– Значит, видишь безобразие – и посапывай себе в кулак? – спросил, недобро смерив Дункая взглядом изжелта-смоляных глаз, Павел Степанович.
   – Да я не про то, – покривился Дункай. – За порядок переживай, но и себя не бросай, как затычку, в любую дыру. Прорех у нас много. Всех прорех своим телом не закроешь.
   – Рассуждать мы научились, а делаем все – через пень колоду валим, – сказал более для себя Павел Степанович и уставился долгим взглядом в костер.
   А пожилой мужичок с лысиной подтянул свои сапоги, вытащил из них травяную прокладку и положил просушить ее поодаль от костра.
   – Травки подарил нам, – говорил он ласково. – Раньше про таких говорили – божий человек. Мир праху его!
   – Такой трава хайкта называется, – отозвался Кончуга. – Я сам доставал ее.
   – Ты лучше расскажи, как стадо кабанов съел? – сказал беловолосый парень, посмеиваясь и подмигивая Кончуге.
   Павел Степанович грустно усмехнулся и встряхнулся как бы из забытья.
   – Это нам Калганов рассказывал, – пояснил бригадир Конькову. – Зимой, говорит, охотились с Кончугой. Стадо кабанов подняли. Я, говорит, убил трех, а Кончуга шесть штук. Снег лежал глубокий. Как вывозить кабанов? Прямо беда. Я, говорит, пошел в деревню за лошадью. Пятьдесят верст просквозил на лыжах. Нет лошадей – все в извоз ушли. Я в райцентр, говорит, подался. А Кончуга посадил всю свою семью на нарты и на четырех собаках привез к убитым кабанам. Раскинул палатку и пошел пировать. Пока, говорит, я лошадь нашел, пока приехал – он уже пятую свинью доедал.
   Все засмеялись, и только Кончуга невозмутимо посасывал свою трубочку и смотрел в огонь, будто и не слушал никого.
   – У кого ж это рука поднялась? – опять с горечью, покачав головой, спросил пожилой рабочий.
   – Кто-нибудь из вас видел вчера вечером мотор на реке? Никто не проезжал тут? – спросил Коньков.
   – Вроде бы тарахтел мотор, – сказал бригадир. – Да мы спали в палатке.
   – А Николай с Иваном? – воскликнул пожилой рабочий. – Они же долго у костра возились, картошку чистили, рыбу.
   – Николай! – крикнул бригадир, обернувшись к палатке.
   Но высунутые из палатки ноги в шерстяных носках и не шелохнулись.
   – Во зараза! Уже успел заснуть, – удивился бригадир.
   – Сейчас я его подыму, – сказал парень с облупленным носом и, схватив дымарь, строя всем уморительные рожи, стал на цыпочках подкрадываться к палатке.
   Перегнувшись через лежащего и просунув дымарь в палатку, парень начал качать ручку дымаря. Через минуту из палатки во все дыры повалил густой дым, как из худой печной трубы. Потом оттуда раздался протягновенный мат, прерываемый чихом и кашлем, и здоровенный верзила, протирая глаза, высунул из палатки взлохмаченную голову. Увидев беловолосого с дымарем, крикнул:
   – Ты чего, спятил?!
   – Это ж я паразитов выкуривал, – ответил тот и, кривляясь, стал отступать к костру.
   – Ах ты, химик! – заревел верзила. – Я те самого раздавлю сейчас, как паразита.
   Не успел разбуженный встать на ноги, как беловолосый бросил дымарь и дал стрекача в таежные заросли.
   – Ладно тебе ругаться, Николай! – сказал бригадир, едва скрывая улыбку. – Дело есть к тебе. Вон лейтенант поговорить с тобой хочет.
   Заметив Конькова, Николай заправил рубаху и подошел к костру.
   – Вы вчера вечером не видели моторной лодки на реке? – спросил опять Коньков. – Или ночью, под утро.
   – Слыхал мотор… И вроде бы не один. Да уж в палатку залез. – Он силился что-то вспомнить, морщил лоб, шевелил бровями и вдруг воскликнул: – Стой! А Иван-то еще на берегу сидел. Рыбу разделывал.
   – Что за Иван? – спросил Коньков.
   – Это кашевар наш, Слегин.
   – А где он?
   – Черт его знает! Вот сами ждем, – сказал бригадир. – Пришли на обед, а его нет. Утром пошел на Слюдянку хариусов ловить.
   – А где эта Слюдянка? – спросил Коньков.
   – Да километра два отсюда будет до нее. Речка. Чистая такая. Форели в ней много.
   – Когда же он придет?
   – А кто знает? Он у нас заводной, – ответил бригадир и снова выругался. – Если рыба клюет, до вечера просидит. Зато уж без добычи не приходит. Тут с него хоть три шкуры дери. Улыбается, как дурачок: крючок, мол, зацепился за тайменя, чуть в горы не увел. А я вот хариусов по дороге подбирал. Все тайменя обещает принести. Мы уж привыкли к его выходкам и не ждем его. Сами вон обед варим, – кивнул бригадир на кипящий котел.
   – Эх, работенка! – сказал Коньков, откидываясь на спину и закладывая ладони на затылок. – Устал, будто чертей гонял. С трех часов утра на ногах. Не везет!
   – Зачем не везет? Можно найти кашевара, – сказал Кончуга.
   – Где ты его найдешь?
   – Я схожу, такое дело.
   – Разминешься, – сказал бригадир. – Иван выбирает места укромные.
   – Почему разминешься? – возразил Кончуга. – Тайга не город, здесь все, понимаешь, видно.
   – Пусть сходит, – сказал пожилой рабочий. – Иван уж там засиделся.
   – Ну, валяй! – отпустил Кончугу Коньков. – Только смотри сам не заблудись.
   – Смешной человек, понимаешь, – Кончуга пыхнул трубочкой, встал, закинул карабин за спину и ушел.
   – А вы отдохните, Леонид Семенович, – предложил Конькову Дункай. – В лодке у нас медвежья шкура.
   – Зачем в лодке? Вон лезь в палатку. Там надувной матрац, – предложил бригадир. – А хочешь – лезь под полог.
   – Я и в самом деле малость вздремну, – сказал Коньков и полез в палатку.
   Заснул он быстро, как в яму провалился. Ему снился сон: будто он еще мальчишкой идет полем, по высоким оржам; чем дальше идет, тем все выше становится рожь, наконец он скрылся в этих колосках с головой, и ему стало жутко оттого, что не видит и не знает, куда надо идти. И вдруг откуда ни возьмись налетают на него два лохматых черных кобеля, хватают его за штаны и начинают рвать их и стаскивать. Он смотрит по сторонам – чего бы найти и огреть этих кобелей, но нет ни камня, ни палки, одна рожь стоит вокруг него стеной. Он хочет ударить их кулаком, но не может: руки онемели от страха и не слушаются. Хочет крикнуть – язык не ворочается, и голоса нет.
   – Да проснитесь же вы, наконец! – услыхал он над самым ухом и открыл глаза.
   Над ним склонился Дункай и теребил его за брюки и за китель.
   – Что случилось? – тревожно спросил Коньков, вскакивая.
   – Кончуга вернулся. Говорит – кашевара нет нигде.
   – Что ж он, сквозь землю провалился? – сердито проворчал Коньков.
   – Наверно, в другое место ушел. Сидит где-нибудь на протоке и рыбачит. Тайга велика. Чего делать будем?
   Коньков наконец пришел в себя от сонной одури, вылез из палатки, подошел к костру. Тут вместе с рабочими сидел и Кончуга.
   – Ты хорошо смотрел? – спросил его Коньков.
   – Хорошо. Кричал много. На Слюдянка нет никого.
   – Павел Степанович, куда же он делся? – обернулся Коньков к бригадиру.
   – Где-нибудь рыбачит в другом месте. Да вы не беспокойтесь. Вечером придет, – отвечал тот, помешивая в котле деревянной ложкой. – Отдохните у нас. Вместе и пообедаем.
   – Нам, брат, не до отдыха, – сказал Коньков, потом повел носом: – А что у вас на обед варится? – и бесцеремонно заглянул в котел.
   – Нынче варим рыбные консервы, – ответил бригадир, вылавливая огромной ложкой хлопья разваренной лапши и нечто розоватое, похожее на раздерганные и расплывшиеся клочья розовой туалетной бумаги.
   – Значит, нынче консервы! А вообще что варите? – спросил Коньков.
   – Уха бывает. Изюбрятину варим.
   – А что, изюбрятина кончилась?
   – Есть. Да Иван куда-то схоронил. Искали, искали… Где-то у воды прикалывает, в холодке. Или в реку опускает. В кастрюле она у него хранится, веревкой обвязана, да еще в целлофановом мешке. Так она сохраннее.
   – А где достали изюбрятину? – спросил Коньков, все более оживляясь.
   – У охотников Иван покупает.
   – Вы ему продавали, Семен Хылович? – спросил Коньков у Дункая.
   – Нет, – ответил тот твердо. – К нам за мясом он не приезжал. Да и пантовка кончилась.
   – У вас кончилась, у других нет, – усмехнулся бригадир. – До сих пор бьют. Тут эти охотники шныряют, как барыки на базаре. Вот приедет Иван – он вам все расскажет.
   – Ладно, – сказал Коньков. – Мы завтра приедем. Только вы предупредите его, чтобы он никуда не уходил.
   – Будет сделано, – сказал бригадир.
   – Кончуга, заводи мотор! – приказал Коньков, вставая. – Поехали к вам в село.



6


   Село Красное стояло на высоком берегу укромной протоки. Сотни полторы новеньких домов, рубленных в лапу, то есть с аккуратно обрезанными да обструганными углами, крытые серым шифером и щепой, вольготно раскинулись по лесному косогору. Каждый поселянин норовил повернуть свой дом окнами на реку, то есть на протоку, широкий и спокойный рукав, отделенный песчаным наносным островом от протекавшей неподалеку шумной и порожистой реки Вереи.
   Тут не было ни улиц, ни переулков, отчего все село смахивало на огромное стойбище; каждая изба, казалось, стоит на отшибе, в окружении зарослей лещины, жимолости да дикой виноградной лозы. Между отдельными группами домов стояли даже нетронутые раскоряченные ильмы, голенастые деревья маньчжурского ореха да густые иссиня-зеленые шапки кедрача. Жили здесь и удэгейцы, и нанайцы, и орочи, и русские, и татары. Дункай, посмеиваясь, называл свое таежное село лесным интернационалом.
   Они подъехали к песчаному берегу, где на приколе стояли такие же, как у них, длинные долбленые баты, похожие на африканские пироги. Дункай цепью привязал бат к столбу, врытому у самого приплеска, и сказал Конькову:
   – Я схожу домой, прикажу хозяйке, чтобы обед приготовила.
   – Спасибо, Семен Хылович! А может, у вас столовая есть? Неудобно, право, – засмеялся Коньков.
   – Столовая только вечером откроется. А до вечера живот к спине подведет. Как допрашивать будешь? – засмеялся Дункай. – Пошли со мной!
   – Я через часик приду. Пока вон со стариками поговорю.
   Старики сидели тут же на берегу на бревнах, поглядывали на приезжих, покуривали.
   – Ну, давай! Тебе виднее.
   Дункай взял весла и ушел домой, а Коньков с Кончугой поднялись на высокий берег, к бревнам. Здесь же один старик с редкой седой бороденкой и жидкими усами, засучив рукава клетчатой рубашки, заканчивал работу над долбленной из цельного ствола тополя остроконечной лодкой-оморочкой. На бревнах, в синих и черных халатах – тегу, расшитых ярким орнаментом по бортам и по стоячему вороту, сидело пять стариков, каждый с трубочкой во рту. Возле бревен кипел черный большой казан со смолой.
   – Багды фи![1] – приветствовал их Коньков по-удэгейски.
   – Багды фи! Багды! – оживленно отозвались старики.
   – Хорошая будет оморочка! – похвалил Коньков плотника. – На такой до большого перевала доберешься, легонькая, как скорлупка. – Коньков хлопнул ладонью по корпусу новой оморочки, и гулкое эхо шлепка отдалось на дальнем берегу. – Во! Звенит как бубен. Шаманить можно.
   Старики опять, довольные, заулыбались.
   – О до![2] – обратился Коньков к самому ветхому старику с желтым морщинистым и безусым лицом, в меховой шапочке с кисточкой на макушке. – Ты знал ученого Калганова?
   – Калганова все село наше знай, – ответил тот. – Хороший человек был. Кто его убивал, свой век не проживет. Сангия-Мама[3] накажет того человека.
   – А у вас на селе не знают, кто это сделал?
   – Не знают.
   – Когда у вас последний раз был Калганов?
   – Неделя, наверное, проходила.
   – Почему наверное? А точнее?
   Собеседник Конькова посасывал трубочку и молчал, словно и не слыхал вопроса Конькова.
   Коньков допытывался у других стариков:
   – А может, две недели прошло? Никто не помнит?
   – Может быть, две, понимаешь, – ответил лодочник.
   – Так две или одна?
   – Зачем тебе считай? Две, одна – все равно, – сказал старик в шапочке.
   – Нет, не все равно, – сказал Коньков, несколько обескураженный таким безразличием.
   Потоптался, подошел опять к плотнику, тесавшему лодку.
   – Не продашь?
   – Для себя делай, – ответил тот.
   – Н-да… А кто из вас хорошо знал Калганова?
   – Сольда, – ответил лодочник.
   – Который это Сольда? – спросил Коньков.
   – Я, понимаешь, – ответил старик в шапочке.
   – Ты с ним в тайге бывал?
   – Бывал, такое дело. Проводником брал один раз.
   – Ты ничего не замечал за ним? Может быть, он ругался с кем? Враги у него были?
   – Может, были. А почему нет?
   – Да не может быть, а точно надо знать.
   – Не знай.
   – Ну, как он относился к вашим людям и вы к нему? Не обижал?
   – Его смешной, понимаешь, – ответил Сольда, выпуская клубы дыма. – Немножко обижал.
   – Каким образом? – оживился Коньков.
   – Его говорил: человек произошел от обезьянка.
   Старики засмеялись, а иные стали плеваться.
   – А чего тут смешного или обидного? – удивился Коньков.
   Сольда поглядел на него, как на неразумного младенца, вынул трубочку и мундштуком ткнул себя в голову.
   – Разве я обезьянка? Тебе чего, ребенок, что ли? – и, скривив губы в саркастической усмешке, стал говорить горячо и яростно: – Мы видали, такое дело, обезьянку. В Хабаровске было совещание охотников. Потом в цирк возили, обезьянки показывать. Маленький зверь вертится туда-сюда. Как может человек произойти от такой зверь? Разве я, понимаешь, туда-сюда голова верти? Детей за такое дело наказывать надо.
   Коньков едва заметно улыбнулся и спросил:
   – А как ты думаешь, Сольда, от кого произошел человек?
   – Наши люди так говорят: удэ произошел от медведя. Его зовут Одо, старший рода, понимаешь. Это правильно. Медведь ходит важно, никого в тайге не боись. На двух ногах может ходить, одинаково человек.
   Старики закивали головами:
   – Так, так…
   – Ну, ладно! Удэ произошел от медведя, – согласился Коньков, поблескивая хитровато глазами. – А русский от кого? Или, допустим, татарин?
   – Я не знай. Ты, может, от обезьянка. Чего стоишь, вертишься? Садись!
   Старики опять засмеялись. Коньков, тоже посмеиваясь, сел на бревнышко, закурил.
   – Все ты знаешь, Сольда.
   – Конечно, – согласно кивнул тот.
   – А вот скажи, что это за тигр тут появился? Говорят, из Маньчжурии пришел? Собак таскает.
   – Э-э, Куты-Мафа[4] собачку любит кушать. И наш, и маньчжур одинаково.
   – Но этот бродит везде, людей пугает?
   – Э-э, тигр нельзя говорить. Сондо![5] – сказал Сольда и пальцем покрутил вокруг себя. – Его все слышит. Потом пойдешь на охоту – его мешать будет. Сондо!
   – Ну, ты прямо профессор, – опять усмехнулся Коньков.
   – А почему нет?
   С невидимой за лесным заслоном реки послышался отдаленный стрекот мотора. Коньков мгновенно встал и прислушался.
   – Ровно гудит. Значит, издалека. Кто-то со станции едет, из райцентра. Кончуга, а ну-ка сбегай на реку, погляди!
   – Зачем бежать? – спросил Сольда. – Это Зуев едет. Его мотор. Самый сильный. Такой больше нет у нас.
   – Зуев! Тогда я сам сбегаю. Он мне нужен, – сказал Коньков, выплевывая папироску и собираясь бежать на реку.
   – Опять не надо бежать, – невозмутимо сказал Сольда. – Его сам сюда поворачивает.
   Коньков влез на бревна и стал поглядывать на протоку – свернет сюда Зуев или нет?
   – Слушай, Сольда, – спросил Коньков. – А ты не слыхал вчера вечером мотора на реке?
   – Слыхал.
   – Не Зуева? Не узнал?
   – Нет, не Зуева. Проходили два мотора «Москва».
   – Чьи?
   – Не знай.
   Зуев и в самом деле завернул в протоку; его новая длинная лодка, крашенная в голубой цвет, стремительно вылетела из-за кривуна и, обдавая волной стоявшие на приколе удэгейские и нанайские баты, лихо пришвартовалась к причальной тумбе. Зуев, сильный, рослый мужчина средних лет, с коротко подстриженными рыжими усиками, в кожаной тужурке и в высоких яловых сапогах, пружинисто выпрыгнул из лодки и быстро пошел вверх по песчаному откосу, остро и резко выбрасывая перед собой колени.
   – Здорово, лейтенант! – подошел он к Конькову, протягивая руку. – Я уж в курсе. В городе слыхал о несчастье. Хочу поговорить с тобой.
   – Вот как! – удивился Коньков. – И я тоже хочу с тобой поговорить. – Потом крикнул Кончуге: – Батани, сбегай к Дункаю, принеси ключ, от конторы!
   – Зачем бегай? Контора открыта. Заходи и говори сколько хочешь, – сказал Сольда.
   Деревянная контора артели, похожая на обычный жилой дом, стояла тут же, у самой протоки. Невысокое крыльцо, дощатый тамбур и – наконец – рубленая изба, перегороженная тесовой перегородкой на две половины. На стенах были наклеены плакаты: «Берегите лес от пожара!» – огромная спичка, от которой вымахивает пламя на зеленую стенку леса; «Браконьер – злейший враг природы» – стоит молодчик в болотных сапогах и целится из ружья в стаю лебедей; в кабинете председателя висела карта района величиной с Бельгию.
   Из мебели – в одной половине скамьи вдоль стен и табуретки возле стола; в другой половине, в кабинете, стоял клеенчатый диван, просиженный до ваты, и несколько венских стульев возле длинного стола, покрытого красным сатином.
   Двери настежь. И – ни души.
   – Садись! – указал Коньков Зуеву на диван, сам же сел за стол, на председательское место, вынул из планшетки толстую клеенчатую тетрадь и ручку.
   – Эх, мать-перемать! – выругался заковыристо Зуев и хлопнул ладонью о голенище своего сапога. – Ведь надо же?! Такого человека ухлопали! Окажись я дома – может, ничего и не было бы.
   – То есть как? – спросил Коньков с некоторым удивлением.
   – У меня жил бы – и вся недолга.
   – Значит, вы знакомы были?
   – А как же?! Положение мое – прямо скажем – незавидное. – Зуев потупился, сцепив зубы и выдавливая на скулах желваки, покрутил головой с досады.
   – В чем же дело? Что значит незавидное положение?
   – Да как ни верти, а случилось это неподалеку от моего дома. Вот и гадай и думай что хочешь. Теперь каждому вольно нос совать. То да се… трепать начнут. Мало меня, так и жену прихватят. Народ есть народ: на несчастье и любопытные летят, как мухи на мед. – Он требовательно уставил на Конькова свои узкие, стального отблеска глаза и хищно передернул ноздрями. – Ведь не просто же ты меня завел в эту контору?
   – Тебе неприятен этот разговор?
   – Да не в том дело…
   – А чего ж ты волнуешься?
   – Ну, как не волноваться? Ведь знакомы… И не один год.
   – Бывал он у вас?
   – Перед моим отъездом ночевал на сеновале. Следователь спрашивает: на кого думаешь? Ну, как скажешь? Сболтнешь – на человека подозрение. А я за сто верст оказался. Ну, предположения у тебя есть? – спрашивает. А какие предположения? Что я их, во сне видел?
   – Поди, знаешь, что у него были с кем-то трения? – спросил Коньков.
   – Как не бывать! Живой человек. Взять хоть эту же промысловую артель. Они убили семь пантачей сверх лицензий. Калганов и сцепился с председателем, с Дункаем.
   – А что же Дункай?
   – Дункая тоже понять можно: нынче взяли сверх плана, а могли бы и недобрать. Зверь есть зверь, не в загородке пасется.
   – Ну, не скажи! – возразил Коньков. – И зверю можно учет наладить.
   – Конечно, можно. Оттого-то Калганов и встал у них поперек горла. – Зуев даже по коленке прихлопнул. – Артель с охотоуправлением спелись. Те спускали сюда план только для видимости. Сколько ни набьют охотники – все хорошо. Да еще проценты получали за перевыполнение… А Калганов шел от науки. Он говорил: это, мол, узаконенное браконьерство. Судом грозил.
   – Он часто бывал здесь?
   – Каждое лето. А то и зимой приезжал, смотрел, как соболь расселяется. Он выпускал в здешней тайге баргузинского соболя, а тот не держится, ходом идет.
   – Но эта же территория не относится к заповеднику?
   – В том-то и дело, что нет. Вот охотники и сердились на него: чего это он лезет в наши угодья?
   – А что, потихоньку браконьерствуют охотники?
   – Х-хе, потихоньку! – усмехнулся Зуев. – Наш, местный охотник как скроен? Где зверя увидит, там его и убьет. Взять того же Кончугу – у него карабин отбирали за браконьерство, вроде в прошлом году. И не кто-нибудь, а Калганов.
   – Зачем же он взял его в проводники?
   – Ума не приложу. Дункая спроси – он назначал. Он и знает. И насчет Ингани знает.
   – Какой Ингани?
   Зуев как-то дернул плечом и вроде бы нехотя ответил:
   – Это племянница Кончуги. Она в прошлом году ложилась от Калганова в больницу. И теперь, говорят, у них произошла промеж себя запятая. – Зуев вроде как бы извинительно развел руками: передаю, мол, слухи по необходимости. – Вот я и говорю: лезть в чужую душу со своим копытом… Дело нескладное.
   – Правильно! – кивнул головой Коньков. – Чужая жизнь – потемки.
   Помолчали. Коньков что-то записывал в свою тетрадь.
   – Дак я пошел? – спросил Зуев в некоторой нерешительности, втайне надеясь, что Коньков, заинтригованный этими известиями, задержит его с расспросами.
   Но лейтенант неожиданно сказал:
   – А чего ж время-то терять?
   Зуев встал, козырнул по-военному и пошел к двери.
   – Квиток от гостиницы не сохранился? – спросил Коньков.
   Зуев остановился у порога и сказал небрежно, через плечо:
   – Я его оставил у следователя.



7


   Коньков познакомился с Дункаем еще в Приморске, в ту пору, когда уволился из милиции. Семен Хылович учился в краевой партшколе, а Коньков был внештатным корреспондентом молодежной газеты, заочно учился в университете на юридическом факультете и еще подрабатывал шофером. Однажды он возил по городу удэгейскую делегацию из Бурлитского района. Старшим этой делегации был Дункай. Разговорились. Оказалось, что у них был общий знакомый – старшина милиции Сережкин.
   Старшине Сережкину Коньков когда-то помогал распутать дело о краже в селе Переваловском. А Дункай был односельчанином этого Сережкина, ходил в парторгах колхоза имени Чапаева, а потом уж попал в партшколу. Дункай был нанайцем, выросшим в русском селе Тамбовке, говорил отменно по-русски, по-нанайски и по-удэгейски. После окончания партшколы его и направили сюда, на Верею, председателем охотно-промысловой артели, где поселился, по выражению самого Дункая, целый интернационал. Здесь, в артели, знание языков очень пригодилось Семену Хыловичу.
   А года через три попал сюда, в Воскресенский район, и Коньков; хоть и окончил он юридический факультет заочно, но устроиться следователем в Приморске, так, чтобы и квартиру получить, не смог; а жить в частных комнатенках надоело, к тому же стал подрастать ребенок. И жена забастовала. Вот Коньков и явился с повинной опять в милицию…
   Его встретили радушно, простили старый грех, но предложили самый захолустный район, где была готовая квартира. Делать нечего, Коньков согласился. Поселились они в Воскресенском, жена пошла работать учительницей, а Коньков стал районным уполномоченным и в зимнее время не раз охотился со своим старым другом Дункаем.

 

 
   Семен Хылович встретил его сегодня по-барски: на столе стояла обливная чашка, полная розоватой талы[6] из тайменя, присыпанная перцем и черемшой, глубокая тарелка красной икры, нарезанная крупными кусками юкола[7], пропитанная горячим сентябрьским солнцем и оттого облитая проступившим ароматным жиром золотистого оттенка, да еще целая жаровня запеченных радужных хариусов. И бутылка водки посреди стола, и рюмочки, и бокалы желтоватого сока лимонника, который до краев наполнял высокую стеклянную поставку. И вдобавок ко всему – хрустальная ваза, полная, будто золотыми слитками, нарезанного кусками сотового меда.
   – Семен Хылович, да разве можно голодного человека встречать таким пиршеством? Я умру от аппетита, не дотянув до стола! – сказал Коньков, оглядывая все это богатство.
   – Все свое. Сам добывал, – смущенно и радостно улыбался Дункай. – Садись, пожалуйста!
   На Дункае была рубашка с закатанными по локоть рукавами и с распахнутым воротом, обнажавшим его крепкое тело цвета мореного дуба. Голову он коротко стриг, отчего его черные волосы торчали густо и ровно, придавая голове форму идеального шара.
   – А где Оника? – спросил Коньков, присаживаясь к столу.
   – Вот он я! – смеясь, выглянула с кухни, из-за цветной занавески, маленькая, похожая на школьницу жена Дункая.
   – Отчего ж вы не за столом?
   – Я сытый. Кушайте на здоровье! – и скрылась опять на кухне.
   – Мы выпьем первую рюмку за ее здоровье. Вот и ей почет, – посмеивался Дункай, наливая в рюмки водку.
   – А ты знаешь, сюда Зуев заезжал, – сказал Коньков, ожидая вызвать у него удивление.
   – Я в окно видел, – равнодушно ответил тот.
   – А чего ж ты в контору не пришел?
   – Зачем? Что нужно, ты и здесь спросишь.
   – Пра-авильно! – шутливо произнес Коньков. – А еще знаешь, почему ты не зашел?
   – Ну?
   – Не любишь ты его.
   – Тоже правильно. Ну, поехали!
   Они выпили, выдохнули, как по команде, и стали закусывать.
   – Он мне, между прочим, рассказывал про Ингу, племянницу Кончуги.
   – Есть такая.
   – Что она делает?
   – Заведующая нашего медпункта.
   – Говорит, что она с Калгановым была знакома?
   – Была.
   Дункай ел, пил, потчевал гостя и ласково поглядывал на него. И Коньков чокался с ласковой улыбкой, ел, хвалил талу, форели и вдруг сказал: