Однажды я была в комнате, где по телевизору показывали «Идиота» – старого, с Яковлевым. Naturellement[43], рядом был человек, вскоре после этого показавший мне с размаха кукиш. Тогда он, вероятно, за что-нибудь меня отчитывал. На экране же Мышкин подставил щеку, а Ганечка рухнул от ужаса и залебезил, как мог. Поверьте, если я могла смеяться, то это было смешно.
Сообщаю, что первым, а обычно – и последним – откликом будет такой: рассердятся еще больше, мало того – при малейшей возможности станут указывать, что ты слишком много на себя берешь, а это гордыня. Как это выглядит конкретно, охотно опишу, лучше всего – в притчах, многие из которых – быль. Собственно, одну я уже рассказала.
Расскажу еще и другую. Моя мама очень страдала оттого, что у нее не дочь, а чучело. Уже в последний ее год я была в Иерусалиме, где один благочестивый иудей расспрашивал меня о папином покаянии. Коснулись и мамы. Услышав, чего она от меня так пылко и тщетно требует, он сказал примерно вот что: «Это прекрасно. Она знает, чего хочет Бог[44], и прямо с Ним борется. Редко кому это дано». Замечу, что мама боролась с Евангелием, а он был человек Закона, но – вот, понял.
P. S. А может быть, с крещеных, но потерявших веру людей спрашивают по завету Ноя? Речь не о Жаке[45], она-то крепко знала от нянечки, каков Новый Завет.
Плохие люди
Трудности перевода
Улисс
Уксус на рану
Безболезненной, непостыдной, мирной…
Консьюмеризм
Немощи бессильных
Кузнечик дорогой
Сообщаю, что первым, а обычно – и последним – откликом будет такой: рассердятся еще больше, мало того – при малейшей возможности станут указывать, что ты слишком много на себя берешь, а это гордыня. Как это выглядит конкретно, охотно опишу, лучше всего – в притчах, многие из которых – быль. Собственно, одну я уже рассказала.
Расскажу еще и другую. Моя мама очень страдала оттого, что у нее не дочь, а чучело. Уже в последний ее год я была в Иерусалиме, где один благочестивый иудей расспрашивал меня о папином покаянии. Коснулись и мамы. Услышав, чего она от меня так пылко и тщетно требует, он сказал примерно вот что: «Это прекрасно. Она знает, чего хочет Бог[44], и прямо с Ним борется. Редко кому это дано». Замечу, что мама боролась с Евангелием, а он был человек Закона, но – вот, понял.
P. S. А может быть, с крещеных, но потерявших веру людей спрашивают по завету Ноя? Речь не о Жаке[45], она-то крепко знала от нянечки, каков Новый Завет.
Плохие люди
Некая аспирантка занималась творчеством одного деятеля искусств (какие нелепые слова! Видимо, пристойных для этого – нет и быть не может). Итак, занималась и ходила к его вдове. Когда они разбирали фотографии, те были какие-то странные, и вдова объяснила: «Плохим людям я выколола глаза».
Такую простоту души встречаешь редко. Однако само явление вполне привычное. Сколько входит в него! Говорящий уверен, что он точно определяет, кто плох, и что сам он – хорош. Словно Бог или ангел, он видит всех сверху и обладает полной безгрешностью. Поскольку ему обычно попадаются не фотографии, а живые люди, он успешно порождает новое и новое зло.
Если, в отличие от той вдовы, он еще и ходит в церковь, он спокойно повторяет слова святых и Евангелия. Помню, как одна женщина, объяснив, что злу потворствовать нельзя, мало того – что отец Александр учил ее тут же его наказывать, через полчаса по другому поводу дала мне выписку из Малой Терезы, где та повторяла безумный трюизм об ужасе перед грехом и жалости к грешнику.
Видимо, лучше сказать именно «ужас» и «жалость», а то под «любовью» мы понимаем что угодно. Как-то отец Евгений Гейнрихс горестно припомнил в этой связи мерзкие советские слова «мера суровой доброты». А его собрат по Ордену проповедников, значительно более наивный, искренне заверял, что костры являли особенно пылкую любовь к сжигаемым. Поверьте, так он и говорил. При нём сказали: «Если инквизитор добрый…» – и он воскликнул: «Он всегда добр!», а потом развил эту мысль.
Ну, хватит. Маляр есть маляр. Одним все ясно; другие в лучшем случае – возмутятся, в худшем – решат, что они сами так думают. Важно другое: сейчас позвонила эта самая аспирантка, которая, кстати сказать, давно стала доктором соответствующих наук.
Mais naturellement!
Такую простоту души встречаешь редко. Однако само явление вполне привычное. Сколько входит в него! Говорящий уверен, что он точно определяет, кто плох, и что сам он – хорош. Словно Бог или ангел, он видит всех сверху и обладает полной безгрешностью. Поскольку ему обычно попадаются не фотографии, а живые люди, он успешно порождает новое и новое зло.
Если, в отличие от той вдовы, он еще и ходит в церковь, он спокойно повторяет слова святых и Евангелия. Помню, как одна женщина, объяснив, что злу потворствовать нельзя, мало того – что отец Александр учил ее тут же его наказывать, через полчаса по другому поводу дала мне выписку из Малой Терезы, где та повторяла безумный трюизм об ужасе перед грехом и жалости к грешнику.
Видимо, лучше сказать именно «ужас» и «жалость», а то под «любовью» мы понимаем что угодно. Как-то отец Евгений Гейнрихс горестно припомнил в этой связи мерзкие советские слова «мера суровой доброты». А его собрат по Ордену проповедников, значительно более наивный, искренне заверял, что костры являли особенно пылкую любовь к сжигаемым. Поверьте, так он и говорил. При нём сказали: «Если инквизитор добрый…» – и он воскликнул: «Он всегда добр!», а потом развил эту мысль.
Ну, хватит. Маляр есть маляр. Одним все ясно; другие в лучшем случае – возмутятся, в худшем – решат, что они сами так думают. Важно другое: сейчас позвонила эта самая аспирантка, которая, кстати сказать, давно стала доктором соответствующих наук.
Mais naturellement!
Трудности перевода
Многие забыли странный кусочек времени между т. н. «путчем» и, скажем, той порой, когда наши магазины стали не хуже португальских[46]. Это примерно 1992 год с расширениями в обе стороны. Среди прочего, тогда издавалось много бывших самиздатских книг, причем книжное право (как, наверное, и многое другое) находилось на уровне джунглей. Таков фон, дальше идет сюжет.
Моя невестка, знающая сказки о Нарнии наизусть, поскольку она их неоднократно печатала для самиздата, увидела очередное издание в переводе не знакомого ни ей, ни мне человека. Тогда вышло несколько разных переводов, они и сейчас бывают – например, переводчик хочет сделать текст «прикольным». Льюис к этому не стремился, но, в конце концов, каждый имеет право на эксперимент.
Итак, моя невестка открыла перевод и узнала наш, самиздатский. Это нетрудно, ни по какой вероятности иноязычные варианты текста совпадать не могут. Прибавлю для точности: «художественного текста», о других судить не берусь. Невестка огорчилась и сказала, что надо бы что-то сделать. Взвешивая pro и contra, как бывалый иезуит, я пришла к выводу, что допустимо одно: попросить переводчика, чтобы он больше так не поступал. Как-никак, у Луки сказано: «…выговори ему; и если покается…» (Лк 17, 3). Однако оказалось, что этот текст недаром несколько удивляет. События развивались так.
Невестка где-то услышала, что переводчик когда-то работал для Патриархии. У нас в Библейском обществе был человек, который тоже раньше там работал. Я рассказала ему вышеизложенное, и он (будучи к тому же священником) сам предложил, что спросит вполне знакомого ему переводчика. Вскоре отец N сообщил мне, что тот (назовем его Х) удивляется – как можно узнать перевод? Если написано «он говорит», так и переводишь, не писать же «он глаголет». Из этого я заключила, что никакого представления о переводе у Х нет. Отец N прибавил в утешение, что плагиат для людей, подвизающихся на этой ниве, – просто ерунда, они способны на большее.
Прошло года два. По-видимому, нашего храма, Успенья, еще не было, так как я находилась «у Косьмы» и туда зашел один сотрудник американской миссии, с которым я часто работала. Он предложил подвезти меня домой, только надо заехать по пути за человеком, которого он отвезет в Патриархию. Некоторые знают, что моя семья живет напротив: Патриархия – дом № 5, мы – дом № 6. По ходу разговора оказывается, что везти он собирается этого самого Х. Едем; американец уходит и через довольно долгое время буквально дотаскивает до машины полного калеку. Мы знакомимся. Х, против ожиданий, сетует на то, что «у нас» мало читают Льюиса. Что тут поделаешь? Соглашаюсь. О Луке не может быть и речи.
Удивляясь путям Промысла, хотя давно бы пора перестать, получаю примерно через месяц ветхозаветный словарь в переводе Х – миссия, оказывается, купила его у Патриархии, для которой он когда-то делался. Сажусь править перевод. Это очень трудно – фактических, то есть библейских, ошибок вроде бы нет, но слог совершенно канцелярский. Однако страдать мне пришлось недолго; выяснилось, что миссия собирается издавать то ли другой, более поздний, вариант словаря (если так, в этом я не участвовала), то ли словарь новозаветный, вообще не переводившийся (над ним целая группа трудилась несколько лет, я была редактором).
Промысел не угомонился. Очень скоро бедный Х умер. Оказалось, что он действительно бедный – не только очень больной, но и почти бездомный и какой-то особенно заброшенный.
Моя невестка, знающая сказки о Нарнии наизусть, поскольку она их неоднократно печатала для самиздата, увидела очередное издание в переводе не знакомого ни ей, ни мне человека. Тогда вышло несколько разных переводов, они и сейчас бывают – например, переводчик хочет сделать текст «прикольным». Льюис к этому не стремился, но, в конце концов, каждый имеет право на эксперимент.
Итак, моя невестка открыла перевод и узнала наш, самиздатский. Это нетрудно, ни по какой вероятности иноязычные варианты текста совпадать не могут. Прибавлю для точности: «художественного текста», о других судить не берусь. Невестка огорчилась и сказала, что надо бы что-то сделать. Взвешивая pro и contra, как бывалый иезуит, я пришла к выводу, что допустимо одно: попросить переводчика, чтобы он больше так не поступал. Как-никак, у Луки сказано: «…выговори ему; и если покается…» (Лк 17, 3). Однако оказалось, что этот текст недаром несколько удивляет. События развивались так.
Невестка где-то услышала, что переводчик когда-то работал для Патриархии. У нас в Библейском обществе был человек, который тоже раньше там работал. Я рассказала ему вышеизложенное, и он (будучи к тому же священником) сам предложил, что спросит вполне знакомого ему переводчика. Вскоре отец N сообщил мне, что тот (назовем его Х) удивляется – как можно узнать перевод? Если написано «он говорит», так и переводишь, не писать же «он глаголет». Из этого я заключила, что никакого представления о переводе у Х нет. Отец N прибавил в утешение, что плагиат для людей, подвизающихся на этой ниве, – просто ерунда, они способны на большее.
Прошло года два. По-видимому, нашего храма, Успенья, еще не было, так как я находилась «у Косьмы» и туда зашел один сотрудник американской миссии, с которым я часто работала. Он предложил подвезти меня домой, только надо заехать по пути за человеком, которого он отвезет в Патриархию. Некоторые знают, что моя семья живет напротив: Патриархия – дом № 5, мы – дом № 6. По ходу разговора оказывается, что везти он собирается этого самого Х. Едем; американец уходит и через довольно долгое время буквально дотаскивает до машины полного калеку. Мы знакомимся. Х, против ожиданий, сетует на то, что «у нас» мало читают Льюиса. Что тут поделаешь? Соглашаюсь. О Луке не может быть и речи.
Удивляясь путям Промысла, хотя давно бы пора перестать, получаю примерно через месяц ветхозаветный словарь в переводе Х – миссия, оказывается, купила его у Патриархии, для которой он когда-то делался. Сажусь править перевод. Это очень трудно – фактических, то есть библейских, ошибок вроде бы нет, но слог совершенно канцелярский. Однако страдать мне пришлось недолго; выяснилось, что миссия собирается издавать то ли другой, более поздний, вариант словаря (если так, в этом я не участвовала), то ли словарь новозаветный, вообще не переводившийся (над ним целая группа трудилась несколько лет, я была редактором).
Промысел не угомонился. Очень скоро бедный Х умер. Оказалось, что он действительно бедный – не только очень больной, но и почти бездомный и какой-то особенно заброшенный.
Улисс
В день св. Франциска 1986 года начались странные девять месяцев, имеющие с этим святым на редкость мало общего. Чтобы было понятней, отступлю назад. Замечательный переводчик и человек Виктор Хинкис внезапно скончался за несколько лет до этого. Он любил Джойса и переводил «Улисса». Многие в XX веке считали Джойса одним из самых первых писателей, хотя кое-кто и не считал – и Дороти Сэйерс, и Льюис скорее удивлялись (Честертон, я думаю, тоже). Как бы то ни было, Витя его любил, а я терпеть не могла – в самом прямом смысле этих слов: не могла читать, становилось худо.
Итак, Витя умер, и доканчивать «Улисса» стал его друг Сергей Хоружий, тоже человек замечательный.
К осени 1986-го огромный перевод лежал в «Худлите» рядом с двумя сверхотрицательными отзывами весьма квалифицированных, но не кротких англистов (один из них – Владимир Муравьев). Получалось, что большую часть романа, переведенную С. X., без жесточайшей редактуры печатать нельзя. Переводчики отказывались, один за другим, а я почему-то согласилась. Слово «почему-то» включает отношение к Вите, отношение к Кате[47] и что-то вроде мазохизма, который я принимала за жертвенность. Мне дали перевод, и я приступила к делу. Георгий Андреевич Анджапаридзе[48], услышав об этом, резонно и не без сочувствия сказал мне: «Ну вот, нашлась the дура!»
Непреодолимые трудности начались немедленно. Сводились они к следующему:
хотя меня снабдили ключами и справочниками, я практически не понимала текста;
как говорилось выше, я от него буквально заболела (холециститом);
С. X. не уступал ни рецензентам, ни моим жалчайшим замечаниям вроде того, что «primrose» – это скорее «палевый», «бледно-желтый», а не «ярко-желтый». Ссылался он на то, что Джойс имел в виду, причем он это знал, а я – нет.
Дожили мы до перехода зимы в весну. Катя подустала, и мы с ней поехали к отцу Александру. Бегая с нами по деревне, обходя старушек (мы ждали), приветливо беседуя с собаками («Как живешь, Баскервиль?»), отец походя создал классический термин «букет». Так он назвал сочетание свойств, особенно нелюбезных христианству, что-то вроде самолюбия, компенсации и т. п. Мало того, он вывел правило: если «букет» в каком-то деле присутствует, не выйдет ничего. Более бытовых указаний он не дал, и я решила, что надо бросать, а Катя – что надо продолжать.
После этого дожили мы до июля[49]. Все шло по-прежнему: я пыталась что-то понять и, сверяясь с ключами и отзывами, поправить (совершенно зря), С. X. стоял насмерть, Катя меня подбадривала, на что-то надеясь. В самых первых числах июля мы с ней пошли на отпевание другого прекрасного переводчика, Андрея Кистяковского. Тем временем редактор «Худлита», с которой я делала испанские книги, позвонила моей маме, решив, что я у нее, если дома меня нет.
Мама, леди железная, к ней относилась очень хорошо за четкость и элегантность; и, не разобравшись, кто англист, кто испанист, строго спросила: «Что вы там делаете с Натали? Она же кончается от вашего Джойса». С. А. (это редактор) удивилась; мама ей все рассказала, заметно подчеркнув мою глупость и сложность ситуации. Тут С. А. удивилась не очень и, кончив разговор, кинулась к заведующей, перед которой выступила уже в роли моей мамы. Заведующая удивилась куда больше: ей и в голову не приходило, что ничего не получается. И, придя с похорон Андрея, я узнала, что злосчастный «Улисс» выброшен из худлитовского плана.
Как я давно мечтала, С. X. отнес его в «Иностранную литературу», там тихо-мирно напечатали, а издательства, обретавшие неожиданную свободу, вскоре выпустили и книгу. С тех пор, насколько я понимаю, она выходила много раз и без всякой правки.
Итак, Витя умер, и доканчивать «Улисса» стал его друг Сергей Хоружий, тоже человек замечательный.
К осени 1986-го огромный перевод лежал в «Худлите» рядом с двумя сверхотрицательными отзывами весьма квалифицированных, но не кротких англистов (один из них – Владимир Муравьев). Получалось, что большую часть романа, переведенную С. X., без жесточайшей редактуры печатать нельзя. Переводчики отказывались, один за другим, а я почему-то согласилась. Слово «почему-то» включает отношение к Вите, отношение к Кате[47] и что-то вроде мазохизма, который я принимала за жертвенность. Мне дали перевод, и я приступила к делу. Георгий Андреевич Анджапаридзе[48], услышав об этом, резонно и не без сочувствия сказал мне: «Ну вот, нашлась the дура!»
Непреодолимые трудности начались немедленно. Сводились они к следующему:
хотя меня снабдили ключами и справочниками, я практически не понимала текста;
как говорилось выше, я от него буквально заболела (холециститом);
С. X. не уступал ни рецензентам, ни моим жалчайшим замечаниям вроде того, что «primrose» – это скорее «палевый», «бледно-желтый», а не «ярко-желтый». Ссылался он на то, что Джойс имел в виду, причем он это знал, а я – нет.
Дожили мы до перехода зимы в весну. Катя подустала, и мы с ней поехали к отцу Александру. Бегая с нами по деревне, обходя старушек (мы ждали), приветливо беседуя с собаками («Как живешь, Баскервиль?»), отец походя создал классический термин «букет». Так он назвал сочетание свойств, особенно нелюбезных христианству, что-то вроде самолюбия, компенсации и т. п. Мало того, он вывел правило: если «букет» в каком-то деле присутствует, не выйдет ничего. Более бытовых указаний он не дал, и я решила, что надо бросать, а Катя – что надо продолжать.
После этого дожили мы до июля[49]. Все шло по-прежнему: я пыталась что-то понять и, сверяясь с ключами и отзывами, поправить (совершенно зря), С. X. стоял насмерть, Катя меня подбадривала, на что-то надеясь. В самых первых числах июля мы с ней пошли на отпевание другого прекрасного переводчика, Андрея Кистяковского. Тем временем редактор «Худлита», с которой я делала испанские книги, позвонила моей маме, решив, что я у нее, если дома меня нет.
Мама, леди железная, к ней относилась очень хорошо за четкость и элегантность; и, не разобравшись, кто англист, кто испанист, строго спросила: «Что вы там делаете с Натали? Она же кончается от вашего Джойса». С. А. (это редактор) удивилась; мама ей все рассказала, заметно подчеркнув мою глупость и сложность ситуации. Тут С. А. удивилась не очень и, кончив разговор, кинулась к заведующей, перед которой выступила уже в роли моей мамы. Заведующая удивилась куда больше: ей и в голову не приходило, что ничего не получается. И, придя с похорон Андрея, я узнала, что злосчастный «Улисс» выброшен из худлитовского плана.
Как я давно мечтала, С. X. отнес его в «Иностранную литературу», там тихо-мирно напечатали, а издательства, обретавшие неожиданную свободу, вскоре выпустили и книгу. С тех пор, насколько я понимаю, она выходила много раз и без всякой правки.
Уксус на рану
[50]
Соломон или тот, кто учил под этим именем, сравнил с таким уксусом «поющего песни печальному сердцу». Попробуем вспомнить и описать, что же мы обычно поем.
«Ай-я-я-яй, унывать грешно! Апостол Павел говорил: „Всегда радуйтесь“» (1 Фес 5, 16). Примерно это Честертон называл оскорбительным оптимизмом. Что до апостола, он назвал радость среди «плодов духа»; точнее, он говорил о «плоде», который состоит из любви, радости, мира, долготерпения, благости, милосердия, веры, кротости, воздержания (Гал 5, 22–23). Если понимать эти слова не по канонам религиозного новояза, где они означают что-нибудь удобное и прямо противоположное тому, что имел в виду апостол, мы заметим, что названные свойства – исключительно редки, а главное, даются Духом. На подвластном нам уровне тот же апостол советовал: «Плачьте с плачущими» (Рим 12, 15).
«Вам ли жаловаться! Что же мне тогда говорить?» Это – соловьевский готтентот. «Я» – важно, все остальное – чепуха и слабость. На самом деле беды плачущего могут быть больше и реальней, чем беды слушающего. Но что с того?
Подбадривания от: «А вы улыбнитесь!» до безграмотного: «Не берите в голову», заменившего грамотное, но свинское: «Не принимайте близко к сердцу». Вот где чистый уксус, сопровождающийся, правда, не кислой, а сладкой улыбкой, как, впрочем, и первый, и второй, хотя там бывает и суровость во спасение.
Ангельски кроткий Вудхауз терпеть не мог «Полианну», и его нетрудно понять. Повесть написана искусно (во всяком случае, первая книга). Все подогнано, бодрой героине попадаются только капризные и неблагодарные люди. Да, это бывает, но в жизни не так легко распознать чисто эгоистическое уныние. Эгоизма много, однако бывает и горе. Вынести его без опоры очень трудно. Мы не претендуем на стоицизм или восточную отрешенность. Нам сказано не только полагаться на Бога, но и носить чужие бремена. Заметим: по закону падшего мира советы в духе «уксуса» дают именно те, кто буквально верещит от малейшей, но своей неприятности.
Словом, отличить капризы от страдания очень нелегко. Всё – от презумпции невиновности до притчи о плевелах – подсказывает нам, что видим мы плохо. Почти непременно окажется, что в этом, данном случае ты ошибся. Но готтентот упрям, плачущие – утомительны. И мы льем уксус, а они по-прежнему плачут.
Упрям готтентот настолько, что мысль о пользе страданий все развивается и укрепляется. Помню, моя подруга ждала операции на сердце. Друзья ходили к ней и сидели до тех пор, пока ей не дадут на ночь снотворное. Узнав об этом, одна женщина возмутилась – оказывается, мы мешали Богу. Она вспомнила слова Льюиса о том, что страдание – «мегафон Божий», но забыла прекраснейшее рассуждение из той же самой книги о том, что мы, люди, не вправе браться за этот мегафон.
Лучше бы этим рассуждением и закончить, но хочу напомнить: плач священен, плачущие – блаженны. Мы молимся о слезах, и не только о покаянных. «Песни печальному сердцу» объясняются не благочестием, а тем, что с плачущими – трудно.
Что же делать, как помочь? Сказано одно – с ними плакать. Если наша боль «уравняется с болью вдовы Лагган»[51] или хотя бы приблизится к ней, что-то щелкнет, вроде реле, и подключится уже не наша сила. Чтобы снизить пафос, можно вспомнить хармсовские шарики, привязанные к кошкиной лапе.
Соломон или тот, кто учил под этим именем, сравнил с таким уксусом «поющего песни печальному сердцу». Попробуем вспомнить и описать, что же мы обычно поем.
«Ай-я-я-яй, унывать грешно! Апостол Павел говорил: „Всегда радуйтесь“» (1 Фес 5, 16). Примерно это Честертон называл оскорбительным оптимизмом. Что до апостола, он назвал радость среди «плодов духа»; точнее, он говорил о «плоде», который состоит из любви, радости, мира, долготерпения, благости, милосердия, веры, кротости, воздержания (Гал 5, 22–23). Если понимать эти слова не по канонам религиозного новояза, где они означают что-нибудь удобное и прямо противоположное тому, что имел в виду апостол, мы заметим, что названные свойства – исключительно редки, а главное, даются Духом. На подвластном нам уровне тот же апостол советовал: «Плачьте с плачущими» (Рим 12, 15).
«Вам ли жаловаться! Что же мне тогда говорить?» Это – соловьевский готтентот. «Я» – важно, все остальное – чепуха и слабость. На самом деле беды плачущего могут быть больше и реальней, чем беды слушающего. Но что с того?
Подбадривания от: «А вы улыбнитесь!» до безграмотного: «Не берите в голову», заменившего грамотное, но свинское: «Не принимайте близко к сердцу». Вот где чистый уксус, сопровождающийся, правда, не кислой, а сладкой улыбкой, как, впрочем, и первый, и второй, хотя там бывает и суровость во спасение.
Ангельски кроткий Вудхауз терпеть не мог «Полианну», и его нетрудно понять. Повесть написана искусно (во всяком случае, первая книга). Все подогнано, бодрой героине попадаются только капризные и неблагодарные люди. Да, это бывает, но в жизни не так легко распознать чисто эгоистическое уныние. Эгоизма много, однако бывает и горе. Вынести его без опоры очень трудно. Мы не претендуем на стоицизм или восточную отрешенность. Нам сказано не только полагаться на Бога, но и носить чужие бремена. Заметим: по закону падшего мира советы в духе «уксуса» дают именно те, кто буквально верещит от малейшей, но своей неприятности.
Словом, отличить капризы от страдания очень нелегко. Всё – от презумпции невиновности до притчи о плевелах – подсказывает нам, что видим мы плохо. Почти непременно окажется, что в этом, данном случае ты ошибся. Но готтентот упрям, плачущие – утомительны. И мы льем уксус, а они по-прежнему плачут.
Упрям готтентот настолько, что мысль о пользе страданий все развивается и укрепляется. Помню, моя подруга ждала операции на сердце. Друзья ходили к ней и сидели до тех пор, пока ей не дадут на ночь снотворное. Узнав об этом, одна женщина возмутилась – оказывается, мы мешали Богу. Она вспомнила слова Льюиса о том, что страдание – «мегафон Божий», но забыла прекраснейшее рассуждение из той же самой книги о том, что мы, люди, не вправе браться за этот мегафон.
Лучше бы этим рассуждением и закончить, но хочу напомнить: плач священен, плачущие – блаженны. Мы молимся о слезах, и не только о покаянных. «Песни печальному сердцу» объясняются не благочестием, а тем, что с плачущими – трудно.
Что же делать, как помочь? Сказано одно – с ними плакать. Если наша боль «уравняется с болью вдовы Лагган»[51] или хотя бы приблизится к ней, что-то щелкнет, вроде реле, и подключится уже не наша сила. Чтобы снизить пафос, можно вспомнить хармсовские шарики, привязанные к кошкиной лапе.
Безболезненной, непостыдной, мирной…
Если ты много болел и много раз лежал в больницах, тебе труднее, чем соловьевским готтентотам, сказать другому, как хорошо болеть и страдать. Самый дикий вариант – говорить это тем, у кого страдает близкий. Но что поделаешь, человек религиозный наотрез отказывается плакать с плачущими. Конечно, когда болеет-страдает он сам – дело другое. Долгая жизнь показала мне, что особенно нетерпеливы те, кто, по библейскому выражению, обильно льет уксус на чужие раны. Это почти, а я думаю – совсем непреложное правило. Если сердце у тебя не болит из-за чужой боли так, как болело у отца Энгуса в «Томасине», утешать ты станешь беспощадно, а это, как-никак, симптом того, что ты от себя не отрешился.
Однако размышления о двух господах и о приравнивании ближнего хотя бы к себе, как ни актуальны они, есть где прочитать. Не тайна – и то, о чем я постараюсь сказать не слишком длинно: никакие больницы (у меня их было много), никакие болезни не научили меня отказаться от трех слов ектеньи. Страшно, очень страшно испытывать: грубость, грязь, боль. И я беззастенчиво молюсь, чтобы Господь, когда позовет меня, не давал их.
Никогда и никому, в том числе себе, не желайте ни сестер, орущих: «Меньше жри!», когда у тебя вот-вот будет прободение язвы (оно и было), ни пребывания в советской больнице, где можно утонуть в уборной (как старожил сообщаю, что сейчас утонуть труднее, есть даже совсем чистые места). Не желайте грубости тех, кто находится с вами. Не желайте боли, она кощунственна. Себе, надеюсь, их не желает даже самый опупелый неофит, другим же – за милую душу. Логика проста: бывает ли после или во время всего этого духовный взлет? О, да. Но тут вспомни, что благодарить за то, что произошло с тобой – одно дело, а за то, что происходит с другими – совсем иное.
Однако размышления о двух господах и о приравнивании ближнего хотя бы к себе, как ни актуальны они, есть где прочитать. Не тайна – и то, о чем я постараюсь сказать не слишком длинно: никакие больницы (у меня их было много), никакие болезни не научили меня отказаться от трех слов ектеньи. Страшно, очень страшно испытывать: грубость, грязь, боль. И я беззастенчиво молюсь, чтобы Господь, когда позовет меня, не давал их.
Никогда и никому, в том числе себе, не желайте ни сестер, орущих: «Меньше жри!», когда у тебя вот-вот будет прободение язвы (оно и было), ни пребывания в советской больнице, где можно утонуть в уборной (как старожил сообщаю, что сейчас утонуть труднее, есть даже совсем чистые места). Не желайте грубости тех, кто находится с вами. Не желайте боли, она кощунственна. Себе, надеюсь, их не желает даже самый опупелый неофит, другим же – за милую душу. Логика проста: бывает ли после или во время всего этого духовный взлет? О, да. Но тут вспомни, что благодарить за то, что произошло с тобой – одно дело, а за то, что происходит с другими – совсем иное.
Консьюмеризм
Вот она, имманентная кара. Все время ругаю всякие новые слова вроде «комфортный», а сейчас сама написала совсем уж неприятное. По-видимому, захотелось посильнее выразить весь ужас явления. Теперь попробую о нем рассказать.
Прочитала я роман из жизни недавних неофитов. Речь пойдет не о нем, он хороший; но именно там описано очень характерное свойство нашего «религиозного возрождения». К примеру, на первых же лекциях Аверинцева и его, и некторых других удивило вот что: он говорит о милости, кротости, кресте – а слушатели, отталкивая друг друга, кидаются к нему и рвут его на части. Нет, не ругают, обожают – но и не щадят. Позже состоялась и притча. Когда он уехал в Вену, один человек захотел узнать у меня номер его телефона или e-mail. Я их не знала; но он то ли не верил, то ли придерживался мнения, что надо гнуть свое. Наконец я воззвала к жалости. Он очень удивился. Я предположила, что беседовать он хочет о Боге, а Тот советовал жалеть ближних. На это он ответил: «Тут могут быть разные мнения».
Недавно призжал старый и слабый священник. Сама я в тот день на конференции не была, но слышала и живо себе представляю, как на него кинулись с криками: «Вы меня совсем забыли!» или так: «…не лю́бите!».
Конференция была посвящена митрополиту Антонию. Его я видела в последний раз летом 2000 года. Он очень устал, еле стоял – но женщины налетели на него, восклицая то же самое по-русски и по-английски.
Можно припомнить и молодых, здоровых людей, спокойно идуших к причастию перед стариками. Спасибо, если на их лицах нет особой умиленности. Да что там, почти все у нас можно определить цитатой из «Дженни»: «Мяу-мняу-мня-а-у-мне!». Мистериальная религия – и та постеснялась бы такого откровенного эгоизма. Особенно удивляет все это в храме, где священник упорно повторяет странные советы Спасителя. Его-то слушают, а попробуй сослаться на них не для ханжеского назидания, а к случаю, в жизни!
Надо ли прибавлять, что в «фундаменталистских» общинах твердо знают все тонкости аскезы, а в «лютеральных» – еще что-то, связанное со свободой и с милостью? Нет, не надо.
Естественно, мне сказали, что это – не «мняу», а что-то вроде «святой практичности». Вспомнив, как один католик ссылался на «святую осторожность», а люди любых конфессий – на праведный гнев, я склонилась к этому самому гневу, но подумала, что именно эта страсть уподобляет нас бесам, и попыталась заменить ее печальным удивлением. Оно позволило ответить, надеюсь – по существу. Да, prudentia – добродетель, но это скорее трезвенный разум, и уж никак не оборотистость. Странно повторять снова и снова, что центробежный порок вроде мотовства или, что опасней, восторженности, ничуть не оправдывает другой, центростремительный, вроде сухости или скупости. Однако повторять и не стоит, это – из другой области. Протестантская практичность с сопутствующими ей честностью и трудолюбием меркнет, мне кажется, в сравнении с особой, безгрешной легкостью католических и православных святых; но рядом с «мняу» поражает своими достоинствами. Увы, перед нами – не добродетель, описанная Максом Вебером, а то, что ей прямо противостоит. На «мняу» не только капитализма, но просто ничего не построишь.
Прочитала я роман из жизни недавних неофитов. Речь пойдет не о нем, он хороший; но именно там описано очень характерное свойство нашего «религиозного возрождения». К примеру, на первых же лекциях Аверинцева и его, и некторых других удивило вот что: он говорит о милости, кротости, кресте – а слушатели, отталкивая друг друга, кидаются к нему и рвут его на части. Нет, не ругают, обожают – но и не щадят. Позже состоялась и притча. Когда он уехал в Вену, один человек захотел узнать у меня номер его телефона или e-mail. Я их не знала; но он то ли не верил, то ли придерживался мнения, что надо гнуть свое. Наконец я воззвала к жалости. Он очень удивился. Я предположила, что беседовать он хочет о Боге, а Тот советовал жалеть ближних. На это он ответил: «Тут могут быть разные мнения».
Недавно призжал старый и слабый священник. Сама я в тот день на конференции не была, но слышала и живо себе представляю, как на него кинулись с криками: «Вы меня совсем забыли!» или так: «…не лю́бите!».
Конференция была посвящена митрополиту Антонию. Его я видела в последний раз летом 2000 года. Он очень устал, еле стоял – но женщины налетели на него, восклицая то же самое по-русски и по-английски.
Можно припомнить и молодых, здоровых людей, спокойно идуших к причастию перед стариками. Спасибо, если на их лицах нет особой умиленности. Да что там, почти все у нас можно определить цитатой из «Дженни»: «Мяу-мняу-мня-а-у-мне!». Мистериальная религия – и та постеснялась бы такого откровенного эгоизма. Особенно удивляет все это в храме, где священник упорно повторяет странные советы Спасителя. Его-то слушают, а попробуй сослаться на них не для ханжеского назидания, а к случаю, в жизни!
Надо ли прибавлять, что в «фундаменталистских» общинах твердо знают все тонкости аскезы, а в «лютеральных» – еще что-то, связанное со свободой и с милостью? Нет, не надо.
Естественно, мне сказали, что это – не «мняу», а что-то вроде «святой практичности». Вспомнив, как один католик ссылался на «святую осторожность», а люди любых конфессий – на праведный гнев, я склонилась к этому самому гневу, но подумала, что именно эта страсть уподобляет нас бесам, и попыталась заменить ее печальным удивлением. Оно позволило ответить, надеюсь – по существу. Да, prudentia – добродетель, но это скорее трезвенный разум, и уж никак не оборотистость. Странно повторять снова и снова, что центробежный порок вроде мотовства или, что опасней, восторженности, ничуть не оправдывает другой, центростремительный, вроде сухости или скупости. Однако повторять и не стоит, это – из другой области. Протестантская практичность с сопутствующими ей честностью и трудолюбием меркнет, мне кажется, в сравнении с особой, безгрешной легкостью католических и православных святых; но рядом с «мняу» поражает своими достоинствами. Увы, перед нами – не добродетель, описанная Максом Вебером, а то, что ей прямо противостоит. На «мняу» не только капитализма, но просто ничего не построишь.
Немощи бессильных
Оговорим сразу, для верности: назвать себя «сильными» мы можем только потому, что очень сильны наши хранители. Если кто считает сильным себя, может дальше не читать.
Помню, как в Литве, между 1966-м и 1969-м годами, я печально читала католический катехизис. Там были перечислены «дела любви», вообще-то – по Евангелию (Мф 25), но со школьной аккуратностью, из-за которой их выходило то ли семь, то ли даже четырнадцать. Среди них были не только «телесные» – «покормили», «напоили», «одели», но и «духовные», несколько похожие на действия строгой гувернантки. Однако я тщетно искала, как помогать не узникам, больным и голодным, а тем, кому не хватает внимания и любви.
Может быть, страдание это – не самое тяжкое, но самое частое. Недолюбленных людей гораздо больше, чем голодных или больных. Собственно говоря, совсем свободны от этого только Христос и Дева Мария. (Только не надо путать: боль они знали, и с избытком.) Освободиться – можно, но тут подстерегает опасность надменного равнодушия. Лучше расшатать с Божьей помощью тот стержень себялюбия, из-за которого потребность в любви становится вампирской.
Если его не расшатаешь, помочь тебе будет невозможно, станешь чем-то вроде бочки Данаид[52]. Но в том и беда, что почти все мы – такие бочки. Что же делать? Как нести главную немощь бессильных?
Один ответ я знаю: обрети мир – и тысячи вокруг тебя спасутся. Но кто из нас, «сильных», всегда в мире? Помощи же требуют всегда.
Ответа не знаю и не даю. Напомню только, что обычно советуют отогнать всех этих вампиров, непременно исключая себя. Да, «суровой доброты» требуют именно те, кто не справился со своей недолюбленностью. Исключений почти (или совсем) нет.
Помню, как в Литве, между 1966-м и 1969-м годами, я печально читала католический катехизис. Там были перечислены «дела любви», вообще-то – по Евангелию (Мф 25), но со школьной аккуратностью, из-за которой их выходило то ли семь, то ли даже четырнадцать. Среди них были не только «телесные» – «покормили», «напоили», «одели», но и «духовные», несколько похожие на действия строгой гувернантки. Однако я тщетно искала, как помогать не узникам, больным и голодным, а тем, кому не хватает внимания и любви.
Может быть, страдание это – не самое тяжкое, но самое частое. Недолюбленных людей гораздо больше, чем голодных или больных. Собственно говоря, совсем свободны от этого только Христос и Дева Мария. (Только не надо путать: боль они знали, и с избытком.) Освободиться – можно, но тут подстерегает опасность надменного равнодушия. Лучше расшатать с Божьей помощью тот стержень себялюбия, из-за которого потребность в любви становится вампирской.
Если его не расшатаешь, помочь тебе будет невозможно, станешь чем-то вроде бочки Данаид[52]. Но в том и беда, что почти все мы – такие бочки. Что же делать? Как нести главную немощь бессильных?
Один ответ я знаю: обрети мир – и тысячи вокруг тебя спасутся. Но кто из нас, «сильных», всегда в мире? Помощи же требуют всегда.
Ответа не знаю и не даю. Напомню только, что обычно советуют отогнать всех этих вампиров, непременно исключая себя. Да, «суровой доброты» требуют именно те, кто не справился со своей недолюбленностью. Исключений почти (или совсем) нет.
Кузнечик дорогой
В 1990-х годах мне довелось побывать в Оксфорде, на одной конференции. Там был и человек, напоминающий малого пророка. Сравнение это возникло, когда на общем заседании кто-то привычно связал слова: «Народ Мой, народ Мой, что сделал Я тебе?» – с антисемитизмом, а кто-то другой воскликнул: «Да это же Майка!», то есть Михей.
Что говорить, этот пророк реалистичен (перечитайте!), но дело этим не кончается. Можно посмотреть и других пророков, и псалмы; псалмы – вообще вроде американских горок: резко вниз и резко вверх. Но вернемся к нашему Михею. На том же заседании первым говорил молодой священник, описавший полное благолепие нынешней церковной жизни в России. Михей вскочил и ответил в духе Луи Селина, если не Владимира Сорокина. Ничего не скажешь, это освежало, но оба уклонения от правды – и per defectum, и per exessum – не очень много дали.
Что говорить, этот пророк реалистичен (перечитайте!), но дело этим не кончается. Можно посмотреть и других пророков, и псалмы; псалмы – вообще вроде американских горок: резко вниз и резко вверх. Но вернемся к нашему Михею. На том же заседании первым говорил молодой священник, описавший полное благолепие нынешней церковной жизни в России. Михей вскочил и ответил в духе Луи Селина, если не Владимира Сорокина. Ничего не скажешь, это освежало, но оба уклонения от правды – и per defectum, и per exessum – не очень много дали.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента