— Так и знай, прыгнешь в воду — я тут же за тобой. Тонуть, так вместе. Понял? Вместе пойдём рыб кормить...
   Фома улыбнулся мне, а я заплакал от этой улыбки, нисколько не стесняясь слез. Очень уж не хотелось умирать. Если бы за Родину погибнуть, за народ, а то просто так, ни с того ни с сего. Глупая смерть. И всё же в глубине души мне не верилось, что мы можем погибнуть. Что я перестану быть. Это невозможно. Я просто чувствовал, что буду жить вечно. И я рассказал Фоме о Марфеньке, которую любил, хотя никогда не видел. Пусть не видел, но я знал её — поэтичную, тонкую, прекрасную, весёлую, умелую фехтовальщицу и спортсменку. Если я не погибну, то женюсь на ней. Моя будущая жена живёт в Москве, на Маросейке.
   Нужно жить, и не просто жить, а как надо. Главным было поведение в жизни.
   — Остров?!! — закричал хрипло Фома.
 

Глава седьмая
МОРЕ РАССТУПАЕТСЯ

   Нас подносило к плоскому круглому острову, едва выступающему из воды. Это было спасение — так нам казалось. Дрожа от волнения, мы собрали вещи и спрыгнули прямо в ледяную воду — было всего по грудь. Льдину пронесло течением дальше, а мы ещё долго добирались до островка, неся вещи на вытянутых руках. Вода была ужасающе холодна. И едва мы ступили на землю, Фома заставил меня переодеться в сухое (это «сухое» так отсырело, что было наполовину мокрое), а потом стал гонять по всему острову, как остуженную лошадь, и даже надавал тумаков, когда, выбившись из сил, я остановился.
   Несколько согревшись и успокоившись, мы осмотрелись. Это был крохотный островок, сплошь покрытый толстым слоем высохших водорослей. Впереди был низкий безлюдный берег, тянулся он далеко на восток, к пустыне Каракумы. До берега было километров шесть... Не доплыть.
   Я присел на корточки и сгрёб охапку водорослей, пыльных и чуть сыроватых.
   — Фома, они будут гореть?
   — А чего, конечно, будут...
   — Ты что, словно не рад?
   — Плохая радость...
   — Но почему?
   — Остров-то при сильном ветре затопляется... потому и водоросли.
   — Не каждый же день сильный ветер! Смотри, водоросли совсем сухие.
   Мы развели костёр, больше дыма, чем огня, всё же он горел. Выловили несколько рыб и обжарили их на огне. Никогда в жизни я не представлял, какое блаженство обогреться и обсушиться у пылающего костра.
   На этом острове мы застряли.
   Дни проходили, мы исхудали, обтрепались, изголодались без хлеба и супа — не в чём было сварить уху. Рыбу ловили сетями и на леску, собирали съедобные моллюски и водоросли, даже соль достали тут же, на острове, под водорослями, — морские отложения. Фома ухитрился и птиц ловить на леску — днём тут был настоящий птичий базар, а к вечеру птицы улетали на берег.
   Больше всего мы страдали от жажды, утоляя её то кусочками льда, то выпадавшим изредка слабым снегом. Зная, как Мальшет дорожил новыми островами, мы тщательно измерили и описали этот остров. Даже название ему дали — «Елизавета». Но я так мало знал в науке, а Фома ещё того меньше — он ведь не особенно любил читать, и потому описание наше было весьма поверхностным. Фома жизнь больше любил, чем книги. Он всегда искренне удивлялся тому, что я готов все оставить ради интересной книги. Но, может, это происходило потому, что я ещё никогда не жил такой жизнью, чтобы она была интереснее самой интересной книги. До сих пор у меня почему-то получалось так, что ожидание всегда было прекраснее самого момента. Например, я чуть не сошёл с ума от счастья, собираясь в экспедицию, а сама экспедиция оказалась более будничной, однообразной и тяжёлой, нежели я себе представлял. И даже теперь, на необитаемом острове, хоть и нельзя было пожаловаться на недостаток приключений, сами приключения оборачивались всё той же стороной — работой. И совсем неинтересно было работать с утра до вечера на этом проклятом плоском острове лишь для того, чтобы наполнить свой желудок. Правда, мы стали проводить трёхкратные метеорологические наблюдения, как это делали на «Альбатросе», записывая их карандашом на полях лоции. Но это были неполные наблюдения, так как у нас не было приборов, даже простого термометра. Фома ворчал, что Мальшет мог бы оставить часть приборов и на нашу долю. Мы отмечали характер и развитие облачности, видимость, направление ветра (по компасу), силу ветра (приблизительно) и все атмосферные явления. Так в записях последовательно можно прочесть: иней, гололёд, туман, ясно, морозно, снег, пасмурность, заморозки, свечение неба, огромные полосатые круги вокруг луны. Отмечали мы и состояние моря — какое течение, цвет, прозрачность, волнение, плавучие льды.
   Каждый вечер, ложась спать, мы с тревогой осматривали горизонт — боялись свежего ветра. Мы знали, если нас не найдут в самые ближайшие дни, конец наступит скоро — остров был затопляемый. По ночам меня стали мучить кошмары — гнусные унизительные сны преследования. То настигало море, как тогда в Бурунном, оно сбивало с ног и проходило надо мною; то я барахтался в чёрной разводине, и меня затягивало под лёд. Или видел, как сталкивались огромные плавучие поля льда, рушились торосы, меня заваливало льдом.
   Я бы, наверное, опять заболел... Спасло то, что спали на горячем, словно на печке. Весь день и весь вечер мы жгли костёр, а когда наступало время спать, переносили тлеющую золу на другое место, а разогретую землю застилали одеялом. Одеяло не давало земле охлаждаться, и мы до самого утра спали словно на хорошо вытопленной русской печи.
   С утра я ещё держался — делал наблюдения, ловил с Фомой рыбу, собирал съедобные моллюски, поддерживал костёр. Но как только на море наступала темнота, на меня нападал страх. Я боялся, что наш островок при первом же шторме очутится на дне и мы погибнем. Фома и то боялся этого. Но ещё больше терзал меня страх темноты пустыни в буквальном, первозданном значении этого слова — жестокого, притаившегося до поры нечто. Я с детства всегда боялся темноты. Но одно дело, когда темноты боится ребёнок, а другое дело взрослый парень, комсомолец. Это был просто позор! А Фома никакой темноты не боялся и смерти не боялся, просто он любил жизнь, и ему не хотелось умирать. А кому хочется?
   Очень я тосковал по сестре. Я всё время видел её. Неслышными шагами она ходила по дому — прибирала, готовила обед, работала за письменным столом. Иногда я видел её на метеорологической площадке, делающей наблюдения, или на улицах Бурунного. Я словно всюду ходил за ней по пятам. Вечером они сидели за накрытым холщовой скатертью круглым столом — Лиза, отец, Иван Владимирович и вполголоса разговаривали, так тихо, что я не слышал слов. Лиза была совсем девчонкой загорелой, тоненькой, хрупкой, с двумя тёмными косами, только глаза были очень светлые, серые. Я часто вспоминал Ивана Матвеича, Афанасия Афанасьевича, Ефимку, Маргошку, Сеню Сенчика, седую машинистку Марию Федоровну — всех бурунских, но ни о ком я так не тосковал, как о сестре. Я знал, как ей тяжело теперь, когда она, может, и надежду потеряла, что мы с Фомой вернёмся. А каково отцу?
 
   Нас так и не нашли, и всё же мы не погибли. Фома утверждает до сих пор, что Каспий не хотел нашей гибели. Море расступилось, и мы прошли с островка на берег. Вот как это произошло.
   Дней восемь дул свежий баллов в шесть восточный ветер, угоняя воду от берегов. Островок наш увеличился раз в десять, обнажилось все дно вокруг — песчаное и плотное.
   24 или 25 января — мы сбились в подсчётах — ветер настолько усилился, что согнал остатки воды — море освободило нам путь.
   — Ну, Яша, нужно идти, — сказал Фома торжественно, — не скрою от тебя, можно легко погибнуть... Стоит стихнуть восточному ветру, волны устремятся назад... Такой сгон долго не продержится — от силы три-четыре часа. Но и здесь мы пропадём. И... давай на всякий случай простимся.
   Мы обнялись и трижды поцеловались. Вещи оставили на островке — налегке надо было идти. Я только и взял, что лоцию и компас, а Фома — сети. Мелочи рассовали по карманам.
   Сначала идти было хорошо, по морскому слежавшемуся песку с ракушкой. Мы шли часа два, торопливо и молча, спешили изо всех сил, а ветер стихал и стихал.
   Осталось, может, какой километр дойти, когда ветер сменился на обратный — юго-западный... И, как на грех, почва стала илистой и вязкой. Мы напрягали все силы, чтобы вытаскивать ноги из чавкающего, засасывающего ила. Казалось, что мы не подвигаемся. Фома оглянулся назад, в глазах его отразился ужас, как в тот час, когда, разбуженный мною, он увидел приближающееся море.
   — Неужели обманул? — бормотал он по своей привычке вслух. — Что же, как кошка с мышами играет?
   Это он говорил о Каспии, упорно одушевляя его. Во всём Фома был нормальный человек, кроме этого пункта.
   Море догоняло нас, а проклятый ил не давал идти — в точности, как в моих снах. Я выбился из сил, у меня померкло в глазах, стало дурно. Но я взял себя в руки и некоторое время шёл как слепой, ничего не видя.
   — Эхма! — горестно воскликнул Фома и, нагнувшись, бережно положил сети.
   Дурнота окончательно сломила меня, смутно я почувствовал, как Фома взвалил меня к себе на спину, словно куль с рыбой.
   ... Пришёл я в себя на берегу. Я лежал на склоне песчаного холма, надо мной наклонилось желтоватое небо с быстро бегущими разлохмаченными тучами. Фомы не было. Рядом валялся на песке его бушлат. Вскочив на ноги, я бросился искать Фому.
   Я сбежал к морю и сразу увидел мокрого, сердитого Фому, барахтающегося в воде. Он громко кричал — не мне. Как только волна откатывалась назад, он поднимался и, что-то волоча за собой, пробегал вперёд на несколько метров, потом волна опять с шипением сбивала его с ног, норовя вырвать то, что он тащил.
   — Чёрта с два, — орал Фома, — не отдам!
   Всё же он выбрался на берег, волоча за собой растрёпанные, спутавшиеся сети. Я помог ему оттащить их подальше от воды.
   — Тебе лучше? — спросил Фома и, наклонившись к сетям, засмеялся. — А всё-таки отнял сети! — Он стал их старательно отжимать.
   — Выжми сначала одежду на себе, — сказал я настойчиво.
   — Ладно, — согласился Фома и стал раздеваться.
   — Спички промокли?
   — Нет, они в бушлате.
   Пока Фома отжимал на себе одежду и сети, я насобирал топливо для костра. Между дюнами росла серая полынь, редкие кустики кермека с сухими розовыми цветами, кусты эфедры с толстыми искривлёнными ветками, а неподалёку я открыл целые заросли селитрянки.
   Насобирав как можно больше топки, разжёг огромный костёр и с улыбкой посмотрел на Фому. Наступала ночь, а страх не приходил — мы были на земле.
   — Отпустил нас, старый чертяка, даже сети отдал! — радостно засмеялся Фома и лукаво посмотрел на меня.
   Мы чувствовали такой подъем, что, отогревшись и отдохнув, решили идти всю ночь. Съев остатки рыбы, пошли вдоль моря на юг. По мнению Фомы, мы находились где-то между мысом Песчаным и полуостровом Мангышлак.
   К вечеру чуть подморозило, песок словно пружинил, идти было легко и весело. Над морем поднялся узкий молодой месяц, будто ломтик дыни в огромной синей пиале. Море шумно катило свои волны, мы то приближались, то отдалялись от него, обходя длинные изогнутые мысы.
   Странное ощущение чего-то необычного, как будто мы очутились на другой планете, пронизало меня. Странной была местность, по которой мы шли, — совсем лунный ландшафт. Светлые кратеры, отражающие, как выпуклые зеркала, свет месяца, и вытянутые склоны тёмно-жёлтых бугров. Но это была наша родная закаспийская земля. Я любил её, и Фома любил её, мы были её дети. Моряки избирают свой жребий — море, и всё же самый счастливый их час, когда они услышат крик: земля!
   — Я был мальчишкой, которого бросила мать... — вдруг заговорил Фома. Он шёл, чуть наклонившись под тяжестью сыроватых сетей, даже при свете месяца он походил на бродягу, и я тоже. Мы и были весёлые бродяги Земли. — Я был школьником, которого выгнали из десятого класса за драки, — продолжал Фома, — был боксёром и получил звание чемпиона. Был линейщиком — плохим, не любил я этого дела, ты знаешь. Стал рулевым, потом капитаном промыслового судна... Это мне нравится, и я учусь заочно в мореходном училище, чтобы стать капитаном дальнего плавания. Капитаном солидным, заслуженным, на каком-нибудь крупнейшем пассажирском теплоходе я вряд ли когда стану — не тот характер! Может, подвернётся другое дело на море, которое придётся по душе... Но вот о чём целыми днями я думал там, на острове Елизаветы: надо твёрдо знать, для чего живёшь, а не просто болтаться по свету, где больше понравится. Так я говорю, Яша, или нет?
   — Правильно говоришь.
   — То-то и оно, что правильно. А какая у меня цель?
   — Разве у тебя нет цели, Фома?
   — До сих пор у меня была лишь одна-разъединая цель: добиться, чтоб Лиза стала моей женой. Мне казалось — откровенно сказать, и сейчас кажется — это главное, а остальное приложится. Но ведь Для мужчины этого должно быть мало?
   — Мало, Фома, — подтвердил я сурово.
   — Эхма! Может, Лиза меня за это самое и не уважает... Смотри, как нескладно со мной получается. Ты будешь писателем, у тебя призвание, талант. Лиза станет скоро океанологом, потому что хочет помочь Мальшету связать Каспий по ногам и рукам всякими дамбами. Мальшет спит и во сне это видит. А я не могу к ним примкнуть... Душа моя не вытерпит видеть Каспий побеждённым и униженным. Признаюсь тебе, если он разобьёт эти дамбы в щепы и будет по-прежнему уходить и приходить, когда ему захочется, я... я буду радоваться.
   — Балда! — не выдержал я.
   — Должно быть, балда! Как же можно без цели... Мне стало жалко Фому, и я решил успокоить его:
   — Ещё будет, вот увидишь! Одни сразу находят свою цель в жизни, другие её долго ищут.
   Мы шли всю ночь и говорили и даже усталости почти не чувствовали. Поняли мы, как устали, только утром, когда вдруг увидели среди дюн уходившие далеко-далеко телеграфные столбы. Добежав до первого же столба, я обнял его, как если бы он был родной. Он и был сродни тем столбам, что проходили мимо маяка нашего детства, где я вырос и научился мечтать. И в нём так же гудело таинственно и хорошо.
   Мы пошли вдоль телеграфной линии и шли, пока не наткнулись на домик линейщика, в точности такой, как у моего отца. В нём жили муж, жена и шестеро детей. Все сначала испугались, уж очень мы были оборванные и грязные, а потом накормили, вымыли и позвонили в район. В тот же день мы связались по телефону с Лизой, спросили насчёт Мальшета, но она еле говорила от волнения, и мы ничего не поняли, только встревожились.
   А на другое утро за нами прилетел самолёт и доставил нас домой — в Бурунный.
 

Глава восьмая
ДОМА

   Когда самолёт приземлился в Бурунном, меня поразило огромное скопление народа. Я только хотел спросить, какой сегодня праздник, как понял, что это нас так встречают.
   Впереди, еле держась на ногах от волнения, стояли отец, Лиза, Иван Матвеич. Мелькнуло улыбающееся доброе лицо Ивана Владимировича, каракулевая шапка председателя исполкома, лысина Афанасия Афанасьевича, пенсне Юлии Ананьевны. Были все учителя и ребята, пришли линейщики и ловцы, принаряженные рыбачки принесли с собой малых детей. Фома увидел председателя рыболовецкой артели и торжественно вручил ему сети. Нас чуть не задушили в объятиях, клубный оркестр самодеятельности играл туш, многие женщины плакали, некоторые даже причитали, а председатель исполкома произнёс приветственную речь. В общем, нас встречали, как полярников.
   Всё это было бы даже приятно, если бы не то обстоятельство, что родные выглядели так, будто вышли из больницы. Лизонька очень подурнела, глаза и рот стали больше, и я боялся, что она упадёт, когда она прижалась ко мне лицом. Отец стал совсем сухонький; когда он меня обнимал, у него тряслись руки и он всхлипывал совсем по-старчески. Дорого им обошлась эта экспедиция.
   Мачеха не смогла прийти: у них телилась корова. Иван Матвеич держался бодро. Он сам много раз бывал в относах и готов был к тому, что и сыну этого не миновать. Он трижды поцеловал Фому и похвалил его за то, что он не бросил колхозные сети. Целуя меня, он шепнул: «Цени сестру, любящая она у тебя, хорошая, умница». Афанасий Афанасьевич хлопал то меня, то Фому по плечу и смущённо улыбался.
   Лиза совсем не могла говорить, только крепко держала меня за руку.
   — Как Мальшет? — спросил я у Ивана Владимировича.
   — Уже выписался... — разобрал я начало фразы, и нас повлекли в клуб, не дав и переодеться.
   В клубе провели небольшой митинг, затем было бесплатное кино, а приглашённые отправились обедать к Ивану Матвеичу. Обедали в четыре потока, так как уместиться в избе все гости не могли.
   Мы с Фомой переоделись в боковушке и теперь сидели на самом почётном месте, рядом с председателем исполкома. Я выпил вина и скоро опьянел — то ли с непривычки, то ли потому, что ослаб. Во хмелю я оказался на диво болтлив и так преувеличивал, повествуя о наших похождениях, что Фома толкал меня под столом ногой, а Лизонька подошла и шепнула на ухо: «Янька, не завирайся». Я только было начал рассказывать, как нас затянуло водоворотом в Чёрную пасть, но после этого обиделся и замолчал.
   Ни моего вранья, ни обиды, по счастью, никто не заметил, так как гости тоже были пьяны. Все стали петь хором рыбацкие песни. Одна песня мне особенно понравилась, но, к сожалению, я не запомнил из неё ни одного слова и мотив забыл.
   К вечеру исполкомовский «газик» доставил нас домой на метеостанцию — Лиза торопилась к семичасовому наблюдению. Отец сначала собирался к себе на участок — Прасковья Гордеевна просила его возвратиться пораньше, — но потом махнул на всё рукой и поехал ночевать к нам.
   Пока Лизонька хлопотала в кухне, а Иван Владимирович разговаривал с отцом в столовой, я обошёл дом и двор.
   До чего хорошо было дома, как уютно, как славно! Мне хотелось каждую вещь подержать в руках, поглядеть. Я так обрадовался нашей старой фарфоровой чашке с отбитой ручкой, будто встретил своё утерянное счастье. Присел за письменный стол, потом прилёг на кровать, тут же вскочил и прижался лбом к скрипучей двери. До чего я был рад вернуться домой! Я задумчиво посмотрел на бригантину с белыми косыми парусами, она по-прежнему стояла на полочке, которую я тогда смастерил, и уже покрылась пылью. Видно, эти недели, оплакивая меня, Лиза совсем к ней не прикасалась.
   Я достал из кармана бушлата ещё более потрёпанную старую лоцию и положил её в свою тумбочку, на нижнюю полку, где лежали мои школьные учебники.
   Выскочив во двор, обошёл вокруг все пристройки, закрыл ставни в доме. Это был всё тот же серый каменный дом на взморье, старый, обомшелый, но крепкий. Сбегал на метеоплощадку, заглянул в будки, где барографы и термографы аккуратно отсчитывали давление и температуру.
   Затем спустился к морю. Оно спокойно спало, покрытое льдом, как гигантским серебряным панцирем. Высоко в небесах на фоне клочковатых облаков очень быстро летел месяц, в точности такой, как вчера, когда мы за много километров отсюда пересекали с Фомой лунные кратеры...
   Вернувшись в кухню, я стал помогать Лизоньке накрывать на стол. Есть не хотелось, нас обкормили у Ивана Матвеича, но уж такая русская традиция встретившись после разлуки, беседовать у стола за бутылкой вина. Вина я больше не хотел и был доволен, что опьянение моё прошло.
   Лизонька то и дело подходила ко мне, обнимала и смеялась. И за столом она не сводила с меня сияющих светлых глаз.
   — Иван Владимирович, папа, да смотрите же, Янька здесь, живой и невредимый!
   На Лизе была широкая клетчатая юбка и джемпер, обрисовывающий её тоненькую фигурку Тёмные густые волосы она, как всегда, заплела в две длинные косы. Я был очень обрадован, когда на аэродроме Лиза так же обняла и поцеловала Фому, как и меня. И теперь я рассказывал, какой Фома молодец, как геройски вёл он себя и спас мне жизнь — в какой уже раз! Когда я рассказал, как Фома растаивал на груди лёд в кружке для меня, отец разволновался и стал сморкаться, а Лиза говорит:
   — Если я не потеряла веры до конца, когда тебя уже никто почти не ожидал увидеть живым, то лишь потому, что знала — с тобой Фома.
   Фома был лёгок на помине. Он, конечно, не усидел дома, завёл мотоцикл и скоро стучался в нашу дверь. Он вымылся, побрился, надел новый костюм. На правах спасённого, Фома опять стал целовать Лизоньку Она отбивалась, смеясь и отклоняя лицо.
   И вот мы опять все вместе, дома, сидим за круглым столом. На белоснежной скатерти домашние пироги, мёд, мочёные яблоки, бутылка кагора. Разлито вино по рюмкам, ещё раз выпили за наше спасение.
   Ну, рассказывай, Яша, всё по порядку! — требует Лизонька.
   Мы с Фомой дружно протестуем:
   — Нет, сначала вы рассказывайте.
   Новостей оказалось много, больше плохих, чем хороших. Вот что рассказал Иван Владимирович.
   Мальшет и Охотин тоже попали в обледенение. Как мы с Фомой и предполагали, они пытались спастись вместе. Много раз приземлялись, сбивали лёд, всё же добрались до берега, до твёрдой земли, когда вдруг «забарахлил» мотор и снова пришлось сесть. Охотин долго возился с мотором, пока не извлёк из карбюратора прохудившийся поплавок. Запаять было нечем. Друзья решили передохнуть в хвостовом отсеке, а потом идти пешком. Чехлами задраили проход, но усиливающийся штормовой ветер стал так раскачивать самолёт, что пришлось вылезти и получше укрепить его верёвками и пешнями. Несмотря на это, шторм перевернул самолёт и вместе с. верёвками тащил его по берегу, пока не сломал.
   Утром решили идти на Астрахань, так как пищи у них никакой не было. Накануне Охотин захватил с собой несколько аварийных посылок для рыбаков (как и Глеб), но сумел их по пути сбросить на затёртые во льдах реюшки. (Тому, что у нас первые дни была пища, мы, следовательно, обязаны лишь небрежности Глеба — он не доставил посылки по назначению — и его страстному желанию облегчить как можно более самолёт.)
   Идти по сугробам, да ещё голодными, невыспавшимися, было тяжело. Иногда натыкались на незамерзающие озера, усиленно паровавшие на морозе, приходилось их далеко обходить. А на третий день преградили путь непроходимые черни — сплошные заросли высокого камыша, занесённые снегом, под которыми хлюпала вода. Пробирались звериными тропами, по пути удалось поймать несколько птиц, которых зажарили на костре и съели.
   Только на шестые сутки, обессиленные и обмороженные, добрались до какого-то промысла, где им оказали первую помощь. Мальшет отделался более легко, а Андрею Георгиевичу пришлось полежать в больнице — у него было обморожение второй степени.
   — Первые их вопросы были о вас и о Глебе... Они, чем могли, помогали поискам, даже Андрей Георгиевич, лежавший в больнице... — закончил на этом Иван Владимирович. Дальше ему явно не хотелось продолжать.
   — А Глеб? — спросил я.
   Лиза сказала, что он жив и здоров, но... как он искал нас, где, почему нас не подобрали?
   Лиза переглянулась с Турышевым и усмехнулась недобро. — У него умер отец... — сообщила сестра.
   — Умер? — вскричали мы с Фомой одновременно.
   — Да, умер. Глеб сначала ездил на похороны, а потом вернулся за увольнением. Теперь он уже окончательно переехал в Москву. Мне писала жена Андрея Георгиевича, что Глеб даже не зашёл к нему попрощаться в больницу... наверное, боялся его проницательности.
   — Боялся... почему?
   — Глеб добрался до Астрахани благополучно, в половине восьмого уже приземлился на аэродроме. Почувствовав, вероятно, полную невозможность признаться в том, что он высадил вас посреди моря на лёд (он же самолюбив и горд до крайности!), Глеб объяснил так... Ох!... Он сказал, что самолёт обледенел, не мог вывезти троих, и он оставил вас с тюленщиками из казахского колхоза... Тюленщики направлялись домой на лошадях и охотно захватили вас.
   — Вот мерзавец!... — даже как-то растерялся Фома. — Он подлый, о, какой он подлый! — воскликнула Лиза и заплакала.
   Отец осторожно дотронулся до её волос.
   — Доченька, не плачь, вернулись ведь.
   — Львов сказал, что перепутал название казахского колхоза, откуда были тюленщики, — вздохнув, стал продолжать Турышев, — поэтому, вместо того чтобы выслать самолёты на поиски, вас искали по колхозам. Были запрошены все районы, никто о вас не слышал. Как сквозь землю провалились.
   — Мерзавец! Попадись он мне теперь! — сжал кулаки Фома.
   — Ну и как же?—торопил я.
   — Охотин узнал эту историю и что Глеб спешно увольняется, ну и заподозрил его... Собственно, причина увольнения была ясна — переезд в Москву в связи со смертью отца, освободившейся квартирой и прочим, о чём Глеб предупреждал давно. И всё же Охотин заподозрил неладное. Он прямо из больницы позвонил в авиационный штаб, а заодно и в прокуратуру и высказал свои догадки. Лишь тогда начались поиски в море... Через двенадцать дней после того, как вы уже попали в относ. Глеб упорно отрицал, надеясь, верно, что вы уже погибли и никто ничего не узнает. Теперь ему не вывернуться.
   Из комсомола его, конечно, исключат. Охотин говорит, что Глеба спишут на землю и, может, отдадут под суд. Львов был лётчиком по ошибке: ему не хватало моральных данных. Отец и сестра не верили в него как лётчика, считая слишком слабохарактерным да и физически слабоватым. Они ошиблись. Глеб оказался более крепким и более волевым, нежели они ожидали. Он прекрасно овладел техникой пилотажа. Но... одна техника — этого всегда и во всём слишком мало. Надо прежде всего быть человеком.