– Я беру краски у Папаши Танги, – ответил Писсарро. – Он знает мою палитру. А кроме того, у меня нет денег.
   – Месье, – подтолкнул его Люсьен и кивнул на десятифранковую купюру, которую художник по-прежнему держал в руке.
   – А попробуйте ультрамарин, – сказал Красовщик. Тюбик он закрыл крышечкой и положил его на стол. – Понравится – заплатите. Нет – так нет.
   Писсарро взял тюбик краски, открыл его и принюхивался, когда из булочной выпорхнула Марго. Она танцевала с маленьким холстом, держа его на вытянутых руках, кружилась с ним, а юбки ее вихрились вокруг.
   – О, это чудесно, месье Писсарро. Обожаю. – Она прижала холст к груди, нагнулась и чмокнула художника в лысую макушку.
   От напевности ее голоса у Люсьена скакнуло сердце, и он выпалил:
   – А хотите посмотреть, как собаки борются?
   Теперь Марго обратила на мальчика внимание. Не отрывая маленький холст от груди, она погладила Люсьена по щеке и заглянула нему в глаза.
   – Вы только поглядите, – сказала она. – Ох какие глаза, такие темные, такие таинственные. О, месье Писсарро, вы обязаны написать портрет вот этого с его глубокими глазами.
   – Да, – ответил Писсарро, который вдруг понял, что до сих пор держит в руке тюбик краски, а кособокого человечка и его осла нигде не видать.
   Люсьен не помнил, как он ушел. Не помнил, как ушла девушка, как он сходил в школу, урока у месье Ренуара тоже не помнил. Он не помнил, как миновал год, а когда вспомнил, чтó за это время произошло, – он уже был на год старше. Месье Писсарро написал его портрет, а Лапочка, любовь всей его юной жизни, умерла от чахотки.
   Такое вот маленькое колдовство – встреча Люсьена с синью.

Четыре. Пентименто

   1890 г.
   – Как же мне нравятся мужчины с крепкими ушами, – сказала Жюльетт. Она держала Люсьена за уши и раскачивала ему голову взад-вперед, словно бы убеждаясь, что уши у него прибиты, как надо. – Симметрично. Мне нравится симметрия.
   – Прекрати, Жюльетт. Отпусти. Люди смотрят.
   Они сели на лавочку через дорогу от кабаре «Прыткий заяц», за их спинами располагался небольшой виноградник, а перед ними раскинулся город Париж. Они поднялись по извилистой рю дез Аббесс, поглядывая друг на друга лишь краем глаза, и хотя день был тепл, а склон крут, ни он, ни она не запыхались и не вспотели. Словно лишь им двоим открылся прохладный пруд полудня.
   – Ну и ладно. – Жюльетт отвернулась и надула губки. Затем щелкнула парасолькой, едва не ткнув ему в глаз спицей, ссутулилась и выпятила городу нижнюю губу. – Я просто люблю твои уши.
   – А я люблю твои, – услышал себя Люсьен, недоумевая, зачем он так сказал, хоть это и было правдой. Да, он любил ее уши; любил ее глаза – хрустальной и живой синевы, как плащ Богородицы; любил ее губы – дерзкое и нежное основанье идеального поцелуя. Он любил ее. А затем, коль скоро она смотрела на город, а не прямо на него, с языка Люсьена соскочил вопрос, круживший в уме весь день, и отпугивала этот вопрос лишь его зачарованность девушкой. – Жюльетт, где же, во имя всего святого, ты была?
   – На юге, – ответила она, не сводя взора с новой Эйфелевой башни. – А она выше, чем я думала, когда ее начинали строить.
   Когда Жюльетт исчезла, в башне было едва ли три этажа.
   – На юге? На юге? Юг – не объяснение двух с половиной лет без единой весточки.
   – И на западе, – сказала она. – Рядом с ней соборы и дворцы – как кукольные домики.
   – Два с половиной года! Только записка: «Я вернусь».
   – Я же вернулась. Интересно, почему ее не выкрасили в синий. Синяя она бы смотрелась очень недурно.
   – Я всюду тебя искал. Никто не знал, куда ты уехала. Место у модистки держали за тобой много месяцев, ждали тебя. – Перед отъездом Жюльетт работала в мастерской, шила дамам изящные шляпы.
   Теперь она к нему повернулась, подалась ближе и спрятала обоих за парасолькой – и поцеловала его, а только у него закружилась голова, девушка оторвалась и ухмыльнулась. Он улыбнулся ей в ответ, на миг забыв, до чего сердит. А потом злость вернулась, и улыбка пошла на убыль. Жюльетт облизнула верхнюю губу кончиком языка, оттолкнула Люсьена и хихикнула.
   – Не сердись, милый. Мне было некогда. Семейные дела. Личные. Теперь я вернулась, и ты – мой единственный и навсегда.
   – Ты же говорила, что сирота и у тебя нет семьи.
   – Солгала, значит, да?
   – Солгала?
   – Быть может. Люсьен, пойдем к тебе в мастерскую. Я хочу, чтобы ты меня написал.
   – Ты сделала мне больно, – сказал Люсьен. – Ты разбила мне сердце. Боль была такая, что я думал – умру. Я не писал много месяцев, не мылся, я жег хлеб.
   – Правда? – Глаза у нее вспыхнули, как у детишек с горы, когда Режин выносила свежую выпечку.
   – Да, правда. Не злорадствуй так.
   – Люсьен, я хочу, чтобы ты меня написал.
   – Нет, не могу. Только что умер один мой друг. Мне нужно присматривать за Анри и поговорить с Писсарро и Сёра. И еще я должен нарисовать карикатуру для «Бешеной коровы» Виллетта. – По всей правде, ему было еще много чего выместить на ней, но ему не хотелось от нее отходить ни на миг, однако нужно, чтобы и она помучилась. – Нельзя просто так прыгнуть в мою жизнь из-за угла и рассчитывать… А что ты вообще делала на авеню де Клиши среди дня? Твоя работа…
   – Я хочу, чтобы ты писал меня ню, – сказала она.
   – Ой, – ответил он.
   – То есть носки можешь не снимать, если не хочешь. – Она ухмыльнулась. – Но помимо них – ню.
   – Ой, – снова сказал он. Мозг его свело конвульсией, когда она упомянула ню.
   Люсьену очень хотелось сердиться и дальше, но со временем он стал верить, что женщины – чудесные, загадочные и волшебные существа, к которым относиться нужно не только уважительно, а и почтительно, и даже – с трепетом. Вероятно, этому его научила мама. Она говаривала: «Люсьен, женщины – чудесные, загадочные и волшебные существа, к которым нужно относиться не только уважительно, а и почтительно, быть может, даже – с трепетом. А теперь иди мети лестницу».
   «Загадочные и волшебные», – хором вторили ей сестры и кивали, а Мари обычно протягивала метлу.
   Волшебные и загадочные. Н-да, в этом вся Жюльетт.
   Однако отец, кроме этого, сообщал ему, что они же – эгоистичные и жестокие гарпии, которые вполне готовы вырвать мужчине сердце и смеяться, пока он страдает, а они точат себе коготки. «Жестокие и эгоистичные», – кивали сестры, а Режин уволакивала последний кусок пирога с его тарелки.
   И в этом тоже была вся Жюльетт.
   Говорил же его учитель Ренуар: «Все женщины одинаковы. Мужчина должен просто отыскать свой идеал и жениться на ней, чтобы все женщины на свете стали его».
   Она была такова – Жюльетт. Она была для него всеми женщинами на свете. С девушками Люсьен бывал и раньше, даже влюблялся, но она его обволокла, ошеломила, как штормовая волна.
   «Но даже если ты себе такую нашел, – продолжал Ренуар, – это вовсе не значит, что тебе не захочется видеть голыми их всех. Только больного оставляет равнодушным симпатичная грудь».
   – У меня нет красок, у меня для картины такого размера даже нет холста, – сказал Люсьен.
   – Какого размера, cher? – кокетливо улыбнулась она.
   – Ну, полотно должно быть крупным, я думаю.
   – Это потому что я – крупная женщина? Ты это хочешь сказать? – Жюльетт сделала вид, будто обиделась.
   – Нет, потому что на нем должны поместиться мои к тебе чувства, – ответил художник.
   – О, Люсьен, ты правильно ответил. – И она быстро поцеловала его, а потом захлопнула парасольку и вскочила на ноги, как солдат по стойке смирно. – Пошли, найдем тебе краски. Я знаю одного торговца.
   Как это случилось? Люсьен встал и заковылял за нею следом.
   – У меня к тебе по-прежнему есть вопросы, Жюльетт. Я, знаешь ли, по-прежнему сержусь.
   – Знаю. Быть может, я покажу тебе такой способ выместить гнев, который тебя удовлетворит, нет?
   – Я не понимаю, что это значит, – ответил Люсьен.
   – Поймешь, – сказала Жюльетт. И подумала при этом: «Да, он – то, что надо».
* * *
   А на авеню де Клиши Тулуз-Лотрек подошел к Красовщику.
   – Bonjour, Monsieur, – поздоровался с ним тот. – Вы же художник, нет?
   – Он самый, – ответил Тулуз-Лотрек.
   Когда ему исполнилось двенадцать лет, матушка взяла его с собой в Италию, и в галерее Уффици во Флоренции он увидел картину Тинторетто – Деву Марию, а в небе над нею, похоже, призраки темных лиц, едва различимые. Однако внимательный юный художник не мог их не разглядеть.
   – Это называется пентименто, – пояснил им проводник по галерее, которого наняла матушка. – Мастер записал другую картину, и много лет спустя старое изображение проступило. Оно неясно, однако видно, что здесь было раньше, чему нынче тут не место.
   И теперь Анри, завидев Красовщика, ощутил, как у него в уме проступает такой же темный пентименто. Что-то привлекло художника к этому человеку через дорогу.
   – Вам нужна, быть может, краска? – осведомился Красовщик и постукал по деревянному ящику, который носил с собой. Достаточно большому, отметил Анри, чтобы в него поместился и сам его хозяин – лишь чуть изогнувшись или утратив конечность-другую.
   Человечек был ниже Анри и скрючен так, что художник решил: его, должно быть, все же некогда забили в этот ящик пушечным шомполом, не заботясь об удобстве или сохранности членов. Тулуз-Лотрек чувствовал некую печальную общность с ним, хотя отвращение – след чего-то прошлого и забытого – встопорщило волосы у него на загривке.
   – Мы с вами не знакомы? – спросил Анри. – Я у вас раньше не покупал?
   – Возможно, – ответил Красовщик. – Я много странствую.
   – А у вас обычно разве нет ослика, который возит ваш товар?
   – О, Этьенн? У него сейчас отпуск. Вам нужны краски, месье? У меня лучшие глины и минералы, никакой фальшивки. У меня сироп, из которого отливаются шедевры, месье. – Красовщик щелкнул задвижками на ящике и открыл его крышку прямо на обочине: внутри лежали ряды жестяных тюбиков, прижатых бронзовой проволокой. Человечек выхватил один, отвинтил колпачок и выдавил себе на кончик пальца каплю темной кроваво-красной краски. – Кармазин – сделан из крови румынских девственниц.
   – Правда? – спросил Анри. У него закружилась голова – пришлось даже опереться на трость, чтобы не упасть.
   – Нет, не правда. Но краска румынская. Сделана из жуков, собранных вручную с корешков трав под Бухарестом. Но жучки эти – жуткие. Возможно, девственники. Ебаться с ними я б не стал. Хотите?
   – Боюсь, мне сейчас достаточно красок. Мне сегодня нужно перенести на камень литографию – для афиши «Красной мельницы». И меня как-то подташнивает, нужно привести себя в порядок. А у моего печатника всё есть.
   – А, литография. – Красовщик сплюнул в знак презрения ко всему, что связано с известняком и литографской краской. – Поветрие. Как только новизна сотрется, никто ею не будет заниматься. Быть может, киновари? Из лучшей ртутной руды, сам дроблю. Знаете, писать этих рыжих, которых вы так любите.
   Анри отшатнулся, оступился на бордюре и едва удержался на ногах.
   – Нет, месье, мне пора идти.
   Он поспешил прочь как мог быстро – насколько позволяли ему похмелье и боль в ногах, – а за ним гнался рыжеволосый призрак, давно оставшийся в прошлом. Как он считал.
   – Я загляну к вам в ателье, месье, – крикнул ему вслед Красовщик.
* * *
   – Так не годится, – сказала Жюльетт.
   Она стояла в мастерской, которую Люсьен снимал на пару с Анри на рю Коленкур у подножия Монмартра. Они нашли квартиру в глубине здания на первом этаже, чтобы Анри не приходилось таскать холсты по лестнице, но в смысле художественной студии – в цоколе пятиэтажного здания, стоящего вплотную к другим таким же домам с двух сторон, а на задах лишь узкий дворик, – помещение имело один отчетливый недостаток.
   – Здесь же нет окон, – сказала Жюльетт. – Как вы можете работать без окон?
   – Смотри, сколько у нас газовых рожков. И ширма есть, чтобы натурщицы переодевались. И ватерклозет. И печь – готовить чай. И столик из кафе, и бар, в котором все, чего ни пожелаешь. А окно есть в двери.
   В двери действительно имелось овальное оконце с витражным стеклом. Размерами со скромную федору. Света из фойе сюда попадало ровно столько, что Люсьену хватало зажечь газовые рожки, ни за что не зацепившись и ни обо что не убившись.
   – Нет, – сказала Жюльетт. Свою парасольку она держала так, точно собиралась ею сражаться с холстами, прислоненными к стенам по всей мастерской для просушки. Она сделала выпад против пустого мольберта, стоявшего в центре комнаты, словно предупреждала: только попробуй сунуться. – Здесь я буду выглядеть трупом. Нам нужен солнечный свет.
   – Но я же тут все равно работаю, в основном по ночам, когда Анри в «Красной мельнице» или на какой-нибудь другой своей, гм, работе. Днем я почти всегда в пекарне до полудня, а… – Люсьен поник, не в силах придумать, что бы сказать такого жизнеутверждающего.
   – Должна быть другая студия, – произнесла Жюльетт, шагнув к нему, и выпятила нижнюю губу. Говорила она капризным детским голоском. – Где ты сможешь написать теплый золотой свет солнца у меня на коже. – Девушка собралась было его поцеловать, но сделала пируэт, и ее турнюр чуть не сбил Люсьена с ног, а сама она направилась к дверям. – Или не сможешь.
   – Почти всю аренду за нее платит Анри, – вяло добавил Люсьен. – Это на самом деле его мастерская.
   – Это я вижу. Маленький тролль в своей пещере, а?
   Она остановилась взглянуть на холсты, составленные у стены возле двери.
   – Не говори так. Анри – мой очень хороший друг. Если б не он, мастерская была бы мне просто не по карману.
   – Это Анри нарисовал? – Жюльетт нагнулась и отстранила верхний край одного холста на вытянутую руку. То был портрет рыжей женщины в простой белой блузке и черной юбке. Она смотрела в окно.
   – Это прачка Анри, Кармен.
   – Грустная какая-то.
   – Я ее не слишком хорошо знал. Анри говорил, что хотел показать, до чего она сильная. Усталая, но все равно сильная.
   – А ее что, больше нет?
   – Анри услал ее прочь. Ну, мы вместе с его матушкой убедили ее оставить. А потом она уехала.
   – Печально, – промолвила Жюльетт. – Но у нее хотя бы окно было, куда смотреть…
* * *
   Анри взобрался на второй этаж к своей квартире. Горничная уже ушла – на столе стояли свежие цветы. Он повесил сюртук и шляпу на вешалку у двери и сразу прошел к письменному столу. Рука его тряслась – то ли от выпитого, то ли от встречи с Красовщиком, то ли от того и другого сразу. Как бы то ни было, коньяк ему поможет, и он налил себе из графина, сел и вытащил из ящика последнее письмо от Винсента.
   Дорогой мой Анри!
   Как ты и советовал, климат на юге весьма способствует живописи на пленэре, а передача цвета холмов требует напряжения всех моих способностей, но вдохновляет работать еще прилежнее. Однако меня, похоже, сдерживают краски, и по приезде сюда приступы стали еще хуже. Я считал, что избегну безумной парижской суеты и прочего, что угрожало моему здоровью, но оказалось, что избежать всего этого не удалось. Он здесь, Анри. Маленький бурый Красовщик здесь, в Арле. И даже прогоняя его, я ловлю себя на том, что пишу его красками, а приступы только становятся острее. Теряю целые дни, а затем у себя в комнате нахожу свои картинки, которых совсем не помню.
   В таверне, где я иногда ужинаю, говорят, что средь бела дня я пьяно бесчинствовал, но клянусь – от всего выпитого у меня теряется не время.
   Тео мне написал, чтобы я вообще не брал в руки краски – отложил их и занимался рисунком. Я не рассказывал ему ни о Красовщике, ни о девушке – не хочу, чтобы он тревожился. Тебе, друг мой, я доверился одному, и за то, что ты не счел меня безумцем, я тебе благодарен. Надеюсь, тебя более не тяготят твои собственные неприятности в этом отношении, а работа движется успешно. Тео мне говорил, что продал две твои картины, и я за тебя счастлив. Быть может, уехав сюда, я забрал с собой из Парижа немочь, и ты можешь работать в мире.
   По-прежнему надеюсь основать здесь, на юге, студию единомышленников. Тео пытается убедить Гогена приехать ко мне, и сейчас приезд его более чем вероятен. Быть может, это мое воображение – симптом болезни – заставляет меня думать, будто маленький Красовщик опасен. В конце концов, краски у него великолепные, да и цена невелика. Возможно, я слишком много думаю. Попробую выдержать. Это странно – я понимаю, что мне лучше, если я пишу по ночам. Закончил писать уличное кафе здесь и бар, в котором иногда провожу время, изнутри – оба эти места мне очень нравятся, и ничего болезненного я не ощущал, покуда их писал и когда закончил. Надеюсь, отправить их Тео, как только просохнут.
   Еще раз спасибо тебе за совет, Анри. Надеюсь, не опозорю твой любимый юг. До новой встречи.
   Жму руку,
Винсент.
   P. S. Если увидишь Красовщика – беги. Спасайся. Ты, я думаю, слишком талантлив и хрупок, чтобы терпеть это. Я не безумен, честное слово.
   Бедный Винсент. Быть может, он и впрямь не спятил. Если Красовщик последовал за ним и в Арль, а затем – на север в Овер, совпаденье ли то, что в Париже он объявился всего через пару дней после смерти Винсента? Пока Тулуз-Лотрек не увидел его у «Дохлой крысы», он и не вспоминал о странном письме Винсента – да и не помнил вообще, что раньше что-то слышал о Красовщике. Однако же он его отчего-то знал. Наверное, по описаниям Винсента. Анри допил коньяк, налил еще. Затем сложил письмо, сунул его обратно в ящик, взял перо и поднес к листу бумаги.
   Дражайшая матушка,
   обстоятельства изменились, и выясняется, что я все же смогу приехать к Вам в Шато-Мальроме. Хотя мне, в конце концов, удалось найти натурщиц, что сообщает художнику спокойствие духа, и все они – приличные юные дамы притом, – я взвинчен, но не работой, а своими личными обстоятельствами. Не так давно я потерял друга, месье Винсента ван Гога, голландца, входившего в нашу группу художников. Быть может, Вы припомните, что я о нем упоминал. Брат его выставляет мои картины у себя в галерее и очень хорошо ко мне относится. Винсент долго болел, и потеря его отягощает мне душу, а также, опасаюсь, всю мою конституцию.
   Мне потребен не столько перерыв в работе, коя подвигается неплохо, сколько отрыв от города, от рутины. Останусь я не долее, чем на месяц, ибо в город мне нужно будет вернуться осенью, дабы подготовить работы для выставки с Двадцаткой в Брюсселе. С нетерпением жду возможности дышать свежим воздухом и проводить все дни с Вами и тетушкой Сесиль. Поцелуйте ее от меня, а Вас, как всегда, целую множество раз.
   Ваш
Анри.
   Быть может, за месяц удастся. Сколько бы времени оно ни заняло, в Париж ему сейчас нельзя. Он уже видел, как изнутри всплывает образ, пентименто его души, – с того мгновенья, как сначала увидел Люсьенову Жюльетт, потом маленького Красовщика. Образ Кармен – не приятность ее, не тихий голос или пальцы, а нечто совершенно иное, темное, и ему не хотелось видеть это целиком снова; иначе, знал он, услать это прочь никогда уже не получится.
   Теперь – в ванну, затем в «Красную мельницу», посмотреть, как танцует Жейн Авриль, как поет и пляшет канкан клоунесса Обжора, а потом он прискачет на зеленой феечке в какой-нибудь дружественный бордель и в тамошнем мареве дождется поезда, который увезет его в матушкин замок.
* * *
   Анри отыскал ее пятью годами ранее – по дороге на запоздалый обед с Люсьеном, Эмилем Бернаром и сыном Камилля Писсарро Люсьеном. Все они были молодые художники, много мнили о себе, о своих дарованиях, о бескрайних далях, что откроются, если смешать воображение и ремесло. Весь день они провели в студии Кормона – слушали, как мастер разглагольствует об академической традиции и методах работы мастеров. Посреди лекции об атмосфере комнаты, о кьяроскуро света и тени, как у итальянца Караваджо, Эмиль Бернар написал задник своей картины дерзкими красными полосами. Друзья его засмеялись, за что всех выгнали из класса.
   Собраться решили в кафе «Новые Афины» на рю Пигаль. Тулуз-Лотрек заплатил извозчику, чтобы тот свез их с горы, и все с хохотом вывалились из коляски у кафе. Чуть дальше по улице из прачечной выходила молодая рыжая женщина, волосы забраны в узел, и тот рассыпался у нее на голове, а руки были по локоть розовы от работы.
   – Поглядите на нее, – сказал Тулуз-Лотрек. – Она изумительно груба. – Он раскинул руки и оттолкнул друзей назад. – Стойте тут. Она моя. Я должен ее написать.
   – Твоя, твоя, – согласился Бернар, лицо – младенческое, на подбородке еще пробивается щетина. «Как свежая плесень на сыре», дразнил его Анри. – Мы тебя внутри подождем.
   Тулуз-Лотрек отмахнулся от них и окликнул рыжую, которая брела к холму:
   – Pardon! Mademoiselle? Pardon!
   Девушка остановилась, обернулась, похоже – удивилась, что ее кто-то может звать.
   Анри подошел к ней, держа перед собой трость, будто бы с мольбой.
   – Прошу меня простить, мадемуазель, не хотел бы вас беспокоить, но я – художник, зовут меня Анри Тулуз-Лотрек. И я… я…
   – Да? – ответила она, не поднимая взгляда, не встречаясь с ним глазами.
   – Пардон, мадемуазель, но вы… вы необычайны. На вид, то есть… Я должен вас написать. Я заплачу, чтобы вы поработали у меня натурщицей.
   – Месье, но я не натурщица. – Тихий голос, робкий.
   – Пожалуйста, мадемуазель. Уверяю вас, это не розыгрыш, я художник по профессии. Смогу вам хорошо заплатить. Больше, чем вы зарабатываете в прачечной. Но даже позируя мне, вы сможете продолжать работу.
   Тут она улыбнулась, быть может – польщенно.
   – Меня никогда не рисовали. Что мне придется делать?
   – Так вы согласны мне позировать? Великолепно! Просто великолепно! Вот моя карточка. – Он вручил ей визитку с адресом студии: его полное имя и титул были вытиснены на ней вместе с фамильным гербом.
   – Ого! – сказала девушка. – Граф?
   – Это пустяки, – ответил Анри. – Приходите ко мне в студию завтра, когда окончите работу. Об ужине не беспокойтесь. У меня будет еда для вас. Просто приходите как есть.
   – Но, месье… – Она обвела рукой свой рабочий наряд – простой, черный с белым. – У меня есть красивое платье. Синее. Могу…
   – Нет, дорогая моя. Приходите в том, в чем вы сейчас. Прошу вас.
   Она сунула его карточку куда-то себе в юбки.
   – Приду. После четырех.
   – Благодарю вас, мадемуазель. Тогда до встречи. А теперь, если вы меня простите, я должен вернуться к друзьям. Всего хорошего.
   – Всего хорошего, – ответила девушка.
   Тулуз-Лотрек уже отвернулся, но тут вспомнил:
   – О, мадмуазель, приношу свои извинения, но… как вас зовут?
   – Кармен, – ответила она. – Кармен Годен.
   – Стало быть, до завтра, мадемуазель Годен. – И он зашел в кафе.
   Кармен поплелась через пляс Пигаль к Монмартру, а затем свернула в переулки из тех, что вели к рю дез Аббесс и вверх по склону. На полпути, опираясь спиной на сараюшку, курил сигарету сутенер – он только что вышел на вечерний промысел. А из-за сараюшки доносилось хрюканье и ворчанье. Должно быть, какая-то его шлюха уже исполняла свой номер стоя.
   Сутенер заступил Кармен дорогу.
   – Ух, какие мы хорошенькие, – сказал он. – Работу ищешь, капустка моя?
   – Домой иду, – ответила она, не поднимая глаз.
   Сутенер протянул руку и взял ее за подбородок. Оценивая, выпустил струю дыма ей в лицо.
   – Личико ничего, но это ж ненадолго, э? Может, стоит поработать, пока дают? – Хватка его сжалась, и он грубо ущипнул Кармен за щеку – наглядности для.
   – Вы художник? – тихо и робко спросила она.
   – Не, не художник. Я твой новый хозяин – вот я кто, – ответил сутенер.
   – А, тогда мне вы ни к чему.
   И она резко оттолкнула его руку и схватила сутенера за горло. Пальцы ее впились ему в трахею – и она швырнула его о кирпичную стену, как тряпичную куклу. Череп сутенера треснул. Парняга отскочил от стены, а она перегнула его спиной через свое колено, и его позвоночник щелкнул сломанной щепкой. Через секунду все закончилось. Кармен выпустила его, он рухнул на брусчатку, и душа его отлетела, словно влажный безжизненный вздох из уст, что не говорят по-французски.
   – Совсем ни к чему, – тихо и как-то застенчиво произнесла Кармен. Она уже брела дальше по переулку, забирая в гору, когда услышала за спиной истошный вопль шлюхи.
* * *
   Режин увидела, как ее младший брат открывает дверь в булочную очень хорошенькой темноволосой девушке в синем платье. «Странно, – подумала она, – Люсьен никогда не приводит сюда своих подружек».
   – Жюльетт, это моя сестра Режин, – произнес Люсьен. – Режин, это Жюльетт. Она будет мне позировать.
   – Enchanté, – сказала Жюльетт с намеком на реверанс.
   Люсьен повел Жюльетт за угол, в подсобку.
   – Посмотрим, годится ли сарай за домом.
   Режин ничего не ответила. Ее брат снял кольцо с ключами с крюка на стене и увел хорошенькую девушку через черный ход в тесный дворик за домом, заросший сорняками. И в ее сердце тоже проступил пентименто – другую хорошенькую женщину ведут в сарай, только ту она почти не успела разглядеть. Режин попятилась к лестнице и через две ступеньки поскакала наверх, в квартиру.