Наступала осень… Был уже недалеко и праздник Кущей, который так торжественно справлялся по всей Палестине, а в особенности в Иерусалиме, куда к этому дню стекались тысячи паломников. Иешуа, томимый жаждой сообщить людям ту благую весть освобождения, которая все более и более разгоралась в его душе, не мог уже спокойно, как прежде, работать в своем тихом Назарете — он чувствовал, что для сеятеля пришло время Сеять. В Назарете серьезно его не слушали: он вырос на глазах у всех, какой же он пророк, какой учитель?! И он чувствовал, что пока он совсем один, и это лишало его смелости. Правда, был Иоханан — он все еще томился в подземельях Махеронта — с его учениками, но, хотя они и боролись как будто с одним и тем же врагом, но втайне у Иешуа не лежало к ним сердце: ему хотелось радости для людей, ему хотелось, чтобы вся жизнь превратилась в светлый и веселый брачный пир, а тем точно мучить людей хотелось, им точно самое солнце противно было…
   Он решил пройти в Иерусалим на праздник Кущей, а перед этим побывать на озере, где он часто бывал на работах и где у него было много приятелей… Ум хорошо, а два лучше — в беседе дело всегда становится яснее… И, простившись с матерью и близкими, солнечным, но нежарким уже утром он пустился в дорогу. Сады и виноградники уже опустели, и с каждым днем все ярче проступала по холмам огневая ржавь осени. Птиц было уже не слышно, только табунки ласточек готовились к отлету… Последние кузнечики нарушали иногда робкой и коротенькой песенкой торжественную тишину осеннего дня.
   К полудню, не торопясь, он был уже в Капернауме. Хотя Капернаум и лежал с одной стороны на берегу озера, а с другой на большой дороге из Сирии в Египет и из Сирии к Средиземному морю, но, в конце концов, это была только большая, хотя и бойкая, торговая деревня: самое название его происходило от слова кафар, что значит деревня. Тут стоял небольшой римский гарнизон и была таможня. Но население было, главным образом, рыбацкое. Рыбачья жизнь оставляла много досуга, и рыбаки, коротая свое солнечное безделье, любили поговорить и помечтать.
   Тут, среди рыбаков, у Иешуа издавна были друзья — два брата, Симон и Андрей, сыновья недавно в бурю утонувшего в озере старого Ионы, да два брата Зеведеевых, Иоханан и Иаков. Близок всем им был и добряк Левий, пожилой мытарь, хорошо владевший каламом.
   — А-а, рабби! — весело приветствовал его Симон, чинивший у себя во дворе, на солнышке, пахучие, серые сети. — Вот как хорошо, что ты пришел… Шелом!
   Симону было за тридцать. Это был коренастый, широкий, загорелый крепыш с преждевременной лысиной во всю голову. От него всегда крепко пахло потом, рыбой и водой. Был он человеком великой душевной простоты и горячий чрезвычайно. Он легко со всеми соглашался и легко от всего отказывался, и часто он исполнялся великой решимостью, но очень скоро остывал и менял все. И голубые, детские глаза его сияли всегда простодушной лаской.
   — Симон? — говорили о нем поселяне. — У-у, это не человек, а чистый камень!..
   И все смеялись. И эта ласково-насмешливая кличка Камня, Кифа, так и осталась за ним. Иешуа любил его за доброе сердце, за прямоту и за его героические решения, которые к утру исчезали, как роса.
   У Симона была жена, куча ребятишек и теща. Жил он небогато, несмотря на то, что ему в трудах помогал живший вместе с ним вдовый брат Андрей. Андрей был с хитринкой и пожестче душой. Иешуа часто гостил у них.
   — Ну, Рувим, Мойше, все!.. — скомандовал Симон. — Тащите гостю воды помыться, а другие беги к Зеведеевым, скажи, что пришел-де гость дорогой, рабби Иешуа, так чтобы приходили… Ну, живо!
   Черноголовая, полуголая детвора с усердием взялась помогать гостю умыться, а двое, перескочив через низкий забор, засверкали пятками к братьям Зеведеевым, жившим у самого озера. У них была с Иониными одна артель и общие тони…
   — Ну, а Сусанна как? Здорова? — спросил Иешуа, умываясь.
   — Сусанна ничего, а вот теща что-то все хворает… — отвечал Симон. — Такая привязалась лихорадка, что прямо беда…
   — Это нехорошо… — кончив умывание и лаская детские головки, проговорил Иешуа. — Что же, лежит?
   — Лежит… Да что вы вязнете, пострелята?! — с притворной строгостью накинулся он на детей. — Ишь, привязались!..
   — Что ты, Симон? — остановил его Иешуа. — Нисколько они не мешают… Ничего, ничего, — успокоил он ребят, — это он так только, пошуметь захотелось… Ничего… А ну, покажите-ка мне вашу бабушку…
   И Иешуа неожиданно брызнул в лица ребят водой. Те захохотали, разбежались, но через минуту снова все облепили его. И он шагнул в убогую лачугу Симона. В углу, на куче лохмотьев, лежала больная, иссохшая, с острым носом и впалыми, потухшими глазками старуха. Крепкая, загорелая Сусанна, от платья которой шел густой запах рыбы, только что напоила ее каким-то отваром.
   — Ты что это, бабушка, вздумала, а? — ласково сказал Иешуа, поздоровавшись и подходя к больной. Старуха улыбнулась всем своим беззубым ртом.
   — Да на озере, должно, продуло… — слабым голосом сказала она. — А вот как увидала тебя, гость наш дорогой, так словно и полегчало сразу…
   Иешуа потрогал еще влажной от умывания рукой ее горячий лоб.
   — Ничего, не робей… — ласково сказал Иешуа. — Вставай потихоньку да и ползи на солнышко. Обдует ветерком с озера и легче станет. Если бы знал я о твоей болезни, я бы травки какой захватил. У ессеев много всяких травок таких узнал я. Старики их лечебник целый составили. Сэфэр Рэфуот называется… Ну-ка, вставай…
   — Да для тебя я словно из могилы встану, золотой ты мой, серебряный… говорила старуха, подымаясь. — И без травки всякой встану…
   Во дворе послышались голоса ребят. Симон выглянул в широко раскрытую дверь, в которую рвалось солнце.
   — А вот и Зеведеевы пришли… — сказал он. Через несколько минут за углом дома, в холодке, уже сидели все на циновках и ласково осведомлялись один у другого о здоровье, о благополучии ближних, о делах. Иаков и Иоханан были очень похожи один на другого и наружностью, и душой: стройные, курчавые, с черными, горячими глазами, которые то и дело темнели от гнева, они всегда бурно отзывались на всякую неправду, настолько бурно, что Иешуа в шутку прозвал их «сынами грома» и говорил, что если бы в их распоряжение Адонаи дал молнию, то свет Божий просуществовал бы не очень долго. Но оба были отходчивы и доступны добру. Разница между ними была только в том, что у Иакова лицо уже обложилось кудрявой черной бородкой, и он потихоньку учился сдерживать себя, а на совсем молодом лице Иоханана едва пробивался нежный пушок, и он то и дело загорался самыми буйными огнями…
   Около мужчин, у стены, приютилась больная старуха, а Сусанна уже жарила на очаге свежую рыбу, вкусный запах которой шел по всему двору. Белые чайки, сверкая на солнце, кружились иногда над их головами и снова уносились в озеро…
   Иешуа застенчиво, обиняками говорил о том, что занимало его душу, что в те времена в Палестине волновало всех, чем, казалось, был напоен самый воздух страны: о том, что жить так больше нельзя, что исполнились все сроки, что должно случиться что-то такое, что разом изменит всю жизнь. Он говорил тихо, медленно, точно внимательно разглядывая каждую свою мысль…
   — Люди запутались… — говорил он. — Садукеи заперлись в своем храме и думают, что беспрерывные жертвы их это все. А почитайте-ка, что говорит об этом Господь через Исаию! «К чему мне множество жертв ваших? Я пресыщен всесожжениями овнов и туком волов и не угодна мне кровь быков, и агнцев, и козлов… Курение мерзость предо мною, новомесячия ваши и Субботы нестерпимы мне…» Вот что говорит Господь! И не говорит ли Он более того: милости хочу а не жертвы? Или Он это говорит и тогда, значит, садукеи идут против Него, или Он этого не говорит, тогда, значит, Исаия и пророки говорили зря… Фарисеи же исходят душою в спорах бесконечных. Наши ессеи заперлись в пустыне и знать ничего не хотят: только бы им самим чистоту свою сохранить… Богачи, римляне и правители наши сосут кровь народную, как только хотят, и нет на них никакой управы… Поднялся Иуда Галонит, поднимались другие и все захлебнулись в своей крови. Так что же делать? Он хочет от нас милости, Он хочет правды, Он хочет любви — Он хочет радости…
   — Ну, хорошо, так… — кивнул Иоханан своей курчавой головой. — Так и говори прямо: что же велишь ты нам делать? Я чую ведь, что есть у тебя что-то, чего ты не говоришь нам…
   — Есть… — поколебавшись немного, сказал Иешуа тихо, но решительно. — Но… где слова, чтобы выразить это? Про себя мыслю я так, что… слишком уж все себялюбцы и что этим вот самым и держим мы себя в плену у… самих себя… Да, от всего отказаться, ничего не бояться и выступить со словом правды и спасения для всех…
   — Да спасение-то в чем? — нетерпеливо отозвался Иаков.
   И Иешуа, разгораясь все более и более, заговорил о том, что надо все личное оставить, соединиться всем согласным вместе, так, чтобы никто ничего не называл своим, и примером этой ясной, свободной, братской жизни и словом смелым заражать всех, звать всех на эти пажити Божьи, в это царство Божьих бедняков. Это и для него было еще подобно смутной утренней грезе, но в самых словах его, идущих из переполненного сердца, была необычайная сила убедительности. Друзья горячо поддерживали его, но от чуткого сердца его не ускользало, что много земной мути примешивают они к его правде: и зависть к богатым, и злоба на них, и жажда мстить, и это резкое осуждение. И он омрачался, и, потухая, говорил:
   — Что же смотреть на сучок в глазе брата твоего? Сперва из своего глаза бревно вынуть надо…
   — Известное дело… — охотно соглашался Симон Кифа. — И среди бедняков есть тоже такие, что пронеси только Господи!..
   Все невольно рассмеялись. Иоханан и Иаков засыпали Иешуа нетерпеливыми вопросами и сердились, что он не говорит им сразу все до последней йоты. Простоватый, но тупой Андрей все поводил с усилием кустистыми бровями своими и все никак не мог уяснить себе сущности намерений Иешуа. Ему все казалось, что дело идет о каком-то заговоре, о подготовке какого-то ему совсем еще неясного восстания. И в глубине души его возилась темная мысль: ежели пристать первым, то тем больше, в случае успеха, будет награда… Но раздать имущество… Тут Иешуа, конечно, берет через край. Можно будет, в случае чего, все свое брату передать: он тоже не очень богат…
   Иешуа чувствовал, что его мысли, высказанные, точно тускнеют, точно вянут и будто чужими становятся, но в то же время внутри, в душе, для себя уясняются, связываются в одно, укрепляются. Все были захвачены настолько, что не заметили, как пообедали, как снова проговорили до вечера… И, чтобы не отставать от Иешуа, все тут же решили идти с ним в Иерусалим, на праздник Кущей…
   — Надо хоть что-нибудь делать… — сказал Симон и прибавил старинное присловье, которое пускали в ход иудеи тогда, когда дело было не совсем еще ясно: — А там придет пророк, который и укажет, что надо…
   — Ну, рабби, воистину, ты целитель… — с трудом поднимаясь, проговорила старуха, теща Симона. — Заслушалась тебя и лихорадку свою совсем забыла…
   И Иешуа, взволнованный долгой беседой, сиял на нее своими застенчивыми глазами и снова, и снова чувствовал, как душа его точно обнимает не только добрую старуху эту, но и всех этих простых тружеников, и все это нежащееся в закатных лучах селение, и розовых чаек, и эти фиолетовые заозерные дали, и всю землю, и все небо…
   — Рабби!.. Милый!.. Насилу-то вырвался, чтобы повидать тебя!
   И мытарь Левий, длинноносый, ушастый, с широкой улыбкой большого и сочного рта, вытирая пот, так и бросился к Иешуа.
   — Насилу вырвался… — повторил он.
   Служба мытаря — по взиманию всякого рода косвенных налогов — была среди иудеев в величайшем презрении. Мытаря отлучали от синагоги, он становился вне закона и не мог даже на случай смерти распорядиться своим имуществом. Деньги, которые они собирали, считались законниками проклятыми, и они запрещали верующим даже размен у мытарей, дабы не оскверниться. Тем дороже была для Левия дружба Иешуа и его близких. Левий был большой добряк и носил среди бедных кличку Маттайи или Матфея, что значит «дар Божий»…
   Иешуа присел со своим другом побеседовать, но взволнованные капернаумцы уже торопили его: им казалось, что надо что-то начинать немедленно…
   — Если идти, так надо поторапливаться… — сказал Симон.
   — Да, да… — отвечал Иешуа. — Ты, Левий, можешь проводить нас хоть до Магдалы… Там побеседуем с моими родичами, переночуем у них, а завтра, на зорьке, можно и дальше…

Х

   Гуськом, черные тени, они шли в темноте под звездами узкой, каменистой тропинкой. Слева сонно плескало озеро, от которого приятно тянуло влагой. Справа, на взлобке, засветились огоньки Вифсаиды, но они миновали ее, не останавливаясь: Магдала была рядом. Утомленные долгой беседой, все молчали, только Иоханан один задумчиво напевал вполголоса любовную песенку с красивым припевом:
 
Милый мой, где ты?..
Я жду!
 
   Хижина дяди Иешуа, Клеопы, стояла почти с самого края селения. Хозяева еще не спали. Самого Клеопы дома не было: он уехал на Базан купить себе пару молодых волов. Он занимался земледелием, снимая землю у одного богатого фарисея. Землевладельцы сдавали таким «арисам» землю за половину или даже за две трети урожая, и потому арисы из долгов никогда не выходили. А уйдет управитель землевладельца, приходят римские мытари требовать подать, не успел расплатиться с ними, сборщики от храма являются: давай десятую часть всего, что есть в закромах, в подвале, в стаде — только успевай поворачиваться! Своих сыновей Клеопа пустил по ремеслу, но и ремесленники в те времена получали плату нищенскую и терпели большие убытки от запрещения работать на язычников. И потому семье жилось нелегко…
   Встретила гостей Мириам, маленькая худенькая женщина с совсем увядшим лицом и с огромными, сияющими и чуть печальными глазами красоты необычайной. Она души не чаяла в своем племяннике и места просто не могла выбрать, где бы усадить дорогих гостей, как бы их получше угостить…
   Сыновей у нее было трое. Все они были немного моложе Иешуа. И трудно было придумать братьев, которые были бы менее похожи один на другого: старший, Иаков, был высок, худощав, широкоплеч, с лицом точно невыспавшимся и угрюмым; второй, Рувим, был маленький, рыжий, в пестрых веснушках, а третий, Вениамин, был горбун, на бледном лице которого горели глаза еще более прекрасные, чем у его матери. Двое старших были горячими бунтарями, но ни в чем не могли согласиться между собою и вечно ожесточенно спорили и ссорились, что не мешало, однако, всей семье жить душа в душу той солнечной галилейской жизнью, которую нельзя лучше назвать, как веселая бедность…
   С востока, через озеро, тянуло ночным ветерком, да и нескромных ушей немного опасались, и потому все сидели в закопченной хижине, вокруг тихо тлеющего червонным золотом очага. И сразу закипел разговор. Иешуа, немножко напуганный этой бурной стремительностью, с немым удивлением следил за происходящим: только несколько часов назад высказанные им мысли, мысли и ему самому еще не совсем ясные, на его глазах росли, изменялись и действовали вполне самостоятельно, не только находясь уже совсем вне его воли, но точно стремясь даже подчинить его себе, увлекая его за собой туда, куда он идти никогда и не думал. Так, высказанная им только предположительно мысль о том, что проповедники благой вести, объединившись, должны прежде всего освободить себя от всякого имущества, все сложить в общую казну или просто раздать нищим, — надо же было с чего-нибудь как-нибудь начинать! — его собеседники уже считали чем-то вроде краеугольного камня, непременным обязательством, нерушимой заповедью. И по мере того как они, его близкие, воспламеняя один другого, закрепляли ее все больше и больше, ему самому она становилась все более и более чуждой: ему начинало казаться, что этот первый шаг освобождения себя от земных пут должен быть доброволен и что только полная свобода сделать это или не сделать и придаст ему цену…
   — Это хорошо… — весь пылая, одобрил рыженький Рувим. — Но надо действовать решительнее. Нас мало… Надо сразу же привлечь к делу побольше народа. Отчего бы нам не завязать сношений с Иохананом Крестящим?
   — Но он же в Махеронте… — нетерпеливо отвечал сумрачный Иаков. — Попробуй, завяжи!..
   — Ученики его остались… — горячо вмешался Иоханан Зеведеев. — Говорят, что они как-то сносятся со своим учителем и проповедуют, и крестят и без него…
   — Заходили они тут ко мне как-то… — задумчиво сказал Иешуа. — Но… но что-то вот не вяжется у меня с ними дело… — с застенчивой улыбкой прибавил он вдруг. — Мне все сдается, что установи Господь завтра свое царствие на земле, они огорчились бы: не над чем было бы скорбеть и плакать… Но, конечно, — поторопился он поправиться, — я ничего дурного сказать про них не хочу. Они добрые люди. И сойтись с ними поближе нам не мешало бы…
   — И дело… — решил Симон Кифа. — Если начинать, так начинать…
   — Да что же начинать, когда толком неизвестно, как и для чего? — остановил их Иешуа. — Ну, сойдемся вместе, продадим или раздадим все, а потом?
   — А потом идти повсюду и поднимать народ… — схватился Рувим.
   — Да на что его поднимать? Как? — недовольный, пробовал остановить Иешуа. — Торопиться, друзья, нечего — надо сперва крепко обдумать, что мы людям скажем…
   Но разгоряченные сердца точно не хотели уже и слушать его, они шли уже где-то впереди его, в какие-то и им самим неясные дали… Освобождения хотят все, и нельзя терять времени… Горбун, потупившись, слушал, необыкновенные глаза его сияли, и длинные тонкие пальцы перебирали нежную, молодую бородку… И Мириам слушала молча, и по увядшему лицу ее было заметно, что и ей что-то тут не по душе…
   Выговорились и успокоились немного. И порешили, что двое все же пройдут к ученикам Иоханановым: переговорить с людьми никогда не мешает. Пойти решили Иоханан Зеведеев и Рувим. А, главное, в Иерусалиме нужно зацепиться — мало ли там земляков живет?
   — Вот бы эту вашу рыжую Мириам к делу притянуть… — напряженно двигая густыми бровями, сказал Андрей, который продолжал упорно видеть во всем происходящем начало какого-то заговора. — И деньги есть у нее, и знакомства…
   Мириам боязливо взглянула на еще более нахмурившегося Иакова: он крепко любил рыжую красавицу и рана от разрыва с ней, знала мать, все еще кровоточила в сердце его.
   — Ну, вот, охота была с блудницей путаться!.. — недовольно сказал Симон Кифа. — Она в богатстве живет — что ей до нас?
   — Я как-то был тут в Вифании, у Элеазара, так видел ее… — сказал Иешуа. — На богатых носилках рабы несут, сама вся в золоте, пьяная, хохочет… А вокруг все богачи Иерусалимские…
   — Какая она там ни на есть, а только за галилеян она всегда стоит… — тихо вступился горбун. — Вот недавно одного из магдалинцев наших в тюрьму засадили, — что-то нехорошо о римлянах сказал, что ли — родные бросились к ней, и она в миг выхлопотала освобождение. Нет, сердце у нее золотое, что там ни говори… И не нам судить ее… — тихо добавил он.
   Угрюмый брат украдкой благодарно взглянул на него и отвернулся. И Иешуа долго и мягко смотрел в это тихое, бледное, потупленное лицо. Сердце тайно шепнуло ему: вот этот знает, что надо… Еще больше почувствовал он, что начинается что-то не то, начинается вопреки ему. На душе стало смутно и печально…
   — Как там ни верти, а рубить сук, на котором сидит сама, она не будет… — упрямо сказал Иаков Зеведеев, и горячие глаза его налились темным. — Она от богачей живет, а мы идем против богачей… Нам с такими связываться не пристало…
   — Конечно… — рассудительно сказал Симон. — Эдак и беды наживешь. Надо тоже действовать с оглядкой…
   — И богачи такие же люди… — тихо сказал опять горбун. — Что, отказался бы ты от богатства, если бы тебе повезло?.. И ежели вы спервоначалу разбирать будете: тот не хорош да этот не хорош, так что же это будет? Здоровых лечить нечего — больных надо лечить…
   — Это верно… — охотно согласился Кифа.
   Но другие дружно напали на горбуна; от кого и идет все зло, как не от храмовников да от богачей? Снюхались с римлянами и заодно обирают бедный народ. И все более и более разжигая словами один другого, все запылали злобой, уже не только к богачам, но и к бедному горбуну, который вздумал защищать ненавистных.
   — Если у меня нет куска хлеба, а он весь в золоте, — страстно кричал рыженький Рувим, и на его пестром от веснушек лице пылал огонь, — то, значит, нет в нем сердца, значит, не человек он, а истукан бесчувственный!..
   Андрей тихонько подошел к раскрытой двери — в нее смотрела звездная ночь — и осторожно прикрыл ее.
   — На себя смотреть надо… — сказал тихо горбун.
   — Да, начинать надо с себя… — с просиявшими глазами сказал Иешуа. — Вот и говорю я, что, прежде чем выступать перед людьми, нам самим в себе укрепиться надо… Враги народа… То же и про Иуду Галонита с его людьми говорили и растянули их всех на крестах. А какие же они враги народа? Может быть, и нас когда прославят врагами народа… — добавил он тихо и, глядя по своей привычке в себя, добавил: — Если бы вы знали, что значит: милости хочу, а не жертвы, вы не осудили бы невиновных… И разве судить пришли мы мир? Не судить, но спасти!.. Вон Иоханан Крестящий проклинал: горе вам, богатые! Горе вам, пресыщенные! Горе вам, смеющиеся!.. Каюсь: и я часто срываюсь так. Но это — грех… Прежде всего примирись со всеми и, если пошел ты в храм принести жертву и вспомнил, что ты не в ладу хоть с кем-нибудь, оставь дар твой перед жертвенником и пойди прежде примирись с братом своим. Полюбить даже врагов своих надо и благотворить им, не ожидая ничего. Только тогда и будете вы сынами Божьими, ибо Он посылает дождь свой на добрых и злых и заставляет солнце сиять на праведных и неправедных…
   Мириам сдержала движение восторга, но все ее лицо просияло, и горбун долго не спускал своих прекрасных лучистых глаз с взволнованного лица своего двоюродного брата… Все притихли — точно повеяло над взволнованными душами какою-то нездешней лаской… И долго молчали…
   Андрей сочно зевнул.
   — Да… — вздохнул Симон. — И, в самом деле, пожалуй, спать пора: всего не переговоришь… Один — одно, другой — другое, а как лучше — кто знает?..
   Все порешили завтра с утра идти вместе на праздник Кущей и начали укладываться спать. Иешуа, как всегда, захватив свой плащ, поднялся на кровлю, помолился и лег. Но уснуть он не мог: печально и смутно было на душе. Внизу — было слышно — горячо заспорили, как всегда, Рувим с братом Иаковом. И замолчали, и опять заспорили… Мать едва развела их…
   Не спал и горбун: черной, безобразной тенью он сидел на пороге и смотрел в звездные поля. Он всегда спал очень мало. И в душе его была и сладкая печаль, и светлая радость. Он слышал, как все возится и вздыхает наверху Иешуа, и почувствовал его тоску. Он тихонько встал, послушал и неуклюже полез по корявой лесенке на кровлю. Тяжело от усилия дыша, неслышно подошел он к Иешуа, и тот вздрогнул: на его голову вдруг любовно легла эта холодная рука с длинными, тонкими пальцами.
   — Не печалься… — дрогнул в темноте слабый голос. — Господь видит душу твою… Правда не оттого правда, что в нее уверуют все народы, а оттого, что она — правда, будь ты хоть один во всем свете…
   Иешуа поднял к нему свое взволнованное лицо.
   — А ты — не один… — еще откровеннее дрогнул голос.
   — Не один?
   — Нет, не один…
   И печаль прошла… Снова в бескрайних долинах неба зацвели мириады золотых лилий, и понеслись над небесными лугами светлые хороводы ангелов, и точно вся вселенная запела торжественно и сладко: слава в вышних Богу, на земле мир и в сердцах человеческих — благоволение… И оба, молча, сидели и слушали молитвенные песни душ своих…

XI

   Серый, грозный, мрачный Махеронт зашумел радостным шумом: дозорные со стен подметили вдали, в долине иорданской, большой отряд римлян, который, несомненно, шел на выручку Ироду Антипе. Этот «шакал идумейский» был достойным преемником своего отца, Ирода, прозванного Великим. Железной рукой взял этот Великий за горло волновавшийся тогда народ иудейский и бесчисленными убийствами закрепил за собой власть. Он выстроил в Иерусалиме театр, гипподром и установил игры, которые должны были праздноваться через каждые четыре года, а вблизи от храма были построены гимназии и термы, в которых знатная молодежь проводила время по-эллински. Он основывал языческие города, воздвигал языческие храмы и украшал их богатой скульптурой, восстановил лежавшую в развалинах древнюю Самарию и дал ей имя Севастия (Августа), открыл на Средиземном море порт — знаменитую Цезарею. Родос обязан ему храмом Аполлона пифийского, Аскалон — фонтанами и банями, Антиохия — портиками, шедшими вдоль всей главной улицы. Библос, Беритос (Бейрут), Триполис, Птолемаида, Дамаск, даже Афины и Спарта не были забыты Иродом — там остались памятники его любви к зодчеству. В борьбе за власть он не останавливался даже перед убийством самых близких родственников своих и за несколько дней до своей смерти — от беспробудного разврата он начал гнить, живьем съедаемый червями — он приказал умертвить своего старшего сына. А затем заживо разлагающийся старик этот — ему было семьдесят лет — приказал перенести себя в свой роскошный дворец в Иерихоне и там, цветущей весной, он приказал запереть в тюрьму целый ряд выдающихся иерусалимских граждан с тем, чтобы все они были зарезаны в момент его смерти: он хотел, чтобы смерть его вызвала в стране слезы…