали центр управления полетами, казармы, склады, арестовали всех, кого обнаружили – полтысячи человек и три сторожевые собаки, – и сидели вместе с арестованными, ожидая приказов начальства.
   То, правда, быстро вышло из ступора. Шеф республиканского Управления, глотнув настойки пустырника, вдруг понял: что б там на самом деле ни было, вот же он, материал, его звездный шанс, его месть и правота – заговор в армии, дело крупнейшего размера! Армия – давно уже как кость в горле у всех, и у отца нации в том числе. Никому в стране эта армия, эта куча хлама, оставленная в наследство империей, не нужна, с ее сборищем диких недорослей, с древним железом, только и жрущим деньги и драгоценную нефть. А на это железо без труда найдутся покупатели в жарких частях этого мира. Спецназа и войск МВД, вместе взятых, вчетверо меньше, а они без труда разгонят пять таких армий и с успехом заменят. Но попробуй это докажи чинушам твердолобым. А сейчас, Господи благослови, и доказывать-то никому ничего уже не нужно. Так что – чистка, генеральная чистка! А кому ее доверят, угадайте?
   Аналитики его штаба срочно запустили в действие недоработанные планы, и во все концы страны полетели сообщения. Шеф Управления, генерал-майор внутренних войск Шеин, был цепким и сильным человеком, пришедшим на свой пост по головам стоявших перед ним. Возможностей, тем более таких явных, он не упускал. Три начатых заново, несущихся во весь опор резервных варианта – «Армия», «Националистическое подполье» и «Лесной бункер» – соединились в один под рабочим названием «Гражданская».
   Двадцать второе июня принесло еще один козырь в его масть. Вечером ему доложили, что большая часть людей с бобруйской базы «эскадрона» перебита в болоте под Оршей. Шеин спросил:
   – Кто?
   Докладывавший ответил: точно неизвестно, но есть подозрение, что копатели. Генерал переспросил:
   – Кто?
   Докладывавший ответил: торговцы старым оружием, немецким, имперским, времен последней войны. Откапывают на болотах и продают за границу – за большие деньги. «Эскадрерос» за ними охотились, отбивали добычу. Наконец нашла коса на камень. Сейчас в «эскадроне» полная сумятица. Рвутся мстить всем подряд, главный не пускает – ему они сейчас под рукой нужны.
   – А много ли оружия откапывают? – поинтересовался Шеин. – Можно им вооружить, например, роту?
   И услышал, что можно вооружить полк, и не один.
   – Так вооружайте, – приказал Шеин.
   – Простите?
   – Собирайте этих копателей, собирайте ваш опереточный «Белый легион», собирайте всё ваше засекреченное отребье. Вооружайте полк!
 
   После того как траки «Пантеры» отчистили от грязи, выковырнули слежавшуюся между катками землю, она на удивление легко пошла следом за тягачом, печатая гусеницами иссушенную дорожную глину. Оказалось, что почти вся ее механика в целости. За рычаги усадили механика, и угловатая махина с крестом на башне пошла как смазанная, качаясь на не протекшей за полвека гидравлике. Торопились – убраться следовало подальше и поскорее. Прятаться не было времени, за тягачом с «Пантерой» пылили грузовики, «уазики», милицейские «Жигули» – мотоколонна, которую замыкала танкетка, увезшая Матвея Ивановича от «эскадрерос». Уходили на юго-запад. В полдень пересекли Могилевское шоссе – гаишник, притаившийся за деревьями с радаром, сперва замахал жезлом, увидев вывалившуюся с проселка тушу «Кировца», а потом выронил жезл и спрятался в кювете. Колонна остановилась только в сумерках в редком леске среди холмов. Выставили охрану, разожгли костры.
   Дима, протрясшись весь день в коптящем, пропыленном «уазике», заснул сразу, как только ему позволили выйти наружу и присесть. Он прислонился спиной к корявой, одичавшей яблоне, уткнул подбородок в грудь и перестал видеть и слышать. Когда его растолкали и сунули под нос миску с дымящейся кашей, было уже совсем темно. На деревьях, на склонах и машинах дрожали тени от костров. Люди негромко разговаривали, усевшись вокруг огня.