— Какую молнию?! Да разве для этого я пришел, чтобы губить людей?.. — в тоске воскликнул он. — Не губить хочу я, а спасти!..
   Но братья Зеведеевы долго не могли переварить полученной от поселян обиды и его порицания…
   До него доходили противоречивые слухи о том, что появились какие-то люди, которые его именем пытаются лечить больных, изгонять бесов и сочинять всякие чудеса, и он был бессилен прекратить это. То была тайная работа повстанцев, которые становились все смелее и все энергичнее…
   Сам он отходил от земных забот все больше и больше и иногда точно забывал, что у него и у человека вообще есть тело. Но иногда под тяжелым влиянием толпы и его проповедь окрашивалась в земные цвета. Он точно хотел угодить толпе, уступить ей, понравиться. Раз в бедной синагоге какой-то убогой деревушки, о которой он раньше и не слыхал никогда, он говорил о Божественной правде, которую должен человек положить в основу своей жизни, о милосердии, о любви и вдруг сорвался:
   — Некоторый человек был богат… — начал он. — Он одевался в порфиру и виссон и каждый день пиршествовал блистательно. И был также некоторый нищий именем Элеазар, который лежал у ворот богача в струпьях и желал напитаться крошками, падающими со стола богача, и псы, приходя, лизали струпья его. Умер нищий и отнесен был ангелами в лоно Авраамово. Умер богач и похоронили его. И в аде, в муках, увидел он вдали Авраама и Элеазара на лоне его и возопил: «Отче Аврааме, умилосердись надо мною и пошли Элеазара смочить конец перста своего в воде и прохладить язык мой, ибо я мучаюсь в пламени сем». Но Авраам сказал: «Чадо, вспомни, что ты получил уже доброе в жизни своей, а Элеазар злое. Ныне же он здесь утешается, а ты страдаешь. И сверх того, между нами и вами утверждена великая пропасть, так что хотящие перейти отсюда к вам не могут, а также и оттуда к нам не переходят». Тогда сказал богач: «Так прошу тебя, отче, пошли Элеазара в дом отца моего, ибо у меня пять братьев: пусть он расскажет им все, чтобы и они не пришли в это место мучения». Авраам же отвечал ему: «У них есть Моисей и пророки — пусть их слушают». А богач сказал: «Если кто из мертвых к ним придет, скорее покаются». И тогда Авраам сказал ему: «Если Моисея и пророков не слушают, то, если бы кто и из мертвых воскрес, не поверят…»
   И уже тогда, когда он договаривал последние слова своей притчи, в его душе поднялось глухое противление тому, что он говорил: он будит зависть, злобу, злые надежды отомстить ненавистным хоть там, за гробом… Потупившись, полный горечи, он молча думал, а вокруг него толпились слушатели-бедняки и смотрели на него восхищенными, благодарными глазами.
   — Рабби, там во дворе стоит мать и братья твои… — сказал ему Симон Кифа. — Они ходили в Капернаум повидать тебя и, не застав, по нашему следу пришли сюда…
   — Какая мать? Какие братья?.. — весь отравленный горечью, сумрачно сказал он. — Только тот, кто исполняет волю Отца моего, брат мне и сестра, и мать…
   Но он все же поднялся и вышел к своим. Те приветливо поздоровались с ним и смотрели на него с тупым недоумением: с одной стороны, это был их Иешуа, который вырос с ними и на которого все они смотрели немножко как на пустого малого, все гоняющегося за ветром в поле, а с другой стороны, о нем говорит уже вся Галилея и болтают, будто собирает он немало денег с народа.
   — Слушок у нас тут прошел, что царь Ирод велел поглядывать за тобой маленько… — двигая своими кустистыми бровями, сказал Иаков. — Ты бы остерегался… И тебе неладно будет, если изловят тебя, да и нас к ответу притянут, пожалуй… Скажут: чего глядели, чего не донесли?.. Нынче, знаешь, время-то какое…
   Это было ложью: они просто опасались его, и им хотелось удалить его из Галилеи. Иуда, младший, франт и весельчак, отозвал Иешуа в сторону и попросил у него взаймы: здорово он тут в Цезарее поистратился!.. И он, смеясь, многозначительно подмигнул нахмурившемуся Иешуа…
   — На такие нужды у меня денег нет… — сумрачно сказал Иешуа. — Да и вообще я ничего не имею…
   — Это с твоей стороны не хорошо не выручить брата… — сказал, нахмурившись, Иуда. — Все говорят, что ты здорово зарабатываешь теперь…
   Иешуа, подавив тяжелый вздох, повернулся к нему спиной и. пошел к своим, чтобы проститься с ними.
   — Нельзя его одного оставить… — рассудительно говорил обступившим его любопытным Иаков, стоявший к Иешуа задом. — Он маленько… того… из себя вышел…
   И он выразительно постучал себе по низкому лбу пальцем…
   Сзади раздался тихий и горький смех. Иаков испуганно обернулся.
   — Враги человеку домашние его… — тихо и горько сказал Иешуа.
   И, повесив голову и ни с кем не простившись, он вышел со двора синагоги…
   Он был тревожен: перед глазами вставала кровавая судьба Иоханана и та встреча с ядовитой Саломеей в Иерусалиме. А сделано так мало — можно сказать, что, собственно, ничего еще не сделано… И под вечер они оставили глухую деревеньку, — он так понравился жителям, что они никак не хотели его отпустить — и пустынными тропинками направились в Капернаум. В Капернауме они не остановились, но, перейдя Иордан, пошли в сторону Вифсаиды Юлия, которая находилась уже во владениях тетрарха Филиппа и где можно было быть безопасным от преследований Ирода…
   Повсюду в народе было заметно сильное возбуждение. Люди толпились на перекрестках, о чем-то перешептывались и одни смотрели на него испуганными, недоверчивыми глазами, а некоторые многозначительно подмигивали ему издали: «Мы-де знаем уж все!..» Чувствовалось, что в море народном готовится вздуться какая-то большая волна…
   Когда поутру они проснулись в небольшой деревушке, они с удивлением увидали, что из-под горы, от Иордана, с галилейской стороны валит большая, в несколько сот человек толпа. Она сразу залила всю деревню. Откуда-то на злом черном скакуне вылетел гигант Варавва.
   — Брось!.. — строго кричал он своим глубоким голосом, и грозно было его иссеченное мечами лицо. — Кто позволил вам это? Почему не подождали вы сигнала?.. Разойдись все!..
   — Иешуа, брат… — бросился вдруг к нему рыженький Рувим. — Народ зовет тебя! Идем…
   — Куда? Зачем?..
   — Народ хочет поставить тебя царем…
   Иешуа широко раскрыл глаза.
   — Меня?.. Царем?..
   Варавва что-то кричал в толпу. Она возражала… Не обращая внимания на вопросы взволновавшихся учеников, Иешуа, повесив голову, пошел в горы. По народу пробежало замешательство. Кто-то ругался скверно….
   — Иешуа, рабби, да что ты?.. — приставали к нему. — Становись во главе их и идем на врагов… Сразу вся страна загорится… Посмотри, как все ждут тебя!..
   Не поднимая глаз и ничего не слушая, он уходил в заросли — среди приветственных криков селяков, ругательств и смеха… Когда он скрылся, селяки накинулись один на другого с обвинениями, а потом, выкричавшись, стали смеяться. И, галдя, потянулись к Иордану…
   — Тогда ты, Варавва, становись!.. — весело крикнул кто-то великану, рысью обгонявшему селяков.
   — Жди сигнала!.. — сурово бросил тот.
   И исчез в облачке пыли…
   На другой день к вечеру, пыльный и усталый, Иешуа пришел в Капернаум, к Иониным. Сейчас же сбежались его ученики. Все были смущены и не знали, что делать. Но Иешуа принес из гор новое решение…
   — Люди ничего не понимают… — в тоске говорил он. — Я пришел не для того, чтобы завладеть властью и богатствами, а для того, чтобы раз навсегда вырвать эти плевелы из жизни с корнем. Может быть, мы, в самом деле, действовали слишком мягко и осторожно. Теперь мы должны разом и открыто порвать с мертвым законом и с законниками…
   Ученики смущенно слушали: это было страшно.
   — Ох, не было бы худа!.. — тихонько уронил Симон Кифа. — Ты поберег бы себя, рабби, немножко…
   Утомленное лицо Иешуа омрачилось.
   — Отойди от меня, сатана!.. — с совершенно необычной для него резкостью вырвалось у него. — Ты мне соблазн… Не о божеском ты думаешь, а о человеческом…
   Мягкий, Кифа очень смутился и виновато заморгал своими голубыми глазками.
   — Ты не сердись, рабби… — робко сказал Матфей. — Но со вчерашнего дня народ опять переменился к тебе… Очень все осерчали, что ты не захотел идти с ними…
   Действительно, когда через несколько дней, успокоившись, Иешуа вышел с учениками на проповедь по окрестным деревням, везде их встречали угрюмые, хмурые лица, а иногда слышались и насмешки и грубость. Старый фарисей, живший на окраине Вифсаиды и притворявшийся чуть не учеником Иешуа, а на самом деле по поручению иерусалимских храмовников наблюдавший за ним, громко выражал свое негодование на глупость народа. Он усиленно приглашал Иешуа заходить к нему всегда, как только захочется… Было совершенно ясно: не только проповедь, но и самое пребывание в Галилее было пока для Иешуа невозможно. Бродячая жизнь, которою жил он вот уже столько времени, начала тяготить его.
   — У лис есть свои норы, у птиц гнезда, — в тоске вырвалось у него раз, — а вот сыну человеческому негде головы преклонить!..
   И ядовито шепнул тайный голос: а кто виноват?.. Душа замутилась сомнением: не слишком ли он много требует от себя и от человека вообще?.. Всплыл милый образ Мириам вифанской… Но все это было теперь точно далекий сон…
   В ту же ночь он с совсем разбитой душой тайно скрылся от учеников и пошел в языческую сторону, к Тиру, чтобы отдохнуть в одиночестве от всего, еще раз все продумать и, может быть, увидеть вблизи то, что издали, точно из окна, показывал ему Никодим…

XXXI

   Безбрежный языческий мир шумно и ярко-цветно раскинулся перед ним. Он видел многоколонные прекрасные храмы, перед которыми курились жертвы, дворцы богатеев, в которых были собраны сокровища со всех концов земли, улицы, переполненные людьми всех народов земли, огромными верблюдами, маленькими осликами, буйными моряками, величественными жрецами и накрашенными женщинами, огромную, горластую гавань, в которой теснились корабли со всех стран света. Он плохо понимал здесь людей, и они плохо понимали его, но этого мало: им было просто некогда в бешено кипящих водоворотах этих разговаривать с ним, даже просто взглянуть на него. Здесь он впервые узнал, как бесконечно он мал и никому не нужен. И что здесь жалкое слово его, которое там, среди гор галилейских, казалось иногда способным перевернуть всю жизнь?.. Правда, и здесь, в Тире, была большая иудейская колония, но эти люди были больше заняты торговлей и барышами, чем царствием Божиим. Да и не хотелось видеть и слышать то, от чего устал он и в Иерусалиме…
   Небольшой запас денег у него быстро растаял и, чтобы кормиться, он стал на поденную работу в порту по погрузке и разгрузке судов. С утренней зари до вечерней он, изнемогая — отвычка от работы сказывалась — работал бок о бок со всевозможными оборванцами, которые думали о портовых красавицах, о чаше вина в прохладе ближайшего кабачка, о том, как бы нагреть зоркого судовладельца, но ни о каком царствии Божиим они и не беспокоились. Безобразные ругательства и богохульства их на всех языках мира сквернили ухо и душу застенчивого галилеянина. Иногда самый воздух, пахнущий солнцем, морем и далью, казался ему отравленным пороками, и ему нечем было дышать…
   Он взял расчет и ушел из порта. Он шел солнечной улицей мимо контор и лабазов, полных несметными богатствами, среди оглушительного крика и толкотни. Во все стороны тянулись отягченные всевозможными товарами караваны верблюдов. Продавцы воды — воду, простую Божию воду, и ту здесь продавали за деньги!.. — оглушали его своими криками. Намазанные женщины поджидали на углу улиц тароватых моряков и смотрели ему в глаза с обольстительными улыбками. Из раскрытых дверей всяких притонов несся гвалт и смрад толпы… И вдруг среди всего этого кошмара, от которого кружилась голова, ему бросилось в глаза знакомое лицо. То был Калеб, купец-финикиец, которого он не раз встречал в Иерусалиме. Высокий, высохший в щепку, с безбородым, желтым лицом и косыми глазами, он был головой выше толпы. Во всей фигуре его чувствовалось упорство и какая-то сладкая вкрадчивость, которой нельзя противостоять. Он был одинаково ласков со всеми: и с вельможами и богачами, ибо у них есть золото, и с бедняками, ибо у них есть медяки, из которых составляются таланты. Талантов у него было уже много, но это не мешает набрать их еще и еще…
   Калеб стоял около своей лавки, узкой, длинной, полутемной, заваленной пестрыми коврами, пурпуром, производством, которого славился Тир, золотой и серебряной посудой из Халдеи, оружием, самоцветными камнями, египетскими ларцами из дорогого дерева, иноземными тканями, нежными и переливчатыми, эллинскими вазами, драгоценными аравийскими благовониями, коринфской бронзой, янтарем с далекого северного моря, жемчугом с Персидского залива, тонкими золотыми изделиями из Эфеса… Среди всех этих богатств виднелись большие и маленькие изображения всяких богов из слоновой кости, металлов, дерева, стоячих, сидячих, страшных, милостивых, трехликих, многоруких, с песьими, птичьими или кошачьими головами… Своими раскосыми, пронизывающими глазами финикиец пристально вглядывался в лицо Иешуа и, наконец, оскалил свои желтые зубы: и он узнал галилеянина, которого он встречал не раз в Иерусалиме, проповедующего какую-то возвышенную, детскую чепуху…
   — А-а, приятель!.. — по-арамейски воскликнул он радушно. — Ты как сюда к нам попал?..
   — Захотелось посмотреть, как вы тут живете… — останавливаясь, отвечал Иешуа. — Шелом!..
   — Так, так, так… — говорил Калеб, гладя свой безволосый подбородок цвета старой слоновой кости. — Так, так, так…
   Он не верил Иешуа, как и никому не верил. Прикидывая, что можно с галилеянина взять, — ибо взять что-нибудь можно решительно со всякого — он отсутствующим взором смотрел на него.
   — Нет ли у тебя работы какой?.. — сказал Иешуа. — По ремеслу я плотник, но готов взять всякую работу…
   — Работы у меня, конечно, для тебя нет… — сказал Калеб. — А вот если хочешь, можешь оказать мне одну маленькую услугу, и я отплачу тебе парой медяков… И медяки деньги, и медяки годятся… — прибавил он, как бы опасаясь отказа Иешуа. — Иди-ка вот сюда!
   Он крикнул в темный потолок какое-то гортанное слово. Сверху послышался быстрый топот ног и в сумрак лавки скатился молодой, стройный парень оливкового цвета с удивительными мускулами. На голове его курчавились, точно шерсть, черные волосы под белым тюрбаном и ярко сверкали белки кофейных глаз. Финикиец стал ему что-то говорить и тот, кивая белым тюрбаном, все повторял одно какое-то короткое слово.
   — Ну, вот… — обратился Калеб к Иешуа. — Иди с ним и помоги ему запаковать для отправки Ироду Антипе одну вещицу… Иди, он тебе там все покажет…
   Через тесный двор, жаркий, как натопленная печь, они прошли к заваленному всяким хламом сараю и оливковый силач знаками и мычанием показал Иешуа, что к большому дощатому ящику, от которого чудесно пахло свежим деревом, надо пригнать такую же крышку. Иешуа быстро справился с этой работой, и они понесли ящик в лавку. Калеб внимательно осмотрел его и опять пролопотал что-то силачу. Тот опять, кивая головой, стал повторять одно и то же короткое слово, а затем знаком позвал за собой Иешуа, и они стали таскать охапками золотые, кудрявые и пахучие стружки и плотно набивать ими ящик. Финикиец озабоченно следил за всем сам.
   — Ну, а теперь пойдемте, возьмем ее… — сказал он.
   Он отворил маленькую дверку в толстой каменной стене и — Иешуа замер на пороге: за дверью оказался небольшой, затканный косматой паутиной покой, посередине которого стояла совершенно обнаженная женщина. Сквозь маленькое, мутное оконце победно врывался золотой луч солнца и статуя казалась от него золотой, теплой и живой. Изящная головка ее с тонким, прелестным профилем гордо поднималась над поющими плечами. Девственные губы были сжаты в горделивой складке и полные руки точно звали на эту молодую грудь. Не нужно было говорить, что это богиня — это чувствовал всякий. И жадный финикиец с раскосыми глазами, единственным богом которого было золото, и молодой галилейский мечтатель, искавший цветов в садах небесных, и дюжий, похожий на сильного и доброго зверя, оливковый молодец, все стояли перед ней в благоговейном молчании, не сводя с нее зачарованных глаз. Иешуа было и стыдно, и страшно, и восхитительно. Он сразу понял, что это идол, но никак не мог понять, что это — как говорили законники — мерзость перед Господом… И смутно мелькнула мысль: не та ли это непорочная Дева, о которой говорил Никодим?
   — Что, какова? — подмигнул ему финикиец своим раскосым глазом. — Ты посмотри, кто ее сделал-то!..
   И пергаментным пальцем своим он указал на несколько угловатых эллинских букв, высеченных на постаменте…
   — А кто она? — спросил Иешуа тихо: в ее присутствии, как в храме, громко говорить было нельзя.
   — Эллины зовут ее Афродитой, — отвечал Калеб, — а мы, финикийцы, Астартой…
   — Иштар?
   — Ну, пусть будет по-вашему: Иштар… — сказал Калеб. — Древние говорили, что она родилась здесь, в Тире, на берегу, из пены морской, а потом пришло время, она поднялась и у вас на все «высокие места» и люди ваши, забыв об Адонаи, поклонялись ей… А потом дураки разбивали ее в куски, каялись в чем-то и снова в честь Адонаи потрошили и жгли ягнят и воняли ими на весь город. Люди, как дети… Ну, а теперь беритесь за нее тихонько и в ящик… Но смотрите, осторожнее: это вещи нежные…
   И у Иешуа, и у оливкового молодца слегка дрожали руки, когда они взялись осторожно за это божественное, холодное тело. С великим бережением они уложили богиню в пахучее золото кудрявых стружек, похожих на ту пену, из которой она родилась…
   — Ну, что, как? Будет доволен, по твоему, Ирод? — дребезжащим смехом засмеялся Калеб. — А?
   Иешуа молчал: вся его душа была переполнена светлым видением прекрасной богини. В самом деле, почему иудеи низвергали прекрасную Иштар с «высоких мест»?..
   Когда все было кончено, Калеб отсыпал ему немного мелочи и Иешуа, обменявшись улыбкой с оливковым молодцем, снова очутился среди шума и пестроты опаляемых солнцем улиц. Задумчивый, он, сам не зная зачем, направился в блещущий солнцем порт, полный крика людей и чаек, и плеска волн, и скрипа снастей, и стука топоров на верфях. Он сел на груду неохватных ливанских кедров, приготовленных к отправке в далекие страны, и глядел в сверкающую даль моря и на эти острогрудые корабли, то притянутые канатами к каменным пристаням, то, распустив белые или красные паруса, убегающие в открытое море, радуясь шири, радуясь воле, радуясь тому, что они за гранью земли увидят… И засосало сердце Иешуа тоской: о, если бы и ему уйти от всего, что опостыло, в неведомое, в неизведанное!.. Но было страшно: ничего не знающий, кроме своего ремесла, без языка, куда он денется? Среди гвалта и суеты гавани, среди этих ревниво замкнутых дворцов и пышноколонных храмов, никому не ведомый, никому не нужный, он снова почувствовал себя маленьким и ничтожным до смешного… Там, в Галилее, в Иерусалиме все эти их споры о законе, мечты об освобождении и господстве над всеми народами, все волнения и междоусобицы казались огромным мировым делом, а здесь, в нескольких днях ходьбы оттуда об этом никто ничего не знал и даже и не хотел знать…
   Неподалеку, среди острой щетины мачт и паутины снастей, окруженный белой метелью чаек, осторожно пробирался к выходу в море большой корабль. Отбеленные морской волной длинные весла невольников враз пенили лазурную воду. На носу судна красовалась, летела белая женская фигура, как бы влекущая за собой корабль… И вдруг Иешуа вздрогнул: среди суеты матросов, неподалеку от толстого hortator'а, начальника гребцов, неистово гремящего ругательствами, сутуло стоял, опершись о борт, Никодим! Он смотрел в солнечные дали, и на некрасивом лице его была тихая дума…
   — Никодим, Никодим!.. — закричал ему Иешуа. — Никодим!..
   Тот, в шуме отвала, не слыхал ничего…
   А корабль, руководимый осторожным «ректором», лоцманом, уже выбрался из тесноты гавани и один за другим распускал свои огромные паруса. Они вздулись, как груди лебедей, корабль лег слегка на борт и среди белых вихрей крикливых чаек весело заскользил по напоенной солнцем воде в манящую даль…
   Снова Иешуа охватила печаль и каменная теснота шумного города. Нет, ему в этой жизни места нет!.. Он сразу решил идти в свои края… Во всяком случае, в Тире он побывал недаром; он узнал, что мир велик и прочен, а он ничтожен и преходящ. Закупив что было нужно на дорогу, он с посохом в руках, никем не знаемый, никому не нужный, в пыли пестрых караванов пошел большой дорогой в Гелилею… И в душе его сиял, как звезда пастухов в сумерках, белый образ прекрасной Иштар, как символ огромности и красоты мира и той тайны, которая окутывает в нем все пути человеческие…

XXXII

   Весь заставленный зелеными кущами, Иерусалим кипел праздничными толпами. Собравшись со всех концов земли иудейской и диаспоры, паломники, как всегда, загромождали своими таборами все, и без того очень узкие улицы города и все окрестности. В храме торжественно трубили трубы, курились жертвенные дымы, по солнечным улицам тянулись ярко-пестрые шествия и радостное «осанна» оглашало праздничный город во всех концах. Но сумрачно было на душе Иешуа: в ней болела та рана, которую он неожиданно получил в Назарете. По пути из Тира в Иерусалим он зашел домой. Домашние были явно недовольны его приходом, хотя и пытались это скрыть…
   — Не знаю, чего ты все бродишь? — бегая глазами, говорил Иаков. — Я на твоем месте пошел бы прямо в Иерусалим и там и показал бы силу свою… Вон наши богомольцы собираются на праздник Кущей туда, и шел бы с ними…
   Ему было непонятно, чего они боятся: того ли, что он может запутать их в какую-нибудь историю с властями, того ли, что он может одуматься и потребовать свою часть в имуществе? Мелькнула даже на мгновение мысль, что Иаков сговорился с кем-нибудь о его погибели, но он скорее потушил ее.
   — Нет, я пойду один… — глядя в сторону, сказал он. — Я хожу всегда прямой дорогой, на Сихем…
   В довершение всего Никодим, как оказалось, все еще не вернулся. В душе шевельнулась зависть: вот Никодим свободен, ездит, куда хочет, узнает от всех сокрытое, радуется духом, а он точно прикован к этому страшному городу, где, как удав, душит его неправда жизни и это страшное непонимание толп, от которого можно с ума сойти! Поднятое им движение росло и ширилось против его воли: в одном месте, по словам сошедшихся к нему учеников, неизвестные ему люди во имя его крестили, там изгоняли бесов, а Иоханан Зеведеев, увлеченный своим бурным темпераментом, говоря в Хевроне перед толпой, до того увлекся, что провозгласил его Мессией и обещал скорое пришествие его среди славы пылающих облаков, под трубы ангелов, как это изображено в книге Даниила!..
   Он сторонился теперь храма и говорил с народом на площадях, у городских ворот, у фонтанов, среди пестроты и шума паломнических таборов. Он имел успех до тех пор, пока он держался на уровне толпы, стоило же ему, увлекшись, высказать эти свои новые, углубленные мысли, как толпа цепенела в тупом недоумении и то, притворяясь озабоченной, торопливо расходилась по своим делам, а то бралась и за камни: бахвалясь один перед другим, люди делали вид, что они оскорблены за Бога, за закон и хотят вот защищать их от него, безбожника…
   Раз он говорил перед толпою у ворот Сионских. Он говорил, чтобы люди торопились с покаянием и принесли бы плод добрых дел: нельзя одновременно служить Богу и маммоне, нельзя быть подобно смоковнице бесплодной, которую срубают и бросают в огонь. Он говорил, что раскаявшийся грешник подобен блудному сыну: возвращение его в дом отчий будет отпраздновано веселым пиром. Это было понятно, брало за душу, и он чувствовал исходящее от толпы тепло, которое крепило его веру в человека, в жизнь, в Бога и в уже близкое пришествие правды…
   — Так когда же оно придет, это твое царствие Божие? — подозрительно спрашивал фарисей с обвисшими румяными щеками и злыми глазенками под огромным тюрбаном на маленькой головенке.
   — Царствие Божие не здесь и не там, царствие Божие внутри вас… — сияя на него глазами, отвечал Иешуа. — Познайте только истину, и истина сделает вас свободными и даже смерти вы не узнаете вовек…
   Фарисей посмотрел на своего спутника, тоже фарисея, так, как бы говоря: ну, что же еще ждать от него после этого?
   — Ясно одно: в тебе бес… — сказал он Иешуа. — И праотец Авраам умер, умерли и пророки, а ты толкуешь, что соблюдающий слово твое не умрет вовек… Неужели же ты больше Авраама и пророков?
   Иешуа, склонив голову, долго думал. И вдруг сказал:
   — Истинно говорю вам: прежде чем был Авраам, я был…
   Старый фарисей в бешенстве щелкнул себя по иссохшим ляжкам и поднял руки к небу, как бы призывая грозы божественные на голову богохульника.
   — Подожди, постой… — нетерпеливо остановил старика другой, полный, с круглым носом и смешно выпученными глазами. — Дай ему досказать свое! Ну? — обратился он к Иешуа.
   Иешуа сосредоточился в самой глубине души своей, где, уже освобожденная для него почти от всех покровов, горела божественная сущность души, зерно жизни, неизреченный образ Божий.
   — Доколе я в мире, я свет миру… — проникновенно сказал он и, увидев, как из городских ворот в облаке пыли выходила на пастбище серая отара овец, продолжал: — Я — дверь… Кто войдет мною, тот найдет пажить жизни вечной и спасется. Я и Отец одно. Вы можете взять сейчас камни и побить меня, но я не скроюсь от вас и отдам свою жизнь для того, чтобы снова принять ее. Потому и любит меня Отец… Имею власть отдать ее и имею власть снова принять ее…