Пока я ловлю Лулу и застегиваю ему платье, Старк смотрит на меня знакомым мне взглядом полузакрытых глаз.
   Я беру Лулу и, что-то болтая, быстро выхожу из комнаты.
 
   Весь день я была в странном состоянии.
   Неужели я могу опять испытать это чувство? Неужели я только животное – и больше ничего? Мое увлечение Старком, мою измену Илье я могла оправдать тогда поэзией этой любви, «языком богов», на котором со мной заговорили.
   А вот вчерашнее чувство чем я оправдаю? Да что вчера? Я сегодня поймала себя. Забыв всякую осторожность, я сегодня утром смотрела на Старка и хотела его губ. Это не прежнее острое чувство, а что-то ноющее, томящее, пьющее. Слава богу, что он не заметил этого взгляда. Впрочем, я вчера выдала себя с головой.
   Прощаясь, он поцеловал мою ладонь таким долгим поцелуем, что я выдернула руку.
   Что же мне делать? За себя я не боюсь нисколько, но ведь это новые сцены. Уехать? Неужели оставить Лулу? Я не могу.
   – Татьяна Александровна, – спрашивает меня Латчинов во время нашей сиесты после завтрака, – что произошло между вами и Старком, если это не секрет?
   – Так, ничего, Александр Викентьевич!
   – Простите, друг мой. Бестактно задавать такие вопросы, но вы сами виноваты, вы избаловали меня вашей откровенностью.
   – Я, может быть, очень хочу быть откровенной с вами, да мне стыдно.
   Он молчит.
   – Стыдно! – восклицаю я со злостью. – Я сердилась на вас, что вы подавали надежды Старку, а вчера сама... сама... страшно наглупила.
   Я швыряю платьице Лулу, которое вышиваю.
   – Я пришла к заключению, что я какое-то животное, мне стыдно самой себя, но вы в этом отчасти виноваты.
   – Простите, Татьяна Александровна, я ничего не понимаю.
   – Я вчера совершенно неожиданно, на одно мгновение почувствовала страсть к Старку, и он это заметил.
   – При чем же тут я? – спрашивает Латчинов с болезненной улыбкой.
   – Помните наш недавний разговор? Я думала, что Старк ко мне совершенно охладел. Вы разуверили меня, а я скажу словами Жени: «Я, мол, ничего и не замечаю, а начнут подруги говорить, я и начинаю плести!»
   – Так в чем же дело? – поднимает голову Латчинов.
   – Да в том, что теперь пойдут такие сцены, что хоть вон беги, хуже прежних!
   – Я заметил это, – тихо говорит он, опять опуская голову.
   – Когда?
   – Сегодня утром. Я нечаянно поймал ваш взгляд, когда вы смотрели на Старка.
   Я краснею и закрываю лицо.
   – Если бы вы знали, Александр Викентьевич, до чего я сама себе противна, но этого более не повторится.
   – Почему? Разве с этим можно бороться?
   – И это говорите вы! Такой сдержанный, такой уравновешенный!
   – Татьяна Александровна, иногда сдержанность и уравновешенность происходят только от спокойствия отчаяния, когда человек останавливается перед глухой стеной. Но перед вами легкие ширмы, их стоит толкнуть...
   – Да я не хочу их толкать, мне этого не надо, это одни мгновения, которые мне досадны и неприятны.
   – Чем больше я вас слушаю, друг мой, тем более утверждаюсь в своей теории.
   – В какой теории?
   – Позвольте мне вам ее изложить в другой раз. А теперь я вам советую... Могу я посоветовать? Осчастливьте вы Старка, и дело с концом.
   Он закрывает глаза и откидывает голову.
   – Вы шутите, Александр Викентьевич?!
   – Нимало, друг мой. Разве вы не испытали, как любит этот человек? Я не поверю, чтобы вы вспоминали о нем с отвращением, я даже уверен, что вы иногда хотели бы пережить иные мгновения.
   – Александр Викентьевич, вы, кажется, забыли, что я жена Ильи и что я его люблю.
   – Я в этом не сомневаюсь ни минуты, но это вам не помешало когда-то...
   – Постойте. Тогда мне казалось, что я люблю Старка, а теперь я вижу, что это одна простая чувственность.
   – Дайте ему хоть это, он теперь и этим будет счастлив.
   – А Илья?! Вы ведь знаете, что после всей этой истории и смерти матери вдобавок он нажил болезнь сердца. Вы знаете, что он теперь одинок и живет только мной и для меня. Он любит меня, верит мне, отпуская меня сюда.
   – Он вам не верит.
   – Что?
   – Он вам не верит, он только покоряется, чтобы не совсем потерять вас.
   – Этого не может быть! Я чиста перед ним!
   – Я не сомневаюсь в этом, да он-то не верит. Ошеломленная, я пристально смотрю на Латчинова. Лицо его по-прежнему спокойно, глаза закрыты.
   – Вспомните, вы сами рассказывали, что перед вашим отъездом он предложил вам взять ребенка. Он понял свою ошибку. Он ссылался на то, что вам приходится надолго уезжать, что он видит, как вы тревожитесь и скучаете в разлуке с вашим сыном. Вы отвечали, что не имеете ни юридических, ни нравственных прав отнять ребенка. Вы поцеловали его руку, вы растрогались величием его жертвы. Вы не поняли, Татьяна Александровна! Соглашаясь видеть постоянно около себя вашего ребенка, он выбирал себе менее тяжкие муки, чем те, что он испытывает в ваше отсутствие, представляя себе вас в объятиях отца этого ребенка.
   – Что же мне делать, если это правда? Что делать? – восклицаю я с отчаянием. – Но я докажу ему, что это неправда!
   – Чем вы это докажете? Полноте, вы только расстроите его и наведете на худшие подозрения.
   – Что же мне делать? Я не хочу тревог и мук для Ильи! Александр Викентьевич, дорогой, научите, что мне делать? – молю я, хватая его руки. – Научите, что делать?
   – Солгите ему.
   – Кому?
   – Вашему мужу. Солгите, что у Старка есть сожительница, которую он обожает, но жениться не хочет, не желая дать мачеху ребенку. Скажите это вскользь, в разговоре, а потом развейте с некоторыми подробностями.
   – Я не умею лгать Илье, Александр Викентьевич, он догадается, – я качаю головой.
   – Хотите, я солгу за вас? – предлагает Латчи-нов. – Я собираюсь в Россию по делам, заеду погостить в деревню и совершенно успокою Илью Львовича на этот счет.
   Я молчу.
   – А нет другого выхода?
   – Я не вижу. Вы ведь не согласитесь пожертвовать ребенком?
   – Никогда!
   – Значит, ложь необходима. Нельзя же, в самом деле, медленно убивать человека.
   – Вы правы! Поступайте так, как вы находите лучшим, вы всегда умеете все устроить. Недаром я называю вас нашей доброй феей.
   – Я поступаю так, как мне кажется правильным... Мне хочется, чтобы кругом меня никто не страдал, и я стараюсь об этом по мере возможности. Это единственное мое удовольствие в жизни. Со своей личной жизнью я покончил.
   – Хоть бы мне с ней покончить! – вздыхаю я с грустью.
   – Концы бывают разные. Одни уходят от страстей, от любви, от волнений и привязанностей, а вам вот приходится броситься в этот водоворот для счастья окружающих и этим покончить с личной жизнью.
   – Это недурно и вполне прилично для «парадоксальной» женщины, как называл меня покойный Сидоренко, – говорю я с горькой улыбкой.
   – Разве Сидоренко умер? – рассеянно спрашивает Латчинов.
   – Фу, что я его хороню? Он жив и даже недавно женился, но все прошлое так далеко ушло, как будто умерло.
   Я задумываюсь.
   – Итак, Татьяна Александровна, я берусь успокоить и осчастливить Илью Львовича. А Старк?
   – Что же мне делать со Старком? – пожимаю я плечами. – Опять буду избегать его.
   – Значит, он один будет несчастлив.
   – Послушайте, я удивляюсь вам сегодня и опять спрашиваю: вы шутите?
   – Да нимало, Татьяна Александровна.
   – Ну прекрасно. Вы говорите, что Илья подозревал меня и мирился с этим, а Старк, сойдясь опять со мной, не будет мириться.
   – Помирится... Он так замучен, – говорит Латчи-нов тихо.
   – А если нет?
   – Солгите.
   – И ему?!
   – И ему. Старку вы можете солгать? Или мне это сделать?
   – Отлично, что же я должна солгать ему?
   – Скажите, что вы живете с вашим мужем из жалости к его болезни и одиночеству, что вы его не покинете, что вы любите его как отца, как брата, почти так же, как вашего ребенка, но супружеских отношений между вами не существует.
   – И быть женой двух мужей?!
   – Татьяна Александровна, человек состоит из души и тела. Правда, они не всегда в ладу, но мы все же живем, не рассыпаемся.
   – Теперь я вижу, что вы шутите, Александр Викен-тьевич! – поднимаюсь я с места.
   – Думайте, как вам удобнее, дорогой друг, и не сердитесь на меня. Верьте, что я вас люблю, предан вам всей душой, и если когда-нибудь кому-нибудь я открою свою душу, то только вам одной.
   Я даже пугаюсь. Я никогда не ожидала таких слов от Латчинова. Выражение его лица, его глаза так тоскливы и скорбны, что я падаю головой на его плечо и заливаюсь слезами. Мои нервы так натянуты со вчерашнего дня.
   Он гладит меня по голове и говорит прежним спокойным голосом:
   – Это отлично, что вы поплакали. Слезы успокаивают. Все же вы счастливая женщина, друг мой.
   – Благодарю за такое счастье, – я вытираю глаза.
   – Главная цель вашей жизни – ребенок и искусство.
   – Голубчик, будем искренни, скажем откровенно, что и искусство погибло. Я ничего больше не напишу выдающегося, я это чувствую.
   – Нет, еще одна картина за вами.
   – Какая?
   – Портрет сына Диониса.
 
   Васенька натянул мне холст на подрамник; он это делает артистически.
   Я собираюсь писать портрет моего мальчика. Большой, но скромный портрет. Я напишу его в обыкновенном белом платьице на большом темном кожанном диване в кабинете его отца.
   Рядом с ним напишу его любимца Амура, безобразного бульдога. Этого бульдога Старк купил у соседей за тысячу франков только потому, что злая и угрюмая собака, рычащая даже на своих хозяев, вдруг почувствовала необыкновенную привязанность к Лулу. Ребенок может делать с ней все, что хочет, и бульдог только блаженно сопит. Амуром его прозвал Васенька, к которому собака чувствует такую же беспричинную ненависть, как некогда он сам чувствовал к Сидоренко.
   – Те suis toujours maеheureux en amour! [3]– говорит он, сторонкой проходя мимо бульдога. – Да убери ты, Лулу, свою очаровательную игрушку, у меня новые брюки.
   Я не мучаю мою деточку долгими сеансами. Я стараюсь его развлекать: рассказываю ему сказки, пока пишу его. Мои сказки всегда веселые и смешные.
   Лулу весело смеется и говорит:
   – Вот когда ты, мама, рассказываешь, я все понимаю... и мне не страшно.
   «Знаю, знаю, детка моя, – думаю я, – это папаша твой темными зимними вечерами рассказывал сказки страшные, тебе непонятные, о любви, о страстях и страданиях. Но от меня ты этого не услышишь! И душу, и тело готова я отдать, чтобы детство твое было светло и радостно...»
   – Мама, что же ты замолчала? Разве кошка не испугалась медведя?
 
   Катю мы все уговаривали переехать к нам, потому что Латчинов очень торопится закончить свою книгу, а здоровье не позволяет ему самому долго писать. Катя сначала отнекивалась, но потом согласилась. Она прямо влюблена в Лулу и в то же время как будто стыдится этого чувства.
   Когда она думает, что на нее не смотрят, ее суровое лицо оживляется удивительной нежностью. Неужели Катя так и прожила всю жизнь? И никогда никакая привязанность не мелькнула на гладкой поверхности этой жизни, кроме привязанности к матери и Илье? Андрея и Женю, по моему мнению, она особенно не любила.
   Меня ужасно интересуют ее думы, ее мысли и чувства, но она мне никогда не откроет их.
   А вот любовь к моему сыну она не может скрыть. Недавно Старк попросил ее зимой приходить по утрам к Лулу для практики русского языка. Она согласилась тотчас и даже плохо скрыла свое удовольствие. Если в ней нет и не было никаких нежных чувств, то инстинкт материнства у нее проснулся.
   Она не начинает сама ласкать и целовать Лулу, но он такой ласковый ребенок, что Катя не может не отвечать на его ласки, на этот милый лепет, когда он, с серьезным видом и свернув губы трубочкой, произносит:
   – Катя, поцелуй меня.
   Я рада, что Катя будет при ребенке.
   Сначала я, было, подумала, не станет ли она восстанавливать его против меня, но сейчас же отогнала эту мысль. Катя щепетильно честна и никогда не сделает этого. Она прекрасная воспитательница, и ее трезвое отношение к ребенку будет отличным противовесом фантазиям его отца.
   Кто-то берет мою руку с ручки кресла и целует. Явздра-гиваю. Это Старк. Он кладет свой портфель на стол и шутливо говорит:
   – Вы так задумались, что ничего не видите и не слышите. Похвалите же меня, что я так рано отделался сегодня. Вот ваши книги, мадемуазель Катя, не знаю, угодил ли. Что же, едем мы обедать в Версаль? Татьяна Александровна, да о чем вы опять думаете? – он поправляет гребенку, готовую упасть из моих волос.
   – Я думаю о Лулу и об одном Лулу. Всегда и везде, – говорю я, отстраняя голову.
   Он быстро отдергивает руку и насмешливо спрашивает:
   – О самом Лулу или о его портрете? Последнее должно вас интересовать гораздо больше.
   – Какой вы ехидный, Эдгар! У вас вошло в привычку колоть меня! Ну, Бог вас простит. Я иду одеваться. Лулу будет в восторге.
   Лулу действительно в восторге.
   Поездка по железной дороге, фонтаны, катание на лодке, обед в ресторане.
   Он собирает цветы и требует, чтобы Катя сплела ему гирлянду.
   – Невозможно, Лулу: ты оборвал цветы слишком коротко, одни головки; если бы у нас были нитки...
   – Стой! Я сейчас достану тебе нитки! Крепкая, я сам покупал, – говорит Васенька и, завернув брюки, начинает распускать свой носок.
   – Васенька, да где вы нашли такие носки? – удивляюсь я.
   Носки из грубой толстой бумаги, неровно связанные.
   – А это мне мой сожитель связал в подарок.
   – Ваш сожитель? Кто же он такой?
   – Господин кавалер де Монте-Сарано-Кроче дель Бамбо!
   – И он вяжет чулки?
   – А что ему больше делать?
   – А почему же он с вами поселился? У него нет семейства?
   – Была дочь, вдова-портниха, недавно померла. Остался целый выводок внуков; уж мы с ним теперь троих устроили. Ничего, ребятам будет хорошо, а двоих старших – надо попросить, чтобы Александр Викентьевич куда-нибудь сунул.
   – Да кто он такой, ваш кавалер?
   – Да я же вам говорю, что кавалер, настоящий аристократ. Вы бы послушали, как он ругает республику. Злющий!
   – И чулки вяжет?
   – Вяжет. Что же ему делать? Так скучно. Я его выведу раз в день, он погуляет. Я его покормлю, напою, он и сидит в кресле.
   – А кроме вязания чулок ему нечего делать?
   – А что же он может еще делать? Он слепенький.
   – Васенька, Васенька, где же вы отыскали этих ребят и слепого старика?
   – Тут недалеко... Да чего вы пристали. Живет человек, никого не трогает... Что в самом деле?
   – Лулу, – говорю я, – поди поцелуй Васеньку.
   Лулу рад целоваться. Он сейчас же бросается в объятия Васеньки.
   Васенька, хлопая его по спине, говорит:
   – Заходи ко мне, посмотришь моего кавалера. Только Амура не приводи, а то кавалер его загрызет. Он у меня, брат, еще злее твоего Амура.
 
   Возвращаемся мы уже вечером. Совсем темно. В вагоне оживленные разговоры, шутки, смех среди массы публики, возвращающейся с прогулки в город.
   Несмотря на шум, Лулу моментально засыпает, едва мы садимся в вагон. Он худенький, но довольно крупный ребенок, и мне очень неудобно его держать.
   – Дайте его мне, – предлагает сидящий напротив меня Старк.
   Я хочу передать ему ребенка, но Лулу цепляется за меня и спросонок капризно ворчит.
   – Подвиньтесь, Эдгар, немножечко, дайте место поставить ноги на вашу скамейку, – прошу я.
   Старк подвигается. Теперь мне удобно. Я прижимаю к себе ребенка, прикрываю его шарфом и закрываю глаза. Когда Лулу спит на моих руках, я счастлива и не думаю ни о чем.
   Васенька и Катя о чем-то спорят. Кругом шум и смех.
   От движения вагона платье мое скользит с моих ног, и Старк несколько раз его поправляет. На меня нападает дремота. Вдруг я чувствую, что рука Старка сжимается на моей ноге, она холодна, как лед, и дрожит. Знакомое острое чувство охватывает меня, но я сейчас же пугаюсь этого чувства. Я быстро снимаю ноги со скамьи и, передавая ему ребенка, говорю строго: – Возьмите ребенка. Я устала.
   Он покорно берет Лулу, не поднимая на меня глаз.
   Я прижимаюсь в угол, стараясь даже платьем не прикоснуться к коленам Старка, и опять закрываю глаза.
   Через долгое время я решаюсь на него взглянуть. Он смотрит на меня широко открытыми глазами – в них не любовь, не страсть. Это просто глаза человека, потерявшего рассудок от голода.
 
   Сегодня ночью мне показалось, что кто-то пробовал открыть дверь в мою комнату. Я села на постели и замерла от страха. Однако чего же я боюсь?
   Насилие над женщиной один на один невозможно. Не будет же Старк оглушать меня ударом или душить. Да и не пойдет он на это. А что если он будет просить, умолять меня... поцелует?
   Я же знаю, что его власть, власть его красивого тела надо мной еще существует. Он это теперь чувствует. Ведь если он сумеет, я отдамся ему с прежним безумием. Но этого не должно быть, на этот раз это будет убийством Ильи.
   Мне себя нечем оправдать. Ведь той любовью или тем, что люди называют любовью, я не люблю ни того ни другого.
   Да, ни того ни другого – я теперь поняла это.
   Прав Латчинов. Я люблю Илью как друга, как брата, как отца. Я жалею его, я его люблю так же сильно, как моего ребенка.
   Старка я совсем не люблю. То, что я чувствую к нему, нельзя назвать любовью, как бы сильно ни было это чувство.
   Я не знаю любви или, может быть, ее и не существует. Но с этим всем надо покончить как-нибудь.
   Бросить ребенка или бросить Илью?
   Если я брошу Илью – я его убью.
   Брошу ребенка – зачем мне жить?
   Умереть самой – это легче всего.
   Но моя смерть тоже убьет Илью. Да и кто знает, что будет! После моей смерти Старк успокоится, явится новая страсть, такая же сильная, и что будет с Лулу?
   Это просто какая-то сказка про волка, козу и капусту...
   Неужели выход только один, тот, что предлагает Латчинов?..
 
   Сегодня весь день думаю, думаю. Голова трещит.
   В шесть часов приедет Старк – он будет смотреть на меня, будет ходить за мной по пятам, стараться дотронуться до моих рук, до моих волос. Вчерашний день я под предлогом навестить Васенькиных протеже уехала с Катей после обеда в город. Сегодня тоже уеду – за час до его возвращения, безо всякого предлога. Пусть он поймет. Но не могу же я это делать постоянно. Остается уехать, сократить мое счастье на целый месяц и опять, опять изнывать там, рядом с другим любимым существом, которое медленно сгорает, глядя, как я томлюсь.
   Да, я томлюсь, а не живу. Я живу только тогда, когда эти светлые, милые глазки смотрят на меня и милый голосок лепечет:
   – Мама, моя маленькая мама, я тебя очень люблю.
 
   – Будьте любезны, Мари, приберите все это и дайте мне капот, – говорю я горничной.
   Я вернулась сегодня из города страшно усталая.
   Знакомые все разъехались. Обедала я в каком-то ресторане. Зашла к Васеньке, его не было дома, а его кавалер, старая развалина, бывший придворный Наполеона III, чуть не выгнал меня.
   Я слушала какую-то пьесу Мольера в Comedie Franco и, решив, что у нас все легли, не дослушав последнего акта, вернулась домой.
   В доме везде было темно, только в комнате Латчинова светилась лампа.
   Мне мучительно хотелось поцеловать Лулу. Бедняжка, он, наверное, очень огорчился, что я не уложила его по обыкновению. Может быть, плакал?
   Стук в дверь.
   – Татьяна Александровна, мне нужно поговорить с вами.
   – Простите, Эдгар, я уже разделась. Я страшно устала.
   – У меня важное дело, – и он входит в комнату.
   – Это дело нельзя отложить до завтра?
   – Нет. Отпустите служанку. Я колеблюсь.
   – Мари, вы не нужны барыне, идите.
   Он стоит несколько времени молча. Мы не смотрим друг на друга.
   – Я пришел вам сказать, – начинает Старк, – что так дальше продолжаться не может. У меня не хватает ни здоровья, ни нервов.
   – Я вам давно это говорила, я уже не раз предлагала переехать в отель. Ребенок может приходить ко мне с няней или Катей с утра до шести часов. Я даже отказываюсь от воскресений в вашу пользу.
   – Я не могу позволить таскать ребенка каждый день во всякую погоду, – говорит он сквозь зубы.
   – Я с вами согласна, я буду приезжать сама от девяти до пяти. С этого надо было начать. Пожалуйста, довольно об этом. Завтра я перееду, а сегодня идите спать, я устала.
   – Боже мой, какая мука! Какая мука! – восклицает он рыдающим голосом, заламывая руки.
   – Эдгар, я прошу оставить меня в покое.
   – Тата, Тата, да пойми ты меня, что я...
   Он делает шаг ко мне – я загораживаюсь стулом и говорю:
   – Я прошу, наконец я приказываю вам сейчас уйти. Он ногой отбрасывает стул и хватает меня за руки.
   – Тата, – молит он с отчаянием, – будь моей! Хоть день, хоть час, из милости, из сострадания. Подумай, что будет с ребенком? Ведь я не вынесу, я сойду с ума или умру. Я знаю, ты не любишь меня, но ты не любишь и того, другого. Латчинов сказал мне сегодня, что ты ему больше не жена, но он болен... Я согласен, Тата, на все! Будь около него, я знаю, что он твоя единственная, настоящая привязанность... Ты будешь только приезжать, как приезжала всегда... Но я буду знать, что в эти короткие месяцы ты принадлежишь мне, что ты моя, моя по-прежнему. Я знаю, Тата, что ты не совсем разлюбила меня, я это чувствую. Я чувствую, что мои поцелуи, мои ласки небезразличны для тебя, а они будут еще горячее, еще безумнее, потому что я испытал весь ужас жизни без тебя! Милая... милая!
   Еще одно усилие, или все пропало! Я указываю на дверь и настойчиво говорю:
   – Этого не будет. Идите вон!
   Он отшатывается от меня. Несколько минут мы молча смотрим друг на друга, наконец он опускает глаза и говорит:
   – Я уйду, но я должен сказать вам еще несколько слов. Я сейчас, словно нищий, вымаливал у вас вашу любовь. Я думал, что вы пожалеете меня, но вижу, что это бесполезно. У вас нет для меня ни любви, ни жалости. Да нет их и ни к кому. У вас одни фантазии. Вы решили оставаться верной человеку, который не может быть вам мужем, и из-за какой-то епитимии, наложенной вами на себя, вы мучаете себя, меня и ребенка. Хорошо, мучайте себя, любуйтесь своим самопожертвованием, своим подвигом, но я больше не могу... Я беру ребенка и уезжаю с ним туда, где вы нас не найдете. Прощайте!
   Я вскакиваю.
   – Что это, шантаж? – спрашиваю я.
   – Называйте, как хотите, и думайте, что хотите. Это мое последнее слово. – И он делает движение уйти.
   – В таком случае, – кричу я вне себя и срываю пеньюар, – получайте то, что вы желаете! Сейчас, сию минуту! Как прикажете целовать вас, каких ласк вы от меня потребуете? Не стесняйтесь, вам стоит приказать! Когда у меня отнимают ребенка, я готова на все!
   Мое бешенство давит мне горло. Я разрываю на себе рубашку и с рыданием кричу, протягивая к нему руки.
   – Ну скорей! Скорей, я готова!
   Он бросается ко мне, схватывает меня, губы его ищут моих губ, но сейчас же руки его разжимаются, он поворачивается и идет, шатаясь, к двери.
   Он уже берется за ручку, но вдруг со стоном падает во весь рост на ковер. Господи! Неужели он умрет?
   На мой крик сбежался весь дом. Латчинов послал за доктором. Доктор говорит, что это просто обморок и что он скоро придет в себя. Но, может быть, меня утешают? Почему Латчинов так взволнован, а Катя бросила мне взгляд, полный нескрываемой ненависти.
   И его лицо! Бледное, бледное с этой ужасной полоской белков закатившихся глаз между черными ресницами... Что если он умрет? Ведь не виновата же я в его смерти? Не могла же я поступить иначе? Я никогда не желала ему смерти...
   Если он умрет, я совсем лишаюсь моего сына; тогда навсегда потеряна всякая надежда. По завещанию Старка, сделанному тотчас по рождении ребенка, Лулу должен воспитываться в закрытом учебном заведении под наблюдением опекунов. Опекунов двое: Латчинов и какой-то Макферсон, родственник Старка. Я нигде не упомянута.
   Я надеялась, что со временем он мне даст хоть какие-нибудь права на мое дитя. Надежды смягчить опекунов и с их позволения брать ребенка на каникулы тоже нет. В завещании сказано, что каникулы ребенок может проводить или в учебном заведении, или в семье Макферсона.
   Боже мой, боже мой! Дитя мое, маленький мой мальчик! Я много сделала зла твоему отцу, и кто знает, что написано в письме, которое он передал Латчи-нову вместе с копией завещания?
   Ты должен прочесть это письмо, когда тебе будет восемнадцать лет. Может быть, в нем написана история нашей любви? И ты, прочтя ее, с презрением отвернешься от меня!
   Я просто запуталась. Запуталась в своих чувствах и обстоятельствах. Я ничего не понимаю в этой путанице.
   О, как сложна, как сложна жизнь! И я не имею права умереть...
   – Он сейчас придет в себя, идите туда!
   Я поднимаю голову – около меня Катя. Ее ли это лицо? Взволнованное, бледное. Она вся дрожит.
   – Он умирает? – Я цепляюсь за ее руку.
   – Нет, вы его еще не совсем уморили вашими фокусами, но доктор, которому мы сказали, что обморок произошел от сильного потрясения, требует устранить причину его отчаяния и успокоить его, когда он очнется. Мы видели его вчера весь вечер и перемучились за него. Он не пил, не ел и все время лежал ничком на диване. Когда вы вернулись, мы не спали, мы знали, что должно произойти объяснение. Спокойный Латчинов и тот ходил по комнате, а я... я стояла вот тут, за дверью, в коридоре... Я ждала чего-то ужасного... Ну довольно! Идите к нему и скажите, что вы ломались из кокетства, или из честности, из чувства долга, или просто из любви к ломанью, но что вы сознаете, что это глупо, и что вы любите его!
   – Катя!
   – Идите сейчас! Довольно вы его мучали. Чего вы хотите? Чтобы он, очнувшись, опять страдал? Или сошел с ума? Латчинов опасается этого и велел вам это сказать.