Мы с Лизой завели специальный журнал, куда старательно заносили по три раза в день свои наблюдения. Например, так: +27, ветер зюйд-зюйд-вест, осадки — О, облачность три десятых, альто-кумулюс (высококучевые), давление 690 мм.
   Кроме того, мы отмечали различные атмосферные явления: росу, туман, дымку, радугу, пыльную бурю (что у нас бывает очень часто), вихрь, зарницы, грозу, иней и всякие другие.
   Теперь мы знали названия всех облаков: перистые, слоистые, кучевые, кучево-дождевые, разорванно-дождевые и так далее. И знали, как они по-латыни называются и на каком ярусе расположены, то есть в скольких километрах от земли. Мальшет все это нам рассказывал.
   Мы с Лизой были просто в восторге от наблюдений, особенно когда узнали, что эти данные крайне необходимы Мальшету для его научной работы, и не только ему, но и другим советским учёным. Слишком мало метеорологических станций— вот в чём дело.
   И совсем неожиданно наступил день отъезда Мальшета.
   Лиза без стеснения плакала — ей что, ведь она девчонка, а я должен был удерживать себя изо всех сил. Мальшет тоже заметно разволновался. Только отец и был спокоен, потому что он, по его словам, «после той драки потерял уважение к Мальшету». Отец с таким равнодушием, будто так и надо, принял от Филиппа деньги — плата за стол и квартиру, — что мы с Лизой оба покраснели.
   — Дорогие мои ребята! — воскликнул горячо Мальшет. — Что же мне подарить вам на память?
   Он схватил тщательно уложенный рюкзак и вывалил содержимое на стол. Там было несколько книжек, исписанная его размашистым почерком бумага, рубашки, белье и всякая мелочь. Папе он подарил шёлковую рубашку, которую ему сунула в рюкзак его мать, а он так ни разу и не надел её — другую носил.
   Задумавшись, он рассеянно перебирал вещица мы с Лизой, вздыхая, молча смотрели на него. Только теперь я понял, что Филипп ещё очень молод, — у него была тонкая шея и мальчишески озорные зелёные глаза, а рыжеватые волосы, сильно отросшие, торчали во все стороны. Вдруг он схватил в руку книгу в красном коленкоровом переплёте, изрядно потрёпанную — видно; он всюду возил её с собой, и как-то странно посмотрел: на меня.
   — Вот, Яша, это лоция Каспийского моря, издания 1935 года... Ей цены нет, потому что нигде её не достать. Дороже у меня ничего нет. Верю, что отдаю её в надёжные руки. Не благодари. Я знаю что делаю...
   Он что-то быстро надписал на титульном листе и передал мне лоцию. Я тогда не знал ещё, что он мне дарил, но сердце у меня забилось. — А тебе, Лизонька, — обратился он к сестре, — нечего подарить... Тебе ведь надо самое лучшее или ничего. Так? Подарок будет за мной. Чего же ты плачешь, дурочка? — Он порывисто прижал её к себе и горячо, как родную сестрёнку, несколько раз поцеловал.
   Мальшет ушёл с тяжёлым рюкзаком за спиною, пешком, как и пришёл, не оглянувшись, не помахав рукой. Не любил он оглядываться назад, на то, что оставляет. И опять я подумал: как он уверенно шагает по земле!
   Может, он сразу и забыл нас. Что мы для него были? Двое ребят с заброшенного маяка. Но мы его не забыли.
   Вслед за Мальшетом вскоре уехал и Фома.
 
   ... Зима в этом году была неимоверно долгой — длилась и длилась, и не было ей конца. Лиза училась в девятом классе, я в седьмом. Как всегда, пока стояла сухая погода, мы ездили в школу на нашем единственном расшатанном велосипеде, в распутицу ходили пешком, в метель оставались ночевать у Ивана Матвеича, на которого мы привыкли смотреть, как на второго отца. Случалось, что мы по нескольку дней сидели дома на маяке, если поднималась буря.
   Иногда мы ходили помогать отцу на трассу и незаметно освоили линейные работы, но отец никогда не доверял нам что-нибудь делать самостоятельно. Чаще он оставлял нас дома. Особенно когда умер участковый надсмотрщик соседнего участка и отцу пришлось временно взять на себя его работу — некем было заменить. Вдова этого надсмотрщика, Прасковья Гордеевна, была родная тётка Фомы, сестра Аграфены Гордеевны. Только она не была на неё похожа — совсем не красавица, обыкновенная скромная женщина, очень хорошая хозяйка. Если заходил разговор о Прасковье Гордеевне, то обязательно кто-нибудь да говорил: «Вот хорошая хозяйка!» Лиза её почему-то терпеть не могла, а я просто тогда о ней не думал.
   Теперь, когда у отца прибавилось работы мы целые вечера проводили с Лизой одни. Мы всегда любили читать, но в эту тяжёлую зиму — я не знаю почему, но эта длинная зима всегда вспоминается мне как тяжёлая — мы особенно пристрастились к чтению.
   В Бурунном была очень хорошая библиотека, и мы читали запоем, даже немного во вред занятиям. Сделаем наскоро уроки — и читаем вслух по очереди. Вкусы у нас были почти одинаковые.
   В ту зиму мы перечитали почти всего Диккенса, Стивенсона, Джека Лондона, Жюля Верна, а из наших советских писателей — Паустовского, Каверина, Катаева, Лавренева. Лиза доставала журналы: «Вокруг света», «Техника — молодёжи», «Знание — сила»; на них была огромная очередь в библиотеке, так как они приходили лишь в одном экземпляре.
   Но что мы перечитывали каждый день, с чем я засыпал, держа в руке или чувствуя под подушкой, так это лоция, подаренная Филиппом Мальшетом.
   Натопив печку, чисто прибрав в сводчатой восьмиугольной комнате, мы раскладывали на большом обеденном столе карту Каспийского моря, раскрывали лоцию — и начиналось наше морское путешествие.
   Уходящие в небо туманные вершины Эльбруса и Аркая; субтропические леса южных берегов, Кура-Араксинская низменность, угрюмая и немая, над которой ещё недавно шумели зелёные каспийские волны; скалистые бесплодные утёсы Мангышлака; пески безводных пустынь Средней Азии — всё это был Каспий. Непостижимое таинственное море, то поднимающееся, то опускающееся, протянувшееся от 47° 13'0" широты на севере до 36°34'46" широты на юге. Его мелководные лагуны, малодоступные, необследованные острова, подводные отмели и банки, далёкие склоны, покрытые дремучими лесами, или выжженные солнцем утёсы, пенящиеся буруны — они не давали нам покоя, снились по ночам.
   На море было много погибших кораблей, представлявших не малую опасность для мореплавателей. Вот как говорит о них лоция: «Затонувшее судно „Каспий“ (широта 44°20'0", долгота 2°0), в 15 милях на О от острова Тюлений. Окружающие глубины 11 метров. Над корпусом затонувшего судна глубина четыре метра. Местоположение приближённое».
   «Затонувшее судно „Арач“, широта 45°23, долгота 2° 19'. Окружающая глубина два метра. Судно представляет опасность для плавания».
   «Между буем Трехбратинской косы и островами Пешными имеются затонувшие суда. Положение приближённое.
   Затонувшие суда «Прилив», «Тигр», «Воротан», «Али-Дадаш» и многие другие суда и баржи, а также корабли, название которых не установлено».
   Какие люди были на этих судах, что послужило причиной их гибели, кому удалось спастись, мужественно ли приняли смерть погибшие? Иногда до поздней ночи мы фантазировали, мечтали. Нам очень хотелось испытать кораблекрушение — разумеется, спастись. В возможность нашей смерти мы не верили.
   Так мы дожили до марта... В марте наша жизнь резко изменилась — отец наш женился. На этой самой хорошей хозяйке Прасковье Гордеевне. Ну, и на маяке она жить не пожелала. У неё возле домика земля была подходящая для огорода, корова, телёнок, два кабана, козы, овцы, куры и гуси. Мы переехали к ней со всеми вещами, а маяк заперли на большой тяжеленный замок.
   Когда переехали к Прасковье Гордеевне, мы продолжали бегать для наблюдений на маяк, там во дворе была у нас установлена метеорологическая будка (её соорудили ещё вместе с Мальшетом). Метеорологические наблюдения мы аккуратно каждую декаду слали в Астраханское бюро погоды. Всё это делалось от Лизиного имени (я-то ей просто помогал), и она даже получила благодарность от бюро погоды.
   Узнав, что мы ведём наблюдения «даром», то есть что за это не платят, Прасковья Гордеевна несказанно удивилась. Отец покраснел и смущённо объяснил ей, что у нас гостил молодой учёный, у которого «в голове не всё в порядке» — он хотел море перегородить дамбой. Вот он и научил нас делать эти наблюдения.
   Прасковья Гордеевна поджала губы и сказала, что лучше бы мы помогали ей по хозяйству. Отец поспешно с ней согласился и запретил нам вести наблюдения.
   И тогда я впервые узнал, какая моя сестра вспыльчивая. Она так побледнела, что я даже испугался за неё. Светло-серые глаза её потемнели, губы задрожали.
   — Наблюдения мы будем делать. — сказала Лиза, отчеканивая каждое слово, и добавила, внимательно вглядевшись в отца: — Посмей только сломать будку! Я навсегда от тебя уйду, я уже не маленькая. А по хозяйству мы поможем. Только зачем столько овец и коз? Зачем продавать на базаре мясо и творог, разве нам не хватает зарплаты? Хватало же прежде. Другое дело — для себя держать корову...
   — Это не твоё дело, — огорчённо возразил отец.
   Он очутился между двух огней. Насчёт наблюдений он всё же уступил.
   Лиза молчала целую неделю, думая, как ей поступить. Я уже говорил, что она терпеть не могла эту Пашу, как все её звали.
   Вскорости Лиза написала письмо в бюро погоды — просила работы. Она могла бы работать, например, практиканткой на какой-нибудь гидрометеостанции или хотя бы сторожем и одновременно учиться заочно в метеорологическом техникуме. Долго не было ответа, и Лиза ходила хмурая, грустная. И вдруг ответ пришёл — на школу.
   Все девятиклассники читали это письмо и радовались за Лизу. Гидрометеослужба предлагала командировать её в Москву на годичные курсы метеонаблюдателей для станций второго разряда. На курсы эти принимали только с законченным средним образованием, но для Лизы будет сделано исключение, поскольку она зарекомендовала себя. От неё только требовали справку за девять классов и табель с отметками.
   Учителя, в общем, были довольны и поздравляли Лизу с первым самостоятельным шагом в жизни, только директор сказал, что лучше бы она сначала закончила школу.
   — Я окончу её заочно, когда уже буду работать, — возразила сияющая Лиза.
   Накануне её отъезда мы пошли в дюны, чтобы переговорить обо всём. Сели на песок на вершине холма. Небо было безоблачное, огромное, — больше земли. На горизонте синело море. Далеко до него было идти.
   — Мы оба выбрали море, — сказала. Лиза. — Ты мужчина, ты будешь штурманом а я недостаточно мужественна для этого. Я буду метеорологом...
   — Навсегда? — спросил я.
   Лиза исподлобья посмотрела на меня. — Как знать вперёд? Нет, не навсегда. Я не знаю, что выберу. А пока буду изучать метеорологию, после мне пригодится это... Плохо тебе будет без меня. Мы ещё никогда не расставались.
   — Плохо...
   — Один год потерпи как-нибудь, ладно? А потом я получу место наблюдателя и заберу тебя. Как нам будет хорошо! Потерпишь?
   — Угу. Она меня не обижает.
   — Ещё бы она посмела! Ты будь подальше от неё. Она страшная...
   — Почему?
   — Разве ты не заметил, она гасит все хорошее, возвышенное. Если бы просто не понимала. Но у неё хватает силы гасить. Она оглупляет все. Ты при ней никогда не говори о море, о Мальшете, не произноси таких слов, как «Родина», «человечество», «счастье». Это большая беда для отца, что он на ней женился. Как он мог... после того, как знал близко... Марину — нашу маму. Я горжусь ею, а ты?
   — Конечно, мать была настоящий человек.
   — Ты ближе сойдись с ребятами. До сих пор нашими друзьями были книги, потому что мы жили далеко от посёлка. Ты под всяким предлогом оставайся ночевать у Ивана Матвеича или у кого-нибудь из ребят. А её бойся, как бы она ни была ласкова. Это самые страшные люди, такие, как она, которые умеют гасить. Ты никогда не забудешь Мальшета?
   — Что ты!...
   — Ты хочешь быть таким, как он?
   — Ну конечно... Только я всё равно буду не таким самым. Лиза, а ты ведь можешь встретить его в Москве?
   — Не знаю... Он ведь не написал нам. Во время своих путешествий он встречает много людей... Отец принял от него деньги... значит, мы просто квартирные хозяева.
   — Не сходишь к нему?
   — Не знаю.
   — Ты будешь часто писать мне?
   — Часто. И ты почаще пиши. И учись как можно лучше — на одни пятёрки. Штурман... или океанолог должен быть образованным человеком.
   — Океанолог? Как Мальшет? Разве бы я мог...
   — А почему же... если много-много учиться. Я тоже... быть может.
   С удивлением и восторгом я смотрел на сестру. Какая она умная, смелая. Океанолог...
   Я долго молчал, потрясённый открывшейся вдруг ослепительной перспективой. Лиза легко вскочила на ноги и, выпрямившись, смотрела на горизонт. Горячий ветер трепал её штапельное короткое платьице, выбившиеся из кос тёмные пряди. Худенькой она была, длинноногой, стройной; тёмные волосы и светло-серые глаза, удивлённые и восторженные, крупный рот и белые ровные зубы. Мне показалось вдруг, что она чем-то похожа на Мальшета.
   Такой я и помнил её весь тот год, покуда она училась на курсах в Москве. Мне было очень тоскливо без сестры. Хорошо, что у меня была моя лоция. Я знал её уже чуть не наизусть. Учил уроки — она лежала возле тетрадки; мачеха подсчитывала, сколько она выручит в воскресенье на базаре, — я изучал туманные сигналы; ложась спать, клал старую лоцию под подушку — и мне снились яркие солнечные сны, будто я лечу над морем в голубой полдень. Никогда я столько не летал во сне, под самыми облаками, словно так и надо, и никогда не боялся упасть.
   В эту зиму я крепко подружился с ребятами из школы, особенно с Ефимкой. Они меня без конца заставляли рассказывать о Каспийском море.
 

Глава пятая
ТУМАННЫЙ СИГНАЛ

   Не забуду я день, когда принимали меня в комсомол. На уроках я был до того рассеян, что чуть не получил тройку по геометрии. Ефимка, сидевший со мной за одной партой, тоже волновался за меня.
   — Рыжов Павлушка будет против, — шепнул он мне на ухо, — но тебя все равно примут, ребята за тебя.
   Ефим Бурмистров похож на цыганёнка — черноглазый, курчавый, смуглый и живой, как ртуть, — так и катается туда-сюда: не уследишь взглядом. Мать его рыбачка, отец умер. В перемену меня подозвала Маргошка, единственная дочь Афанасия Афанасьевича, нашего географа и классного руководителя. Мать её —врач, ещё молодая и красивая. Маргошка, к сожалению, тоже очень красива.
   — Девчонки будут задавать тебе каверзные вопросы, — зашептала она мне в самое ухо так, что стало щекотно.
   Я не стал у неё спрашивать, какие вопросы.
   — Они говорят, что ты слишком много думаешь и что это признак индивидуализма.
   — Твои девчонки дуры! — рассердился я.
   — Сам ты дурной!—возмутилась Маргошка. Женская солидарность взяла в ней верх над справедливостью.
   Я махнул рукой и пошёл в класс. Сегодня должны были разбирать восемь заявлений о приёме в комсомол, но почему-то ни о ком столько не говорили, как обо мне. Уроки тянулись без конца. Даже моя любимая география.
   Комсомольское собрание проходило в зале, только члены бюро уселись не на сцене, а ближе к нам, перед задвинутым занавесом, на котором было нарисовано море и чайки. Начали сразу после уроков, потому что в нашу десятилетку ходят из других рабочих посёлков за пять — восемь километров и ребятам надо до темноты добраться домой.
   Когда стали обсуждать заявления, тихонечко вошёл Афанасий Афанасьевич, по обыкновению с расстёгнутым воротником (он иногда страдал удушьем). Пройдя на цыпочках, он сел у окна, раскрыв сначала форточку.
   Так я эти дни тревожился, а как началось, наоборот, сразу успокоился, только весь как-то подобрался. Первым разбирали заявление Нины Воробьевой из нашего 9-го «Б». И... не приняли. Потому что она плохо училась, ничего не читала, отказывалась наотрез от общественной работы и только и делала, что вышивала, даже в школе. Вышивает она замечательно, её рукоделия даже на областную выставку послали. Нина так расплакалась, что икать начала. Она клялась, что исправится, но ребята были непреклонны. А секретарь Лёша Морозов сказал ей:
   — Ты сначала исправься, а потом приходи.
   Вторым разбирали Ваську Каблова из 9-го «А» и тоже не приняли, потому, что он получил четвёрку по поведению. Васька говорит:
   — Так не двойка же? Четыре означает хо-ро-шо.
   Никак не могли ему втолковать, что за поведение этого мало. Так и не захотев понять, он обиделся и ушёл, громко хлопнув дверью. Ефимка шепнул мне, что сначала разбирают плохих, а хороших, которые будут приняты, берегут «на загладку». Только он так сказал — и выкрикнули мою фамилию:
   — Яша Ефремов!
   Я не мог сразу сообразить, начиналась ли это уже «загладка» или ещё длилось постыдное начало? Вышел к столу смущённым, одёргивая новую гимнастёрку, которую мне мачеха сшила к торжественному дню.
   Все смотрели на меня как-то странно. Будто наши ребята и будто уже не они. Удивительно, как меняются лица, когда ты один, беззащитный, стоишь перед собранием людей. По отдельности я никого из них не боялся, а теперь просто дрожал от страха. Лёша Морозов с загадочным выражением голубых выпуклых глаз (девчонки его зовут «лупоглазым») прочёл моё коротенькое заявление. Один Афанасий Афанасьевич оставался таким, как всегда, и даже подмигнул мне: дескать, не робей, парень. И такой родной показалась мне вся его нескладная щуплая фигура, что у меня защипало в глазах.
   Павлушка Рыжов всегда изощрял над ним своё остроумие (разумеется, за глаза) и уверял, что Афанасий Афанасьевич пьёт горькую и что жена ему изменяет. Всё это было неправда, и я не раз во всеуслышание объявлял, что Павлушка подло лжёт. Сейчас он смотрел на меня с плохо скрытым недоброжелательством. Уж очень ему не хотелось, чтоб и меня приняли в комсомол. Он словно чувствовал, что вдвоём нам будет в организации тесно. Рыхлый, толстый, с бесформенными губами, одетый, как всегда, лучше всех, лгун, лицемер и краснобай, он мне внушал мучительное отвращение.
   — Расскажи свою биографию, — услышал я голос Морозова будто издалека.
   Я рассказал очень коротко: что там было рассказывать — родился, учился... и, подумав, добавил: «Сейчас учусь в 9-м „Б“, а после школы стану, — я на миг запнулся, ребята смотрели на меня с интересом, и я выпалил: — „Буду штурманом!“ И лучше бы мне этого не говорить. Все рассмеялись, и Афанасий Афанасьевич тоже. — А трактористом не хочешь?—звонко выкрикнула одна из девчонок, и сразу посыпался ворох вопросов:
   — А почему не просто ловцом в нашем колхозе?
   — Если все будут капитанами, кто будет работать в колхозе?
   — Почему это именно капитаном, чтоб распоряжаться?
   — А на целину ты не поехал бы?
   Кричали одни девчонки, даже раскраснелись все от злости.
   Справедливости ради отмечу, что вопросы эти были не так уж глупы, как это кажется. Дело в том, что в нашей школе почти все мальчишки мечтали стать капитанами и штурманами, и никто не хотел быть «простым» рыбаком. Другое дело, что редко кто становился капитаном. Но колхоз нуждался именно в рядовых ловцах. Столько лет прошло после войны, а до сих пор на рыбный лов выезжали в большинстве женщины, старики и подростки. Были, разумеется, среди ловцов и мужчины — те, кто не закончил школы, как Фома, например.
   Лёша Морозов нетерпеливо постучал по столу авторучкой.
   — Что за неорганизованность. Вопросы надо задавать по очереди.
   Все разом стихли. Девчонки со степенным видом спросили кое-что по уставу комсомола и международным событиям. Я отвечал в общем правильно. Но вот Павлушка поднял руку, и я застыл в ожидании неприятности.
   — У меня такой вопрос, — гнусавя и растягивая слова, начал Рыжов, — предположим, мы тебя примем, так? Если тебе скажут: или комсомол, или море. Что ты выберешь?
   — Никто не скажет, — загорячился я, — будто нельзя комсомольцам плавать в море...
   — Конечно, можно! — дружно загалдели мальчишки. Но Павлушка стал настаивать на своём.
   — Мне важно его отношение, как вы не понимаете. Если, к примеру, комсомол потребует от тебя: откажись навсегда от мысли стать штурманом. Что ты выберешь: штурманом быть или комсомольцем?
   Я ответил, не задумываясь:
   — Комсомольцем, конечно; а сам буду матросом или ловцом.
   — Нет. Совсем отказаться от моря, навсегда! — поспешно поправил Рыжов, ещё более гнусавя.
   Я покраснел мучительно, жгуче, мне вдруг сделалось так жарко, что я аж вспотел весь. Ребята притихли, их заинтересовала такая постановка «опроса. Я понял, они думали сейчас: „Как его принимать, если он ещё колеблется, море ему выбрать или организацию“. Лёша Морозов вопросительно взглянул на учителя. Афанасий Афанасьевич уже хотел вмешаться, но я в этот момент сказал:
   — Мне надо подумать!
   — Подумай, — почти машинально согласился Лёша и опять посмотрел на классного руководителя, но тот с большим любопытством разглядывал меня. Его, видимо, очень заинтересовало, как я отвечу.
   Наступила невообразимая тишина. Даже стулом никто не скрипнул, не пошевельнулся.
   Я стал думать.
   О нет, я не выбирал. Я только представил себе, как я буду жить без моей мечты. И мир сразу как-то потускнел, увял, съёжился. Вот только ещё минуту назад жизнь была захватывающе интересной, таинственной, полной глубины и смысла. Что-то яркое, праздничное, торжественное было в ней. И вдруг всё потускнело. Я представил длинную череду самых обыкновенных дней, когда я честно и добросовестно тружусь в одной из любых не морских профессий. Что-то отлетело от жизни, её душа, самая её сущность.
   Надо было скорее думать — все ждали моего ответа. А я смотрел в раскрытые окна на золотистый песок на площади, на развешанные для просушки сети, очертания маяка в голубоватой дымке, и в голову мне лезли обрывки из старой, потрёпанной лоции. «Должно обращать внимание на то, чтобы смотрящие вперёд помещались на корабле в таких местах, где корабельный шум наименее мешал бы слышать звук туманного сигнала. На береговых маяках во время тумана, метели, вьюги и пасмурности производится звон в колокол двойными ударами с перерывом не более трёх минут».
   Смотрящие вперёд — это те, кто ведёт корабли вперёд, что бы там ни происходило на море. Пусть ночь, осенние злые штормы, гололедица, ревущие буруны, а внизу подводные скалы, затонувшие суда, которые «представляют опасность для мореплавания». Опасность, риск, разлука с близкими, тяжёлые изнурительные вахты — я не. обольщался, ведь я вырос среди моряков и знал, что такое труд моряка.
   Маячный огонь светит в ночи, но так далеко; на мачте поднимаются штормовые сигналы, днём чёрные конусы, ночью красные фонари — так указано в лоции, и не всегда придут на помощь, если летит в эфир отчаянное SOS. He для них, ведущих вперёд, якорные стоянки, тихие пристани. Никто не собьёт их с курса...
   И, словно Павлушка отнял у меня самое дорогое в жизни, я почувствовал к нему нестерпимую ненависть, от которой мне даже стало больно физически. Не помню, чтобы я когда-нибудь раньше чувствовал такой гнев. Сам не замечая того, я сжал кулаки и шагнул к Павлушке, сидевшему в первом ряду, — всегда и везде он лез в первые ряды. Он отшатнулся.
   — Если мне как комсомольцу надо будет ехать на целину, — не своим голосом крикнул я, — или в тайгу, или в город, я поеду и выполню всё, что от меня потребуется, не хуже всякого другого. Но комсомол никогда не потребует от человека, чтоб он навсегда отказался от заветной мечты... от своего призвания. Это только враг может такое потребовать... так надругаться над человеком!
   Ох и крик поднялся после этих моих слов! Павлушка орал, что я его оскорбил, назвал фашистом, и что он будет жаловаться директору. Ребята кричали, что такие вопросы при приёме не задают и что я прав, девчонки спорили между собой. Маргошка, раскрасневшаяся, блестя глазами, хлопала в ладоши. Морозов изо всей силы стучал авторучкой о графин, призывая к порядку, но его и слышно не было!.
   — Я думаю, вопросов хватит — спокойно заметил Афанасий Афанасьевич...
   Странно, что его расслышали в этаком шуме. Сразу стало тихо. Ребята были оживлены и благожелательно смотрели на меня. Павлушку у нас не любили за то, что он заносился своим отцом и дядей «областного масштаба» и вообще, за его подлый нрав.
   Высказались все за меня. Вспомнили, что я помог электрифицировать школу и вообще не отлынивал ни от какой работы и что я хороший товарищ. Афанасий Афанасьевич как классный руководитель дал мне хорошую характеристику. В заключение он сказал:
   — Мечтает каждый человек, но не каждый может биться за свою мечту до конца — до самой смерти. Счастье не в том, что мечта сбывается скоро и легко — этого почти не бывает, а в том, чтобы остаться ей верным, несмотря ни на что. Не всякий это может.
   Помолчав (ребята внимательно ждали, что он ещё скажет), Афанасий Афанасьевич сказал:
   — По-моему, Яша Ефремов будет хорошим комсомольцем. Ошибаться он будет часто, слишком он горяч и порывист, но у него всегда хватит мужества признать свою ошибку и исправить её, так же как хватит мужества не уступить в борьбе за своё мнение, если он считает его единственно верным. Думаю, что комсомолу нужны именно такие принципиальные люди.
   Я был принят почти единогласно — против был один Павлушка. Воздержавшихся ни одного. На улицу я вышел с таким ощущением, будто стал выше на целую голову. Теперь я был комсомолец!