Нет, я пишу не о свободе; должно быть, она нужна не всем. Пишу и не о «политике» – куда мне, мракобесу. Мир лежит во зле, бедных на свете много, законы и загадки экономики – не по моей части. Пишу я что-то среднее между статьей и притчей в духе тех сказок, где у счастливого человека нет рубахи. Но и это неверно, рубаха есть. Неужели никто не помнит начала 1930-х или середины 1940-х, если говорить о мирном времени?
   Было тогда и обратное. «Прикормленная верхушка» (так назвал ее А. Немзер) жила – не хочу, пока не выпала из обоймы. Дамы, косметика, рестораны, заграничные моды – да что говорить, таким было мое детство! Спасали тихие бабушка и нянечка, сообщавшие от имени Бога, что одеваться лучше других нехорошо. При этом они не осуждали, а жалели бедных дам, похожих на заграничных актрис.
   Так жили не только «творческие работники»; самые несчастные и страшные были куда богаче. Но ведь не их вспоминают, а «добрый простой народ». Я помню, он был очень бедным, и прекрасно это знал.
   Когда появилось мало-мальски привыкшее поколение? Не в 1945-м–1953-м, тогда было очень скудно и бранили «все это» запросто, походя. Гадать не буду; когда-то появилось. Теперь они состарились, а те, кто помоложе, повторяют за ними. Об особой чистоте былых времен писать не стоит, это – другая тема. Что до ностальгии по «хорошей жизни» – придется, очень уж странная загадка. Кажется, ответить на нее можно странностью или трюизмом.
   Начнем с трюизмов, котлов египетских. Мне что, я пайков не получала, сколько переведешь – столько и заработаешь. Пайки были маленькие, хотя – как у кого; холодильники – см. выше. Очереди, вероятно, раздражали меньше, чем нынешнее поведение. О свободе, опять же, не говорю, равно как и о жестокости. Почему-то даже интеллектуалы верят, что хамства не было или было меньше. Но я отвлеклась; трюизмы – египетские котлы, обеспеченная кормежка загадочного качества.
   Странности, и не простые, а самые евангельские, удачно их дополняют. Поел – и спасибо, не думай о завтрашнем дне. Почти всякий скажет, что это уж Бог знает что! Однако выход – именно здесь. Набит холодильник – не набит, а для нас, работающих много, но зарабатывающих мало, остается быть довольным тем, что имеешь. Собственно, и это трюизм, пропись, но что поделаешь. Только так мы станем жить не в прошлом, не в будущем, а в настоящем.
   Мечтают о порядке твердой руки, а лучше бы – о порядке обычном, домашнем. Тогда исчезнет едва ли не самое мерзкое в бедности – хаос и грязь. Если помните, английским барышням объясняли, что любовь – любовью, а за бедных выходить не надо, потому что будешь возиться в грязи. При всех допущениях (грязь не та, кухня не общая) это мысль разумная, не шкурная. Правда, решение – простое: чем ты беднее, тем больше убирай. К сожалению, и победивший феминизм, особенно советского извода, и вседозволенность, и сорванные нервы успешно создают то, что Ольга Михайловна Фрейденберг называла нетварной бездной Тиамат. Без обозначенных причин у очень скромных хозяек было чисто и красиво, например – у моей прабабушки, жены литейщика, ухитрившейся дать почти всем детям гимназическое образование. Можно вспомнить и «Собачье сердце». Профессор ведь говорит не столько о своих обедах, сколько об уборке, о чистоте.
   Интересно, у «новых русских» (простите!) убрано или нет? Женщины наши уж очень привыкли к косметической помойке. Что ж, если горничных нет, убирай сама и (хотя это почти невозможно) приучай детей, да еще без крика. Честное слово, будет гораздо спокойней и радостней, можно без таблеток обойтись.
   Чего же я добиваюсь? Хочу напомнить, что было хуже? Проповедую о Соломоне во всей своей славе? Да, конечно. Но опыт учит меня, что соседка по палате или сварливый голос из прямого эфира почти непременно отзовется: «Вам-то хорошо говорить!..» Да, мне – хорошо.

Дикое слово

   Несколько лет тому назад я писала маленькие очерки для газеты, которую издавал тогда храм Косьмы и Дамиана. Предположив, что теперь, как и всегда, главная наша опасность – себялюбие, и вспомнив строку Ходасевича «Я, я, я. Что за дикое слово!», я (!) назвала так эти очерки. Было там что угодно – и о хвастовстве, и о неумении утешать, плача с плачущими, и о других видах самоутверждения. Одного не было – пользы. Ничего не поделаешь, именно здесь – наше слепое пятно.
   Сейчас хотелось бы сказать не о том, что у кого-то много себялюбия, у кого-то мало. Его много у всех. Без борьбы оно не сдается. Чтобы эту борьбу вести, надо хотя бы его заметить. Мало того, надо его осудить. И то и другое необычайно трудно. Первому мешаем мы сами, второму – общее мнение.
   Конечно, к нему подключилась и психология. На улицах стоят стенды или висят транспаранты: «Будь лидером». Буквально всё пытается убедить, что евангельское безумие – безумно. Однако так было и тогда, иначе меньше бы возмущались. Было так и позже, когда поголовно все считали себя христианами. Посмотрите жития св. Феодосия Печерского, св. Франциска, св. Фомы, св. Екатерины Сиенской. Снова и снова повторяется то, что предвещено в рассказе о св. Варваре, но ее отец был язычник, а эти родители считали себя христианами. Почти никто не хочет, чтобы сын или дочь пошли по воде без всякой видимой опоры.
   Культура потребительства, в том числе душевного, и культура самоутверждения совсем задурили родителей. Почти все, включая верующих, поощряют в детях бойкость и наглость (как назовешь иначе?), умиляясь, что «у него/нее нет комплексов». Много путаницы с этим словом, но сейчас поговорим о голой практике.
   Не раз писала о том, как отец Станислав сказал моей дочке перед конфирмацией: «Со всеми считайся, а туфельки ставь ровно». Заметим – не кричал, не возмущался, просто сказал. Конечно, прибавилась обстановка и самый его авторитет, но ребенок может запомнить и без этого, очень уж удивительно на нынешнем фоне, прямо против шерсти. Если же не запомнит, если будет жить «по страстям и похотениям», придется плохо и ближним, и Богу, и (что главное в современной этике) ему самому. Никто, кроме одуревших родителей и, может быть, глупой жены, своеволию не потакает. Винить себя такой несчастный не привык, он обвинит других и обозлится. Дальнейшее смотри в поразительной статье отца Александра Ельчанинова «Демонская твердыня». Найдется в ней кое-что и о ранних симптомах себялюбия, скажем – о хвастовстве, которое теперь за грех не считают.
   Закончу притчей из жизни: на каком-то из младших курсов я прибежала из университета и сказала бабушке, что меня очень хвалили[38]. Я еле дождалась, когда смогу похвастаться; а бабушка, опустив голову, тихо откликнулась: «Об этом не рассказывают».

Ор и Аарон

   1991 год был такой, что хватило бы и на столетие. Начался он библейскими событиями в библейских местах – в маленьком городе, который давно прозвали Северным Иерусалимом. Здесь, в Москве, было холодно, голодно и грязно. Шли митинги; иногда их пытались запрещать. Те, кто называл себя интеллигентами, были на взводе. Несколько августовских дней привели в полный экстаз. Что бы тогда на самом деле ни случилось (интересно все-таки, что?), главное было правдой: «это» рухнуло.
   Почему потом разочаровались, я так и не поняла. Неужели смогут сразу или даже вскоре иначе думать, а главное – иначе жить люди, десятилетиями ставившие на оборотистость и агрессивность? Других очень мало даже сейчас. Ни образованность, ни тонкость, ни ум, ни – прости, Господи! – духовность ничего тут не меняют. Если мы служим маммоне и субботе, еще спасибо, что все идет не хуже, чем идет. Спорить бессмысленно; я десять лет слушаю, что хуже не бывало. Это – такая неблагодарность, что удивляешься, как Бог терпит. Коту ясно, что советского в жизни ровно столько, сколько его в нас. Казалось бы, избавляться надо от своих собственных свойств – это давно не идеология, а именно свойства души, и больше всего их, как ни странно, у людей, пришедших в церковь.
   Свойства эти, зацепленные за себялюбие, – досаду, самоутверждение, невнимание к другим, – часто проявляются в одном действии, которое обстоятельные католики назвали бы грехом против надежды, а заодно – и против милосердия.
   Помню, в том самом 1991 году, весной, сидели у нас на кухне люди, и вдруг пришел кто-то с вестью: «Ну, братцы, всё! Сейчас нас перебьют!» (или пересажают). Сказав так, он повеселел, другие – не очень его поддержали. Попытки одной из присутствовавших не доказать, а хоть показать, что никаких новых оснований для этих мыслей нет и что лучше людей не мучить, успеха не имели. Мазохизм это, или садизм, или попросту малодушие и себялюбие, толком не решишь, но сколько было таких сцен – перечислить невозможно.
   Теперь они порастянутей и потише, но обойтись без них мы не можем. Мало нам жить фантазмами прошлого, от незаживающей досады до ностальгии, нужны еще и фантазмы будущего. Англичанин удивился бы, где же «stiff upper lip», а уж у нас, нередко считающих себя христианами, можно бы найти более веские возражения – терпение, жалость, надежду, жизнь «здесь и теперь».
   Моисей, Ор и Аарон вели себя намного лучше. Шла битва с амаликитянами, и все было хорошо, пока Моисей поднимал руки к небу. Но долго так не простоишь, и вот что они сделали: «взяли камень, подложили под него, и он сел на нём. Аарон же и Ор поддерживали руки его, один с одной, другой с другой стороны. И были руки его подняты до захождения солнца» (Исх 17, 12).
   Очень уместное занятие. Во всяком случае, это разумнее, чем бить Моисея по руке.
   Сейчас мне скажут: «Нашли что сравнивать!» – и выяснится, что битва с амаликитянами, не говоря о 1991-м годе, куда лучше нынешних времен. Именно это я и слышу десять лет подряд. Много плохого случилось за эти годы, только и спасались держаньем рук (кто – как Моисей, кто – как его помощники). А советской власти, слава тебе, Господи, нет.
   Можно поспорить о том, только ли в наших сердцах такое зло. Но главного это не меняет: если у кого-то его больше, и оно противней, чем просто маммона и суббота (вещи, в конце концов, мирские, а не специально советские), побороть это можно все тем же способом – надеяться, не мучать других, улучшать себя.
   Вместо ceterum censeo[39] напишу снова: советской власти нет. Представьте хоть на минуту, какая она – не в сентиментальных песнях и не в аберрациях памяти, а в очереди, в коммуналке, в непрестанных и злых советах, в крике гардеробщиц, подавальщиц и продавщиц, – словом, в том, что несчастные, измордованные люди норовят пнуть любого, кого не боятся. Особенно удивляют меня жалобы на нынешнее хамство. Жалобы на то, что распутство на виду, а не скрыто… Но это хоть не вранье! Ведь грубили на моих глазах все семьдесят с лишним лет, а сейчас – все-таки меньше.

Закон Биллингтона

   Скажу сразу, что это название косвенно связано с неким американским руссистом. Собственно, вся связь – в том, что мысль (если это мысль) пришла и мне, и одному моему другу на его докладе в ГБИЛ. Насколько я помню, это было осенью 1991-го со всеми сопутствующими атмосферами.
   Как часто бывает, разгорелся спор о «двух культурах» и даже «двух народах». Время от времени кто-нибудь да скажет, что после Петра возникли два русских народа – «высшие» (баре, потом – интеллигенция) и «народ» как таковой. Часто первых народом не называют. Подробнее говорить не буду: и без теорий многие почти машинально исповедуют такие взгляды, иначе не было бы ни народничества самых разных видов, ни страстных откатов от него, ни постоянных напоминаний: «Я тоже народ!». По-видимому, у нас это сильнее, чем в других странах – казалось бы, и в Средние века вилланы резко отличались от знати или патрициата. Но мы этого не взвешивали, спорят другие, чаще всего – те, кому такое положение не нравится, поскольку «чистенькие» – не совсем русские.
   Сидим, все пылают (сторонники «народа» – больше), и вдруг я увидела пресловутыми глазами души больничную койку, на которой лежит моя временная соседка по страданию. С особой четкостью явилась и разница: одни из них – добрые, другие – нет. Те же Средние века резонно считали, что красоту определяют взгляд и улыбка. Действительно, определяют. Для дела – упрощу, все же это было что-то вроде виде́ния: одни просто буравят взглядом, у других глаза лучатся светом. Заметим, речь идет не о той, мирской доброте, которая выражается во властности («Ай-я-яй, разве можно не кушать?»), а о caritas, сочувствии. Доброта-насилие ему противоположна, и взгляд от нее не засияет.
   Когда мы шли домой с моим другом, он рассказал, что ощутил примерно то же самое. Стали прикидывать. Вот – дама, вот – тетка. Что у них общего? Пронзительная злость. Когда дамы стареют, они непременно обрастают теми самыми тетками, которых раньше презирали. Уже все равно, что та одета по другому (но тоже неотменимому) шаблону. Главное – можно вместе возмущаться всеми и всем. Когда такое сообщество к тебе привяжется (причину найдут, это легко) – беги: все равно не пощадят. Оправданий не может быть, на том они и сошлись.
   А вот другой случай, тоже довольно давний, но я до сих пор не пришла в себя от удивления. Примерно к началу 1970-х стали умножаться подростки и молодые люди, пленившие меня, дуру, своей свободой. Лет двадцать, обрастая бородами, они и жили у нас, и почти жили, и просто сидели до любого часа. Среди них оказалось несколько человек, действительно несовместимых с советской властью, и просто хороших, что бы это слово не значило. Но в целом все сводилось к «хочу» или «не хочу», что выражалось прежде всего в неправдоподобном хаосе. Именно тогда отец Станислав Добровольскис сказал моей дочери перед конфирмацией: «Со всеми считайся, а туфельки ставь ровно». Молодые представители контркультуры допекали и его. Худшие из них долго мне кого-то напоминали, и вдруг я поняла: комсомольцев. На мою молодость пришлись скорее карьерные, но еще доживали и неумолимые. Вот этот самый взор – беспощадный – оказался у героев контркультуры. Улыбка в таких случаях вообще не полагается.
   Разделением «милостивый» – «жестокий» не обошлось. Не помню, как у комсомольцев, но у моих маргиналов все чаще взгляд и улыбка выражали полнейшее равнодушие. Дело не в том, что молодые старели – никакая молодость не мешала особой, презрительно-равнодушной, мине. Вот тебе и два народа. Вряд ли это частность. Уже и моды давно сравнялись, нет двух обличий, и богатым (бедным) оказывается совсем не тот, кто думаешь. Наверное, живет и остается именно та разница, которую так удачно выразили ангелы у Луки: «Мир на земле людям доброй воли (bonae voluntatis)». Ошибка перевода[40] и штамп, возникший в ХХ веке и расцветший у нас, почти запрещают приводить такой пример, но что поделаешь? Или у человека воля обращена к добру, или нет. Если обращена, то даже доброта у него другая, не насильственная. Он действительно хочет каждому того же, что себе.
 
   P. S. Наученная опытом, повторю: Джеймс Биллингтон о таком законе и не слышал. Просто мы для краткости, по смежности, придумали это название и пользуемся им до сих пор. Друга, с которым мы были на докладе, нет на земле больше трех лет, но название подхватили еще несколько человек. Надеюсь, Биллингтон не обиделся бы. Судя по взгляду и улыбке, он бы понял, а может – и посмеялся.

Кату!

   Когда мой старший внук был маленьким, он часто кричал такое слово, потому что еще не мог выговорить «хочу». Сейчас он его не кричит, и на том – большое спасибо. Он вообще человек хороший, что всегда – чудо; трудно ведь избавиться от детского потребительства.
   Когда-то считалось, что этому надо помогать. Я говорю не о борьбе двух себялюбий, детского и материнского, а об осознанной и максимально мирной работе. И моя строгая бабушка, и моя кроткая нянечка делали ее постоянно. Без крика, няня – даже без недовольства, как-то подсказывали своим воспитанницам (когда-то – маме, тете, их кузинам, потом – мне), что твое желание – не закон. Просто вообразить не могу испуганной заботы: «А ты это ешь?» О том, чтобы кто-то из нас разгулялся, мешая за едой взрослым, не могло быть и речи.
   Воспитанницы отвечали по-разному. Мама стала властной, тетя – доброй и веселой, кузина Лёля – очень правильной, кузина Шура (она еще жива) – бойкой и грубоватой. Но никто из них – кроме, может быть, Александры, замученной советской долей, не отсчитывал от «хочу!». Точнее, мама и Шура отсчитывали, но на другом, не таком детском уровне.
   Помню, едем мы с двумя знакомыми из церкви. Вошли в троллейбус; чтобы им было удобно, я села спиной к водителю, они, соответственно, на двойное сиденье, лицом по ходу. Кто-то из них и скажи: «Впервые вижу человека, который любит сидеть вот так». Видит Бог, я не добрая (к сожалению), но при чем тут «любит»? Неужели никто и никогда не выполняет машинально простейших правил совместной жизни? Мы же все живем вместе, человек – «наделенное душой созданье, обитающее среди других» (это и значит animal socialis).
   Может быть, поэтому мне так противно слово «комфортный». Я не Шишков и чувствую, что какой-нибудь «имидж», даже «паттерн» выражает то, чего по-русски почти не выразишь. Сама так не пишу, но и не содрогаюсь. А как услышу «мне комфортно» от самых просвещенных людей – чуть не плачу. Казалось бы, есть «мне удобно», не очень приятные «привольно», «вольготно», наконец, очень емкое «мне хорошо». Почему так привязались к иностранному слову? А вдруг потому, что здесь включен этот культ «кату»? Припомним, что «похоти», «похотение» – не далекие и непристойные страсти, а именно это. Тогда станет ясно, почему Августин, очень похожий на нынешних людей его положения и возраста, совершенно сломился, открыв Библию на словах: «…облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа и попечения о плоти не превращайте в похоти».

Испытатель боли

   Началось все по-лесковски, в духе самых лучших его повестей. Дождавшись троичных стояний, я простудила артритное колено. Уже на Духов день мучилась, как старый лорд и, не без советов медика, стала глушить боль душедробительными таблетками. Дробили они, кроме души, и притаившуюся язву.
   Промучившись с полмесяца, я позвала подруг и мы поехали в больницу. Именно в этот день в нашем переулке собрались толпы, чтобы выразить свое возмущение какой-то экуменической встречей. Никогда не думала, что слова «яко с нами Бог» могут причинять такие муки, в том числе физические. Именно это непрерывно пели внизу.
   Доползла до окна и увидела, что, лоснясь от торжества, люди пытаются спровоцировать милиционеров на что-нибудь беззаконное и совсем уж победно снимают их камерой. Когда меня совали в машину, они (люди) и ухом не повели.
   Был ли с ними Бог, не знаю, а со мной был. Дней через десять после операции один из хирургов сварливо сказал, что Бог меня любит, они ни на что не надеялись. Вообще-то, Бог любит всех, но как-никак сказано: «Я был болен, и ты посетил Меня» и: «…Не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, Которого не видит?» Расхожая мысль – боль ко благу, от Господа – применима только к себе. Но тут даже не она, а полное безразличие.
   Что же это? Вот Бродского поругивают, чего-то он «о нас» не понял. Но ведь он сказал, а не мы:
 
 
Страданье есть
Способность тел,
А человек есть испытатель боли,
Но то ли свой ему неведом, то ли
Ее предел.
 

Милость и суд

   …милость превозносится над судом.
Иак 2, 13

 
   Когда-то я написала заметку, которую правильней назвать воплем, – «Улица для проходящих»[41]. Речь в ней идет о том, что часто встает выбор между правдой и милостью, и почти все верующие, как по рефлексу, советуют выбрать правду. Собственно, советуют они жесткость, поскольку насчет правды мы, люди, очень часто ошибаемся, что можно узнать если не из жизни, то хотя бы из притчи о плевелах и вообще из Евангелия.
   Однако выяснилось, что, опять же, почти все поняли эту заметку как жалобу и снова стали советовать «быть потверже». Когда мы с отцом Евгением Гейнрихсом горевали над такой странностью, он припомнил один из отвратительных штампов советского времени – «мера строгой доброты». Им я впоследствии и утешалась, если это утешение. Неужели «мы, верующие» – и впрямь слепок с «советских» или, что вероятнее, «советские» – с нас?
   Только что сложилась истинная притча. Года три назад стайка верующих людей обсуждала одну, скажем так, проблему, и некая X возопила, что надо бы пожалеть, пощадить некую Z. Тогда Y сказал: «X откуда-то взяла, что мы должны жалеть…» – и так далее. А вот вчера уже сама Z, которую тогда начисто спасло Провидение, сурово укоряла несчастную X за потворство некой N: «Ты ее только портишь… Твоя слабость…» – словом, весь арсенал строгой доброты. Ну, это понятно. Щадить «плохих» нельзя, а «ко мне» – какая жалость?! Я-то живу по правде и не нуждаюсь в той дикой, нелогичной милости, которую просто льет на нас Бог. Фраза получилась странная, так вряд ли думают. Чаще бывает одно из двух: или Бог – совсем не такой, куда хуже, или Бог – богом, а мы, люди, в этом Ему подражать не должны.
   Господи, Господи милостивый!
 
   P. S. Если снова спросят, как же быть с потаканием злу, поговорим об этом, хотя вообще-то есть Писание – не только Новый Завет, но отчасти и Ветхий.

Маляр

   Напомню один рассказ мудрейшей Тэффи. Она решила покрасить комнату, позвала маляра и попросила, чтобы он не подмешивал белил. Естественно, вскоре она увидела голубые, фисташковые или розовые стены. Объяснив снова, что ей нужен чистый тон (скажем, модный в Питере ультрамарин), она опять увидела что-то светловато-мутное. Так было до тех пор, пока она не села на ведро с белилами. Маляр, заверявший, что давно все понял, вскоре направился к ней. Она закричала: «Куда?» – и он ответил: «Да за белилами!»
   Так и у нас. Мы примем что угодно – не есть, не спать, класть по тысяче поклонов, отдать тело на сожжение, – кроме одного. Приведу примеры. Вчера один церковный человек рассказывает: «NN теперь стала твердой, умеет осадить. Раньше ее мучили, мучили, но она это преодолела». Другой церковный человек спрашивает, добилась ли я чего-то там. Я отвечаю, что жду, зачем «добиваться» (речь, несомненно, идет о совершенно мирских делах). Мой собеседник просто не понимает: «То есть как?» Третий церковный человек советуется, как бы свергнуть такого-то и заменить таким-то (на нашем, конечно, издательско-учебном уровне). Четвертый просит подсуетиться насчет общего приятеля, куда-то продвинуть и т. п. Я говорю нечто, отдаленно напоминающее «нет». Он: «А если постараться?» Я: «О! О! О!» Он удивлен и от удивления едет ко мне, где слышит притчу или анекдот о девушке и дипломате. (Если дипломат говорит «да» – это значит «может быть»; если дипломат говорит «может быть» – это значит «нет»; если дипломат говорит «нет» – это не дипломат.) Подменяю слово «дипломат» словом «христианин». Отвожу пояснениям не меньше часа. Потом он спрашивает: «Вы что, всерьез? Тогда же ничего и нигде не выйдет».
   Хорошо; а что значат популярные слова «терпение», «кротость», «милость» и, наконец, просьба «предоставить место Богу»? О чем многочисленные притчи? Что повторяется по нескольку раз на каждой странице Евангелий? Собственно, и мы это повторяем, но в виде лозунгов или цитат, имеющих не большее отношение к поступкам, чем цитаты идеологические. Кончу еще одной притчей.
   В середине 1970-х крестили маленького мальчика. На обратном пути мы, крестные, заговорили о книжке моего папы. Мой новый кум удивлялся, зачем бедный Л. З. насовал туда восторги по поводу 1920-х–1930-х годов. Я собиралась ответить: «От страха», но не успела, и он сказал: «А вообще-то, мы тоже повторяем слова о щеке или, там, плаще, но ведь никто так жить не собирается». Заметьте – он не страдал, не обличал, а просто констатировал.
   И последнее: почему-то, направляясь к белилам, полагают, что без них просто погибнешь. Но ведь в Евангелии – совсем наоборот. Пока крутишься сам, мало что получается; когда предоставишь место Богу, все будет как надо. О Господи!

Маляр, маляр…

   Написала я про маляра, а одного не сказала. Хорошо, кто-то из нас решил предоставлять место Богу. Как говорил отец Станислав, «это накладно», но все остальное – тупики. Мы решили, худо-бедно пытаемся, немало страдаем, но очень наивны авторы каких-то примечаний к Библии, полагая, что «обижающие» тут же ахнут и отстанут. Наивен и один психиатр, объяснявший мне, что, подставив другую щеку, ты создаешь ситуацию, в которой ударивший почти наверное одумается. Как говорили мы с Томасом Венцловой, переводя друг для друга Босуэлла[42]: «Еще чего, сэр!» (естественно, так сказал Джонсон).