– Ой! Нет, нет! – пугается он. – Невольники! Где мой тирс! За мной, менады! Эвоэ! – кричит он, бросается к подиуму и одним прыжком вскакивает на него.
 
   Письмо от Жени, со множеством марок – целая рукопись.
   «Милая сестричка, я писала это бесконечное письмо три дня, но вы уж соберитесь с духом и прочтите все до конца...»
   Это целая поэма. Чистая, светлая поэма чистой любви.
   «Он еще молод, всего четыре года как окончил университет, но уже написал историческое исследование, которое заметила критика...» Следуют вырезки из газет.
   Он ей был представлен подругой в концерте, но оказалось, что они были знакомы еще детьми на Кавказе. «Мы слушали вместе симфонию Бетховена...»
   Она хотела мне уже давно написать об этом, но не совсем была уверена в своем чувстве. Теперь же уверилась и решила, что я первая должна узнать об этом.
   «И представьте, Татуся, он с бородкой! Мне кажется, что так и надо, хотя он сбрил бы ее непременно, если бы я попросила...»
   Свадьба отложена, потому что теперь не до того. Марья Васильевна приехала с Катей. Операция назначена через неделю в одной из лечебниц, куда ее уже поместили.
   Я читаю, слезы не текут из моих глаз, а остановились в горле и душат меня. Я не нужна, меня не зовут. Но ведь я по доброй воле ушла оттуда и готовлю им всем удар. Да, может, это и не удар совсем! Тем лучше. Прежде в такие минуты я бежала к Старку и все забывала, а теперь мне нет забвения в его объятиях.
   Да и он, как Иосиф Прекрасный, убегает, когда страсть начинает охватывать его.
   – Я такой несдержанный, Таточка, я могу нечаянно сделать тебе больно, слишком крепко обнять!
   По ночам он вскакивает с постели и умоляет:
   – Не целуй меня, милая, ты знаешь, что я теряю рассудок от твоих поцелуев, не говори... Слова твои кружат голову, я теряю с тобой память, а надо помнить о нем!
   Он меня постоянно упрекает в недостатке любви к будущему ребенку.
   Неправда! Я уже люблю его, отдаю ему свою свободу, родину, привычки, может быть, искусство – и не проклинаю его.
   Я его уже люблю. Бедная крошка!
   Но почему он бедный? У него будут все удобства жизни, хороший уход, обожающий отец, любящая мать... И все же мне его ужасно жалко.
 
   «Дионис» окончен.
   Все знакомые и даже незнакомые перебывали у меня в мастерской. Я слышу столько похвал и от таких знатоков, что должна бы быть счастлива.
   Но когда я положила последний мазок и отошла от картины, мои личные ощущения так властно захватили меня, что я поняла, что теперь надо вернуться в мир, к людям, к своим горестям и заботам.
   Может быть, и чувство – какое-то странное чувство, что я не напишу ничего лучше этого, – щемит мое сердце.
 
   Васенька зато счастлив за меня. Он даже расчесал свои длинные косицы и рано утром сбегал к Старку за модным галстуком. Он принимает посетителей с важным видом и от волнения уничтожает десятую бутылку сельтерской.
   Вечером, когда все уходят, является Старк, счастливый и сияющий, с коробкой, перевязанной голубой лентой.
   – Это тебе мой подарок, Татуся, – говорит он.
   В коробке – великолепное старинное венецианское кружево.
   – Ты с ума сошел! – восклицаю я. – Сколько ты денег бросил на эти кружева?!
   – Это не просто кружева, Тата, – говорит он нежно, – это твой подвенечный вуаль.
   «Не нанял ли ты еще оркестр?» – хочется мне сказать, но я чувствую, что это жестоко, и ласково благодарю.
   – Неужели ты хочешь делать свадьбу с помпой? – спрашиваю я через несколько минут.
   – Никакой особой помпы не будет. Но и прятаться я не хочу. Я горжусь тобой! Ты – моя жена, мать моего ребенка...
   – Вот в том-то и дело: мне придется венчаться, когда все уже будет заметно, и торжественность выйдет довольно комичной.
   – Ничего не будет заметно. Мы едем в Париж через три дня. Я получил телеграмму и не могу ни минуты дольше оставлять мое дело. Если я опоздаю, то теряю очень много, если не все.
   – Но ты забыл, что мне нужно ехать в Петербург! – говорю я с досадой.
   – Как? Ты все-таки едешь туда?
   – Да, это необходимо.
   – Ты не поедешь! – бледнеет он.
   – Ты прекрасно знаешь, что я должна ехать.
   – Ты можешь написать.
   – Писать надо было два с половиной месяца назад, а теперь это будет величайшая... бестактность... Наконец, у меня там картины, этюды.
   – Их может привезти Вербер.
   – Не могу, – говорит Васенька. – Во-первых, у меня пятнадцать лет не плачено за паспорт, а во-вторых, я запутан в политическую историю, и меня туда не пустят.
   – В политическую историю? Вы, Васенька?
   – Да вот, я!
   – Как же вы запутались, сидя здесь?
   – Я от здешних анархистов что-то пересылал своим прежним товарищам. Меня тут потом таскали в посольство, спрашивали, что я посылал, а я почем знаю? Что-то писаное. Верно, те там вляпались.
   – Не знала, Васенька, что вы у нас политикой занимаетесь да еще с анархистами дружите, – смеюсь я.
   – Какая дружба! Я с ними у тетки Зои макароны ел – вот и вся дружба. А они были ребята ничего себе.
   – Я, Тата, не хочу, чтобы ты ехала, – прерывает Васеньку Старк.
   – Я должна ехать и поеду! Наконец, ты сам говорил, что для брака во Франции требуются все бумаги, а у меня здесь один паспорт.
   – Когда же ты едешь? – спрашивает он с испугом.
   – Послезавтра!
   – Я еду с тобой! Пусть все пропадает. Я не могу отпустить тебя одну.
 
   Едва уговорила Старка отпустить меня в Петербург одну. Ему самому необходимо ехать в Париж, не терять же ему из-за меня чуть не все свои деньги. Чего он боится? Неужели ему приходит в голову, что я могу остаться там? Я ему это высказала.
   – Ты бы простил меня, если бы я явилась к тебе с чужим ребенком?
   – С ребенком? Нет! Никогда! Но... но тебя одну... Не знаю... Не знаю... Ты едешь, я тоже должен ехать, но не медли там; помни, Тата, что каждая минута в разлуке с тобой для меня невыразимая мука... Тата! Жена моя, счастье мое, жизнь моя!
 
   Я приехала домой.
   Домой! Нет! Нет, это уже не мой дом. Я не даю себе отчета, как Илья и Женя встретили меня...
   Как увидала Илью, все во мне упало. Я бросилась к нему, прижалась к его груди и плакала... плакала.
   Они, увидав мое лицо, сразу решили, что я больна. Женя в карете болтала о посторонних вещах, а Илья молча обнял меня.
   Я жалась к нему и думала: в последний раз! Вот через час, через два ты оттолкнешь меня, и мы будем чужие. Мы – чужие. Такие родные и близкие до сих пор. И это милое юное существо, сидящее напротив, отвернется от меня с презрением.
   – Все это как-то навалилось сразу, – говорит Илья. – И мама заболела, и Катю арестовали.
   – Как Катю? За что?
   – Ты знаешь, сама она никакой политикой не занималась, но одни из ее друзей на Кавказе попались в чем-то очень серьезном. Ты не волнуйся, мы хлопотали, и для Кати все кончится высылкой за границу. Я даже думаю, что через несколько лет она сможет вернуться к нам. Зато вот Женя...
   Он ей улыбается.
   – Знаю! Знаю! Поздравляю тебя от всей души, деточка моя! – Я протягиваю ей руки.
   Она бросается ко мне и душит поцелуями. Поцелуешь ли ты меня завтра?
 
   За обедом я ничего не ем.
   Как я ему скажу? Все посыпалось на него сразу, и еще я держу под полой на его голову камень.
   Но есть еще нечто, самое ужасное, самое страшное. Один взгляд на Илью – и я поняла, что никогда не переставала его любить... Я никогда бы сама не решилась оставить его и, если бы не этот ребенок, готова сделать подлость – все скрыть и красть счастье, остаться здесь, около него!
   Около него я опять воскресла бы для искусства. Он не был знатоком и помощником мне, но он никогда не мешал, не ревновал меня, он понимал, что это мое призвание, и мирился с этим.
   «Тот» не будет мириться.
   Женя вышла распорядиться по хозяйству, и Илья говорит мне поспешно:
   – Я не хотел говорить при Жене, но маме очень худо: у нее рак. С операцией или без операции дни ее сочтены. С операцией она протянет год или два, не больше.
   Я закрываю лицо руками.
   – Я не хотел тебя вызывать, Таня. Я знал, что нельзя тебя отрывать от картины... Картина твоя очень удачна, у нас уже много говорят о ней... Но были моменты, когда я хотел дать тебе телеграмму, – так было тяжело. Мама торопит свадьбу Жени, кажется, она сознает свое положение... Женя повенчается с Куна-виным и уедет... Кати нет... мама... – он встал и заходил по столовой. – Останемся мы с тобой, Таня, вдвоем. Ты только, родная, у меня и остаешься.
   – Нет! Не могу! – вскакиваю я. – Илья, мне нужно поговорить с тобой.
   – Что, Таня, что с тобой? Какое странное у тебя лицо, – хватает меня Илья. – Дитя мое, какие тут разговоры! Ты совсем больна, поди ляг скорее.
   Он ведет меня в спальню. Я иду почти машинально.
   – Приляг, Танюша, или ложись лучше спать.
   – Нет, Илья, нет, я должна говорить с тобой. И сейчас, сию минуту. Запри двери.
   Он запирает двери и говорит:
   – Ты меня пугаешь. Я жду чего-то очень худого, Таня.
   Я беру его руки и прижимаюсь к ним лицом. Еще минуту дай погреться в твоей любви! Она исчезнет сейчас, пропадет навсегда.
   Вот, верно, так чувствует себя преступник перед казнью.
   – Ну, соберись с духом, Таня, – говорит он глухим голосом.
   – Я не могу... Не люби ты меня, Илья, я не стою... Я дрянная женщина, – шепчу я.
   – Ну, я догадываюсь, Таня, ты увлеклась кем-нибудь?
   Я молчу и еще теснее прижимаюсь к его рукам.
   – Что же делать, – после минутного молчания говорит он, – в своих чувствах мы не властны, детка. Такая уж видно судьба – одно к одному. Он встает и делает несколько шагов по комнате.
   Я сижу, опустив голову.
   – Я давно заметил это, Таня, еще в С. Когда я приехал, твое нервное состояние бросилось мне в глаза. Это ведь началось в С.?
   Я киваю.
   – Я видел, чувствовал, но не понимал, что с тобой. Я даже хотел тебя спросить.
   – Отчего же ты не спросил меня тогда, – говорю я с отчаянием. – Я бы все, все сказала тебе, ты бы помог, ты бы отрезвил меня!
   – Не отчаивайся так, детка. Что делать, я вижу свою ошибку. Я человек уравновешенный, спокойный и я, сам не знаю почему, как-то боюсь всякой экспансивности. У меня является страх быть смешным. Я даже иногда злился на тебя, что ты так откровенна, так порывиста, и из какого-то невольного упрямства я останавливал твои порывы. Да, это была моя ошибка, Таня. Я не был никогда откровенен и словно боялся твоей откровенности. Ты иногда бросалась ко мне в порыве восторга или тоски, а я нарочно охлаждал твой порыв только потому, что он казался мне странным у взрослого человека. Ты часто затевала разговор о чувствах, ощущениях, о чем-нибудь личном, а я сводил на общие вопросы или старался шуткой прекратить такой разговор. Мне казалось, что не следует и не стоит разбираться во всем этом. Ты уходила обиженная, огорченная. Мне было жаль тебя, но я думал: надо ее учить жить просто. Сознаюсь, Таня, мне все хотелось тебя чему-то учить. Хотелось выучить тебя жить просто, и я отнимал у тебя поэзию жизни. Это и была ошибка, самая большая. С тобой заговорили на «языке богов»... Прости, видишь, я так привык шутить с тобой, что даже в такую тяжелую минуту для меня не удержался от шутки, – но язык этот был твой родной язык, и ты откликнулась на него всем сердцем. Он помолчал с минуту.
   – Но, Таня, может быть, твое увлечение только кажется тебе серьезным? Может быть, оно понемногу пройдет, забудется, ты справишься с ним, и не надо будет ломать жизнь себе и мне? Ну понравился тебе кто-то, ну и пройдет.
   – Ты не понял меня, Илья. Нам необходимо расстаться! Я жила в Риме с этим человеком и беременна от него.
   Илья отшатывается от меня, судорога пробегает по его лицу, и он хватается за сердце.
   Я кладу голову на сложенные на столе руки и молчу.
   В печке потрескивают дрова. Женя играет этюды в гостиной.
   Молчание тяготит меня, я поднимаю голову. Илья сидит на стуле и неподвижно смотрит перед собой.
   – Скажи что-нибудь, Илья. Ты видишь, делать нечего. Я уеду как можно скорее, завтра, если хочешь.
   – Постой, Таня! Это все так ошеломило меня, что я не могу сообразить ничего хорошенько, – говорит он, не глядя на меня. – Дай обдумать, понять. Я еще не освоился с этой мыслью, я был так далек от этого, но...
   Он хотел идти, потом остановился.
   – Видишь, я не могу говорить, но хочу спросить: каков этот... этот господин? Честный ли он человек?
   – Ах, ты с практической стороны... Да, будь спокоен. Он спит и видит повенчать меня в мэрии и в двух церквах.
   – В мэрии? Он иностранец?
   – Да.
   – А я думал... – Илья потирает себе лоб.
   – Что ты думал?
   – Ничего, Таня, потом, не могу... Завтра поговорим. Постарайся заснуть, ты совсем больна.
   И он уходит. Уходит!..
   Кончено, кончено, теперь все кончено!
   «Женя, – слышу я его голос, – не ходи к Тане, ей очень нездоровится».
   «Надо подтянуться», – думаю я на другой день, но не могу.
   Мне кажется, что я вся разрываюсь на части. Голова болит, тошнота страшная.
   Женя входит ко мне в жакетке и в шапочке; она идет в больницу к Марье Васильевне. Увидав мое буквально серое лицо, она испуганно говорит:
   – Ложись сейчас, Таточка, сейчас ложись: на тебе лица нет!
   – Нет, Женя, мне легче на ногах, иди с богом. Мама, верно, ждет тебя. Передай ей мой поцелуй.
   Она уходит, а я сажусь в кресло в моей уютной спальне и с тоской гляжу вокруг. Каждый предмет здесь говорит о страничке моей жизни, о моих думах, надеждах. Там, за этой дверью, моя большая, светлая мастерская, там пережито много радостей, много того, что никогда не повторится.
   Я отрываюсь от прочно свитого гнезда, от друзей, от родины, от любимого человека! Да, я ясно чувствую, что люблю его и буду всегда любить. Каждый неодушевленный предмет в этой квартире привязан невидимой, но крепкой нитью к моему сердцу. И все эти нити я должна оборвать зараз.
   Посмотреть со стороны, какой пустяк – отобрать необходимые вещи, уложить в сундук. А я не могу приняться за это, точно мне приходится резать себе тело ножом.
   – Уйди ты, Фомка, – говорю я моему любимцу, серому котику, которого подобрала больным, изувеченным котенком, выходила и вырастила. – Уйди, голубчик, не надрывай мне сердца. Я не знаю, что будет с тобой! Илье не до тебя, а прислуга, может быть, выгонит, и замучают тебя дворники! – И я заливаюсь слезами, упав головой на стол. Я здесь получила дар слез.
   Чья-то рука опускается на мою голову. Я сразу чувствую, чья это рука. Я хватаю ее и целую, целую, обливая слезами.
   – Не надо изводить себя, Танюша, – Илья садится напротив меня. – Не думай обо мне. Посмотри на меня, я успокоился и пришел обсудить с тобой необходимые мелочи.
   Я смотрю на него. Лицо его осунулось, как-то сразу постарело, но оно действительно совершенно спокойно.
   «Нет, ему легче, чем мне», – думаю я с тоской.
   – Давай обсудим, – вздыхаю я.
   – Мама очень слаба после операции, и надо ее поберечь. Женю я бы тоже не хотел посвящать во все это.
   – Да, да, – с мольбой говорю я, – сделай милость, если можно, скрой от нее хоть на время. Я не хочу испортить ей начало ее замужества.
   – Да, Таня, я все обдумал: ты уж как-нибудь скрепись, останься на неделю, а там мы скажем, что врачи посылают тебя лечиться до весны, а там... там как-нибудь обойдется.
   Я киваю. Илья молча гладит кота, вскочившего к нему на колени.
   – Илья, – говорю я дрожащим голосом, – у меня к тебе просьба. Может, она покажется тебе глупой и смешной при таких обстоятельствах... но... но... Не бросай Фомку.
   Илья грустно улыбается:
   – Не беспокойся, Таня – он будет со мной. Ведь это единственное живое существо, которое останется мне от всей семьи.
   Голос его обрывается. Я мучительно рыдаю.
   – Голубушка, родная моя, перестань, пожалей себя. Это ужасно глупо, что я говорю тебе такие жалкие слова. Ведь я понимаю, что ты себя мучаешь жалостью ко мне. Да и о чем, собственно, ты плачешь? Подумай. Ну, теперь тяжело, неприятно, но ведь это ненадолго. Ты соединишься с любимым человеком...
   – Да я не люблю его, Илья! – говорю я с тоской.
   – Что?!
   – Да, да, не люблю! – кричу я, вскакивая. – Это было безумие, страсть, мгновенная, с первого взгляда. Я боролась с собой, я понимала, что все это не любовь, и переборола себя. Я поехала в Рим, уверенная в себе, но потом... Я не знаю... Не могу... Это была страсть, гипноз, все, что ты хочешь, но это не любовь! Я еду не на счастье и радость. Я хороню свой талант! Это не любовь. Все это сгорело, кончилось. Я одного тебя люблю и любила, оттого и плачу, оттого и разрывается мое сердце.
   Илья неожиданно хватает мою голову и прижимает к своей груди.
   – Таня, родная моя, правда ли это?
   Илья плачет. Неужели он еще любит меня? Я пугаюсь этих слез, я вся дрожу и, почти теряя сознание, со стоном обхватываю руками его шею. Когда я прихожу в себя, он держит меня на руках, как ребенка, гладит по голове и дрожащим голосом говорит:
   – Если это верно, то все поправимо, Таня. Забудем обо всем. Ведь случается же, что муж с женой расходятся, живут розно, а потом опять сходятся.
   – Но ты забываешь...
   – Нет, родная, нет. Я знаю, о чем ты говоришь. Скажи мне: ну если бы я увлекся кем-нибудь, а потом принес тебе ребенка и сказал: «Таня, с той женщиной покончено, я ее не любил и не люблю. Я люблю только тебя... но вот ребенок...» Скажи, неужели ты не простила бы, не приняла в дом этого ребенка?
   – Конечно, приняла бы, – шепчу я.
   – Зачем же ты думаешь, что я хуже, чем есть?
   – Но ты не будешь любить его.
   – Таня, голубушка, ты и не потребуешь от меня к нему отцовского чувства, ласки. Но мои заботы, мой труд к его услугам, а может быть, со временем, когда острое чувство пройдет, я стану ему настоящим отцом. Ведь твои дети от мужа могли быть живы, разве это мне помешало бы любить тебя?
   – Илья, Илья! Что сказать тебе? Могу ли я принять от тебя такую жертву?
   – Это не жертва, Таня, не жертва. Не могу я жить без тебя. Пойми, одна мысль, что я потеряю тебя, убивает. Вчера меня поразило не то, что ты сказала, а то, что ты уходишь от меня.
   – Не говоришь ли ты этого под первым впечатлением? – спрашиваю я и чувствую, что вся моя измученная душа оживает, что мое горе отходит куда-то, будущее светлеет.
   – Нет, Таня, ты меня хорошо знаешь, я не говорю под впечатлением минуты. Ты-то не ошибаешься ли под впечатлением жалости ко мне?
   – Нет, Илья! Вся моя жизнь теперь в тебе и для тебя. Ты сам не понимаешь, как ты бесконечно добр. Если бы я даже не любила тебя, то в эту минуту отдала бы тебе мою любовь всю и навсегда.
 
   Я послала Старку письмо. Конечно, я прекрасно сознаю, что причиняю большое горе, но ведь такое же горе я готовила любимому человеку. Старку легче будет перенести. Он так красив – неужели не найдется женщины, которая сумеет его утешить? Что же мне делать, если я не могу жертвовать Ильей и искусством? Я написала, чтобы о судьбе ребенка он не беспокоился: мы повенчаемся с Ильей, и ребенок будет законный. Я сознавалась, что очень виновата, причиняя ему горе, но ведь такое же горе он сделал другому человеку. Я плакала над этим письмом, просила забыть меня и простить, если возможно.
   Через четыре дня я получила телеграмму: «Je vous maudis! [2]».
   Очень аффектно. Не знаю, но мне это кажется чем-то театральным. Эта телеграмма успокоила мою совесть: ни строчки письма, ни намека на ребенка... Может быть, это тоже красиво? Но я, верно, разучилась такое понимать.
   Дни бегут за днями. Вот уже месяц, как я здесь. Сердце мое покойно. Мне грустно иногда до боли, но какой-то тихий свет кругом... Это Илья, его любовь.
   Он, кажется, забыл о себе и, едва увидит грусть на моем лице, сейчас же старается разогнать ее ласками или шуткой.
   Моя беременность ужасно тяжелая, но, несмотря на это, я работаю много.
   Задуманную картину я буду писать, когда поправлюсь, а теперь пишу портрет одного писателя, начатый еще до моей болезни.
   Разговоры о моей картине сделали мне имя, у меня просят портретов, но я не могу брать заказы – вдруг умру в родах. А что если ребенок опять родится мертвым?
   Мне больно, мне будет жаль его, но для Ильи, пожалуй, будет лучше.
 
   Сегодня Женя вернулась из больницы грустная, она провела все утро с матерью. Катю послезавтра отправляют за границу. Мне хочется развлечь Женю, и я завожу разговор о ее женихе. Жених Жени мне нравится, но он напускает на себя слишком много серьезности.
   Недавно я, извиняясь, что решаюсь давать ему советы, сказала прямо:
   – Никогда не бойтесь быть откровенным с вашей женой, не сдерживайте ваших чувств, даже из страха показаться смешным, а то она может подумать, что вы ее мало любите. Если она бросится к вам в порыве горя или радости, обнимите и поцелуйте ее. Главное – не бойтесь слов. Слова – ложь, когда они неискренни, но если любишь – они музыка для того, кто хочет их слушать.
   Он, кажется, понял, что я хотела сказать, поцеловал мою руку и теперь со мной и с Женей сбрасывает маску молодого ученого – будущей знаменитости.
   Дай бог, чтобы девочка была счастлива.
   Она теперь сидит на высоком табурете и строит планы о своем будущем житье. Я слушаю ее воркование, и работа идет легко.
   Девушка подает мне карточку: Латчинов!
   Хотя мне тяжело встретиться со свидетелями моей римской сказки, но Латчинов так тактичен.
   Я так люблю с ним поболтать и искренне рада ему.
   – Вот, Женя, я тебя сейчас познакомлю с очень интересным господином.
   – Для меня теперь все господины безразличны, – говорит Женя, делая презрительную гримаску.
   Латчинов, как всегда, изящен и мил и так же, как всегда, подносит мне цветы.
   Мы ведем оживленный разговор, и, хотя Женя и объявила, что ей все безразличны, но уже через десять минут так увлеклась с ним разговором о музыке, что хотела тащить его в гостиную к роялю, попросить ей что-то сыграть, но раздался знакомый звонок, и она, наскоро извинившись, красная и счастливая, как ураган вылетела из мастерской.
   – Татьяна Александровна, я пришел к вам по делу, – говорит Латчинов. – Мне поручено письмо, которое я должен просить вас прочитать немедленно и дать мне ответ, хотя бы устно.
   Он подает мне письмо.
   Руки мои дрожат, пока я его распечатываю.
   «Я пишу вам не потому, что мне хочется напомнить о себе. Упрекать вас не буду, будьте счастливы, я не желаю нарушать вашего счастья. Мне нет до вас дела, но я требую того, что принадлежит мне, от чего я никогда не откажусь, – я требую от вас моего ребенка. Неужели вы хотя минуту могли подумать, что я соглашусь отказаться от того, что теперь одно привязывает меня к жизни? Вы думали, я позволю, чтобы дитя мое считалось сыном постороннего человека и называло его отцом! Как вы только могли думать, что я допущу это?
   Я не хотел ни пугать вас, ни угрожать вам, потому что уверен, что вы согласитесь на мои условия. Иначе я пойду на все! На какой угодно скандал, до убийства этого человека включительно, и не буду считать это преступлением.
   Я не требую себе моей жены, я не властен в ее чувствах и не имею права вмешиваться в ее жизнь, но я требую моего ребенка, а вы не смеете его у меня отнять!
   Я еще очень болен и не могу писать что-нибудь связное. О деловой стороне этого вопроса с вами переговорит Латчинов. Я еще не могу вам простить, я еще ненавижу и проклинаю вас, но отдайте мне ребенка добром, и я прощу все – прощу от души».
   Я сидела, опустив голову. Мысли мои спутались. А я-то думала, что все мои несчастья кончились.
   – Татьяна Александровна, – тихо позвал меня Латчинов, – могу ли я говорить?
   – Говорите, – отвечаю я машинально, вкладывая письмо в конверт и вертя его в руках.
   – Старк получил ваше письмо во время веселого завтрака, на котором присутствовал и я. Пока он читал письмо, я понял по его лицу, что случилось что-то ужасное. Дочитав, он бросился к столу, чтобы написать телеграмму, он написал одну строку, хотел писать дальше и не мог. «Пошлите все равно», – сказал он мне и сунул в руки листок.
   Не успел я взять телеграмму, как он упал на пол как подкошенный.
   Латчинов помолчал.
   – Несколько дней он лежал без памяти. Доктора опасались воспаления мозга, но, когда он пришел в себя и вспомнил, мы стали опасаться худшего – потери рассудка. Но у него здоровая натура, он вынес. Едва он мог писать, было написано им это письмо. Он поручил мне сказать вам его условия, если вы желаете их выслушать. Я выписал Вербера из Рима – это человек преданный, он будет наблюдать за правильным уходом. Сам я приехал к вам. Я надеюсь, что вы дадите мне ответ сегодня же. Я уезжаю завтра, я боюсь оставить больного надолго одного с его мыслями.
   Я думала. Что мне делать? В состоянии ли я буду отдать ребенка? А если не отдам? Разве у меня на него не такие же нравственные права? А юридически он будет законным сыном Ильи. За этого ребенка я готова тоже идти на какой угодно скандал! Но... эта угроза! Это не пустая фраза, я слишком хорошо знаю Старка. Но до рождения ребенка еще пять месяцев... Может, он одумается, смягчится... Нет, это я себя утешаю! Этого быть не может.
   Ну что же, пускай это будет мне возмездием за мой проступок. Но неужели он потребует от меня даже никогда не видеть мое дитя?
   – Скажите его условия, – говорю я с тревогой.
   – Условия Старка таковы, – начинает спокойно Латчинов. – Когда наступит событие, вы должны устроиться так, чтобы быть в это время во Франции. Он приедет в последнюю минуту взять дитя. В мэрии Старк заявит, что он отец его, и запишет на свое имя, вы одновременно дадите ему нотариальное письмо, что отказываетесь от всех прав на ребенка.
   Я закрываю лицо руками.
   – Он оставляет вам право видеть этого ребенка, когда вы пожелаете, но только в его доме, который всегда открыт для вас как для гостьи.