Когда Петр миновал папский город Авиньон, чей знаменитый мост, ныне ведущий в никуда, в те поры был еще совершенно цел, его добрая терпеливая кобылка стала обнаруживать признаки усталости; он решил уже ее переменить, однако она, не успев достичь ближайшей крестьянской усадьбы, внезапно споткнулась и рухнула на колени. Всадник соскочил наземь, хотел помочь ей подняться; несчастное животное, напрягши последние силы, попыталось было встать, но, едва привстав на дрожащих ногах, вдруг повалилось набок, ноздри его окрасились кровью, и все было кончено.
   Вот уж незадача так незадача, промах, недостойный Петра Куканя из Кукани. Рассерженный на самого себя и на свою ослепленность жаждою мести, приведшую к тому, что он переоценил силы своего коня и уже в начале пути по Франции загнал его насмерть, Петр быстро, ибо уже спускались сумерки, освободил круп несчастного животного от сбруи, закинул ее себе за спину и быстрым шагом двинулся к северу по долине Роны, поросшей кущами редких фруктовых деревьев, похожими на валуны, что разбросаны по предгорьям Альп, высившимся с правой стороны. И тут ему снова не повезло, ибо после получаса энергичной ходьбы, вынырнув из березовой рощи, через которую пролегала дорога, он увидел в двадцати шагах от себя монаха, облаченного в такую же капуцинскую сутану, какая была на нем самом, с длинным капюшоном, отличавшим капуцинов от прочих монахов францисканского ордена, но, пожалуй, слишком уж ветхую, вкривь и вкось залатанную-заплатанную, выцветшую, грязную и рваную. Монах шествовал не спеша, спрятав ладони сложенных рук в рукава сутаны, надвинув капюшон чуть ли не до половины лица, решительно ступая босыми ногами по лужам и грязи и что-то негромко и мелодично мурлыча.
   Вступать в разговор с незнакомым капуцином - ей-ей, этого Петру хотелось бы меньше всего, ибо, если он и разбирался во многих областях, причем в некоторых проявил себя выдающимся специалистом, то мир церковный, монашеский, монастырский, к которому он принадлежал лишь по одеянию, был ему не только чужд, но и противен. Поскольку Петр не мог обойти поющего капуцина стороной местность была пустынна и безлюдна,- то он прибавил шагу, надеясь деловито и без церемоний обогнать монаха; тщетно пытался он вспомнить на ходу, как по-французски сказать "Да восхвален будет Иисус Христос" и тем поприветствовать францисканца, но тут монах остановился и, растянув в ласковой улыбке губы, обросшие грязной жесткой щетиной, проговорил:
   - Вовремя посылает мне тебя Господь; хорошо, что ты поторопился, сын мой. Споем-ка на два голоса. Sapristi, черт возьми, подумал Петр.
   - Спасибо за приглашение, отче,- сказал он,- но уже смеркается, а я до смерти устал, ведь у меня, как вы заметили, пал конь, я промок до костей и хотел бы как можно быстрее забраться под крышу и согреться у очага.
   - Город Оранж недалеко, а остаток пути покажется нам короче, если мы будем петь,- гнул свое монах.- В городе, наверное, найдутся добрые люди, которые не откажут нам в ломте хлеба и крыше, спасительной в непогоду.
   Проклятье, подумал Петр, ибо слова монаха напомнили ему, что орден францисканцев, точнее капуцинов,- нищенствующий и его братья могут жить только подаяньем.
   - И может статься,- добавил заплатанный монах,- я сообщу тебе кое-что полезное. А пока давай споем. Я начинаю первую фразу, ты же повторяй ее, пока я буду петь вторую, и такого порядка держись, пока не допоем до "дин, дан, дон", а потом начинай все сначала, да ты ведь сам все знаешь, сын мой, а?
   И монах начал осипшим баритоном:
   - "Frere Jacques, frere Jacques"...
   Когда он дoпел этот стих, Петр повторил его в той же тональности и в том же ритме, но только в чешском звучании.
   - "Брат мой Янек, брат мой Янек..."
   Ибо это оказалась песенка, которой когда-то, очень давно, обучил его фамулус, брат, прислуживавший его отцу, монах Августин, и которую исполняли как канон, когда певцы - сколько бы их не было - двое, трое или четверо,- поют одно и то же, но со сдвигом, с опережением на такт один по отношению к другому. Когда Петр начинал свое "Брат мой Янек", монах уже брался за следующую строфу: "Dormez-vous, dormez-vous?", а чешский вариант этой фразы: "Ты не спишь, ты не спишь?" - Петр затягивал, когда монах приступил к третьей строфе: "Sonnent les marines, sonnent les marines"; соответствующий текст "Звон колокольный, звон колокольный" Петру нужно было пропеть, когда монах заканчивал первый круг канона отчетливым "дин, дан, дон, дин, дан, дон". Как только с губ Петра слетела чешская реплика этого звукоподражания, имитирующая колокольный звон, то бишь "бим-бам-бом, бим-бам-бом", монах уже снова завел первую строфу: "Frere Jacques, frere Jacques...", и так до конца, затем снова сначала - пока не надоест.
   Так, шагая в ногу, они пели и пели приглушенными голосами, и их пение чешское Петра, французское монаха - переплеталось в кажущейся независимости, но на самом деле - в нераздельной связи, и чудно звучало в сгущающихся сумерках, укрывавших скучный пейзаж поздней зимы.
   Петр сперва сердился и смущался, ведь, насколько он себя помнил, ему еще ни разу в жизни не случалось попадать в более глупое и смешное положение, но чем дольше он распевал, шагая бок о бок с вошедшим в раж монахом, тем больше это ему нравилось: при той бесконечной и абсолютной неуверенности в судьбе, которая ожидала его впереди и навстречу которой он шагал, движимый смутной, но неодолимой идеей мести, совершенная гармония песни, когда в любой момент знаешь, что нужно петь в следующую секунду, приносила ему утешение и облегчение своей непривычностью. Пение звучало возвещением мира и покоя, которое два тихо ликующих странника в монашеских одеяниях несли в Оранж, до этой минуты раздираемый, как и все на свете, грязной людской завистью. Когда они приблизились к первым домам, прилепившимся у городских валов, монах резко оборвал пение и сказал:
   - Ну хватит, ибо теперь нам предстоит испытать блаженство, более высокое и утонченное, чем радость пения,- то счастье, которое выпадает человеку, отрешившемуся от самого себя, терпящему унижение и плевки.
   И он принялся колотить по воротам низкого, сгорбившегося от старости дома, за которым начинался обширный фруктовый сад. Некоторые окна дома осветились. Послышался яростный лай собаки.
   - Кто там? - проговорил из темноты неприязненный голос, когда капуцин постучал во второй и третий раз.
   - Два истомленных путника просят прибежища и ломоть хлеба,- сказал монах.
   - Проваливайте, бродяги, черт бы вас побрал, бездельники,- ответил голос.Разрази вас гром, пропойцы, сволочь, вшивота вонючая! Жан, запри кур, а вы проваливайте, лодыри, только время у Господа Бога крадете, а наш брат корми вас, чтоб глаза мои вас больше не видели, дармоеды, а не то собаку спущу!
   - Voilal [Вот так! (фр.)]- произнес монах, и по звуку его голоса можно было догадаться, что он улыбается.- Подобное приветствие снимает с души человека бремя укоров и угрызений совести за собственное тщеславие, гордыню и самодовольство. Каждая пощечина, каждый плевок и каждый пинок, которых для тебя не жалеют, стоит десяти лет мучений в чистилище,- разумеется, если сносить их безгневно и без желания отомстить. Вот та стрела Божьей любви и милосердия, которая пронзает мрак неведения, душу одинокого и греховного человеческого существа, введенного в искушение заблуждением относительно своей особости, наполняет его отрадой и милостью несказанной.
   Петр только вздохнул и ничего не возразил, даже бровью не повел, держась пристойно и учтиво, ибо не мог не признать, что встреча с неизвестным капуцином была ему на пользу. Напротив, подумал Петр, если бы я забрел в какую-нибудь таверну и попросил еды и питья, любому тут же стало ясно, что я только переодет монахом.
   А капуцин продолжал полной мерой переживать свое высокое и изощренное блаженство, ибо в какой бы он дом ни стучал, в какую бы дверь ни колотил кулаками - ниоткуда не услышал ни приглашения, ни приветствия, а значит, после того как, сопровождаемый Петром, обошел все предместье вплоть до крепостных валов, его посмертный счет стал легче на шестьдесят лет пребывания в чистилище. И лишь когда они миновали ворота и вступили на улочки города, который со времен римского владычества, еще под именем Араусиа, прославился своим знаменитым театром, счастье улыбнулось им - они встретили горожанина, который весело их окликнул:
   - Гей, благочестивые братья, отцы или как вас там еще, хотите подкрепиться куском хлеба и глотком вина? Тогда знайте: у меня только что родилась дочь, которой я решил дать простое и благочестивое имя Мари-Клэр, такое же прекрасное, как и она сама, и чтобы отпраздновать это счастливое событие, я приглашаю вас в "Ключи святого Петра" на кусок козьего сыра и бутыль доброго розового винца. Жалко, что родилась дочь, а не сын, которого я ждал, чтобы когда-нибудь передать ему в наследство мою красильню, славней которой нет во всем крае, воистину жаль, потому как ежели бы у меня родился сын,- кого я назвал бы Морис, ежели бы он народился, а он не народился,- то я попотчевал бы вас не сыром, а жирными колбасками, и не бутылью, а жбаном розового вина на каждого. Но удовольствуйтесь сыром, как я довольствуюсь дочерью, и пошли, коли вас зовут.
   Вот так и завершили они свой путь в "Ключах святого Петра", старинном трактире, который, возможно, как об этом свидетельствовало само название, помнил еще времена авиньонского пленения пап. Известие о рождении Мари-Клэр, прекраснейшей из дочерей человеческих, которое принес в пивную развеселившийся родитель, взбудоражило и распалило постоянных посетителей заведения, мелких предпринимателей и чиновников, сидевших за длинным столом посреди зала и покуривавших из длинных глиняных трубочек, отчего помещение было полным-полно едкого дыма,- собутыльники уже в бессчетный раз поднимали бокалы с розовым вином, произносили в шутку торжественные речи и пророчества, так что обоим нищенствующим монахам оставалось лишь занять скромное место на приступочке у пылающего очага, где никто не удостоил их внимания более сердечного и учтивого, чем проявляют к людям никчемным и только почему-либо терпимым: тот дух набожности и почтения к духовным особам, которым - в давние времена был славен авиньонский край, с тех пор как папы навсегда осели в Риме, насовсем, по-видимому, испарился из здешних мест.
   - Я искренне рад,- сказал отец капуцин,- что нас не удостоили чести занять места за столом, ибо, если не считать постели, располагающей к лени и распутству, то из всех достижений и изобретений человеческих стол я чту менее других, ибо именно за столом люди предаются обжорству и грешному чревоугодию, опять-таки над столом они склоняются, читая книги, а ведь и то и другое-как потакание прихотям собственного тела, так и увлечение тщетной книжной ученостью - отвлекает человека от поисков истины, найти которую можно в одном лишь Боге. Когда-то - много с тех пор воды утекло - я любил островной народ, англичан, которые нравились мне своей неустрашимостью и выносливостью, но потом я отвернулся от них с отвращением и ужасом, уразумев, что все они до единого прокляты и осуждены на вечные муки, ибо исповедуют неистинную веру... Так вот знай, мой сын, что в давние времена, когда англичане были еще людьми неиспорченными и добрыми, они вообще понятия не имели, что такое стол, и это видно хотя бы по тому, что для такого предмета у них просто нет обозначения: слово "тэйбл", которым они пользуются теперь,- не что иное, как забавно исковерканное французское существительное.
   Когда они съели ужин и возблагодарили скуповатую щедрость счастливого отца прекрасной Мари-Клэр - ужин был скромный, но отец капуцин прежде, чем к нему приступить, прочитал "Benedicite" [Благословите (лат,).] столь горячо и набожно, к тому же осенил себя крестом, словно перед ним лежал не кусочек вонючего сыра, но целый каплун, запеченный до золотистой корочки,- Петр напомнил капуцину его обещание рассказать нечто полезное и небезынтересное.
   - Да,- ответил на это капуцин,- я расскажу тебе кое-что для тебя небезынтересное, но лишь после того, как ты признаешься, почему выдаешь себя за монаха.
   - Вы догадались, что я ненастоящий монах? - спросил удивленный Петр.
   - Ну, конечно, догадался,- подтвердил капуцин.- Разве ты не обратил внимания, что с первой минуты нашей встречи я прибегаю к обращению "сын мой", чего разумеется, не допустил бы, будь ты истинным, а не мнимым членом нашего святого ордена? Так вот, я повторяю свой вопрос: отчего ты выдаешь себя за монаха?
   - Это - тайна, которую я не могу вам раскрыть,- сказал Петр.- Поэтому я прошу вас, отче, удовлетвориться моими заверениями, что я поступаю так не из бесчестных или корыстных побуждений, я облачился в монашескую одежду лишь для того, чтоб стать незаметным.
   - Монах, который выглядит как монах и ведет себя как монах, конечно, будет незаметным,- сказал капуцин.- Но ты не похож на монаха и ведешь себя не по-монашески. Твоя походка - это не походка человека, привыкшего к перипатетическим медитациям под монастырским портиком. Ты - воин, кому не страшна физическая усталость, и придворный, умеющий ходить по сверкающему паркету: решительность и энергичность твоих pas du soldat[строевой шаг (фр.).] не уступают изяществу твоих pas du courtisan, которыми ты сначала прошелся по этому скромному помещению.
   - Откуда вы, отче, все это знаете? - ужаснулся Петр, ибо мозг его отказывался признать, что этому грязному, заросшему щетиной монаху могло быть что-то известно о pas du courtisan.
   - Я тоже был homme du monde, дворянином, вхожим в высший свет, пока не начал предощущать Истину,- ответил монах.- Я говорю - предощущать, ибо познать Истину можно лишь в минуты высшего восторга, минуты редчайшие и достижимые только путем жестокого самоотречения, у которых, кроме всего прочего, есть тот недостаток, что все знания, открывающиеся в такие возвышенные моменты, человек снова забывает, возвращаясь к себе, своему грешному и бесплодно рассуждающему "я". Истина дается человеку с трудом и совершенно неуловима. Но поговорим: о тебе, сын мой. Братья нашего монашеского ордена не ходят вооруженными, а ты прячешь под сутаной колющее оружие. Ты молод, в добром здравии, движения твои, как им и подобает, весьма гибки и проворны, а потому ощутимое уплотнение в поясе, которое я у тебя наблюдаю и которое особенно проявилось, когда ты садился, имеет своей причиной не болезнь позвоночника, поскольку ты здоров как бык, а то, что кроме шпаги, ты носишь на поясе длинный пистолет или даже два или я не прав?
   - Вы правы, отче,- подтвердил Петр, от удивления широко раскрыв глаза.
   - Ас каких это пор члены нашего ордена носят перстни?-снисходительно улыбаясь, продолжал допрашивать монах.
   - Но у меня нет перстня,- возразил Петр.
   - Теперь-то нет, но он был, как о том свидетельствует светлый кружок на твоем мизинце,- сказал монах.- Посему я утверждаю, словно бы читая в книге, что, когда ты надевал сутану, ты снял перстень, который носил, и куда-то его спрятал. Это так?
   - Так, мой ясновидящий отче,- признался Петр. Речь шла о перстне алхимика с изображением змеи, кусающей свой собственный хвост, который Петр носил как память о покойном отце.
   - Ты не брит,- продолжал капуцин,- но щетине твоей недели четыре или немногим более. Как случилось, что лицо твое, капуцин, еще месяц назад было голым?
   - Я глупец, неловкий и недальновидный,- сказал Петр.- А не допустил ли я еще каких-нибудь просчетов?
   - Разумеется, мой незадачливый сын, разумеется,- проговорил монах.- О самом грустном я еще не сказал. Сдается мне, ты и не подозреваешь, что обет, который дают все братья нашего ордена, возбраняет нам путешествовать по суше иначе как пешком. Мысль моя направлена к вопросам важным, к спасительному размышлению, и все же я не мог не рассмеяться про себя, когда увидел, как лихо ты меришь землю огромными шагами, таща за спиной седло коня, которого, по твоим собственным словам, ты нечаянно загнал. То-то загляденье было смотреть, как ты несся на взмыленном коне, с мечом на боку и в сутане, живописно развевающейся по ветру. A propos, на каком языке ты пел?
   - Это был язык чехов, жителей Богемии,- сказал Петр.
   - Это твой родной язык?
   - Да, родной,- ответил Петр.- А разве это важно?
   - Очень важно,- подтвердил монах.- Ведь если бы у вас, еретиков, был обычай отрубать детям мужского пола палец на левой руке, то отсутствие у тебя левого безымянного пальца было бы связано с твоей национальностью и не имело бы значения, поскольку это наблюдалось бы у всех чехов, а так, сын мой, выходит, что ты не кто иной, как Пьер Кукан де Кукан, первый советник и доверенное лицо турецкого султана, предпринимающий в данный момент тайное путешествие во Францию, где тебя ждет неминуемая смерть.
   Тут у Петра, наверное, первый раз в жизни от удивления отвисла челюсть.
   - Нет, этого не может быть! - сказал он.
   - Чего не может быть? - с улыбкой переспросил монах.- Что здесь тебя ждет верная смерть? Ну так знай, что для этого уже все налажено, и приготовься к самому худшему, чтобы умереть, очистившись от грехов и примирившись со светом. Ах, извини, я запамятовал, что ты магометанин.
   - Я не магометанин,- сказал Петр,- а смерть меня не страшит, потому что я не помню минуты, когда бы она мне не угрожала, к этому мне не привыкать. Но, тысяча чертей, как вы узнали, кто я такой? Об этом не догадывался даже капитан корабля, на котором я приплыл. Мое инкогнито было тщательно продумано. Моя собственная жена не имеет понятия, куда я отправился. О моих намерениях не известно никому, кроме султана. Кроме как с барышником и ветошником, я до вас ни с кем во Франции словом не обмолвился. Поэтому, когда вы произнесли мое имя, которым я не пользуюсь уже долгие годы, у меня вырвалось: нет, этого не может быть. Если бы я не знал, что вы, отче, святой человек, я сказал бы, что вы сам дьявол. Но ведь дьяволов нет. Так кто же вы?
   - Можешь звать меня отец Жозеф, а я тебя буду звать Пьер,- сказал капуцин.- О себе я ничего больше не скажу. Открыть тебе, откуда мне известно все, что я тебе рассказал, я - увы! - не могу, потому что даже если бы я назвал имя этого человека - чего я не сделаю,- это помогло бы тебе разве что по-другому задать вопрос: вместо того, чтоб спрашивать, откуда мне все известно, ты спросил бы: "Откуда все известно вашему осведомителю?"; но твое вполне понятное любопытство осталось бы неудовлетворенным. Ясно, что инкогнито, которым ты хвастал,- вот, мол, как тщательно оно подготовлено,весьма и весьма прозрачно, и твоего приезда во Францию с целью свернуть шею кардиналу Гамбарини - да, да, мне и это известно - тоже ждали; короче, мой осведомитель знает о тебе все, вплоть до того, сколько пальцев у тебя на левой руке, какого ты роста и так далее, одним словом - тебя заманили в ловушку. Ну вот, а теперь я выполню обещанное и дам тебе мой последний полезный совет: поверни назад и во весь дух мчись обратно в свой Стамбул, ибо в этой Христианнейшей из христианских земель - и тут я нисколько не иронизирую - тебя не ждет ничего, кроме смерти.
   - Вот уж этого я не сделаю,- сказал Петр.- Тем бвйее что к одному негодяю, которому я поклялся свернуть шею, прибавились еще двое, и с ними я должен расправиться точно так же.
   - Боюсь, до меня не доходит смысл твоих слов, по всей видимости, недобрых,- сказал отец Жозеф.- Кого еще ты обрек на расправу?
   - Позор на мою голову, отче Жозеф,- сказал Петр.- Но если, как вы утверждаете, меня заманили в ловушку, то кому как не мне знать тех двух пройдох, которые эту ловушку подстроили, и я угодил в нее как последний дурак, кретин и балбес, мешком ушибленный, кем я и являюсь.
   Едва договорив, Петр вскочил на ноги, ибо ему показалось, что в проеме распахнутых дверей, через которые участники пиршества, отмечавшие рождение прекрасной Мари-Клэр, выходили во двор облегчиться, на какую-то долю секунды в слабом свете висевшего над входом фонаря мелькнуло лицо Марио Пакионе и снова исчезло в черной тьме.
   Отец Жозеф с неожиданной силой схватил Петра за руку и рывком усадил его опять на приступочку подле очага.
   - Ты что делаешь? - вполголоса спросил он.- Хорошо же ты усвоил мои наставления о том, как должен вести себя монах. Думаешь, за тобой здесь никто не следит? Никто тобою не интересуется? Никто тебя не видит?
   - Я вне себя,- ответил Петр.- Простите, отче Жозеф. Я так глубоко погрузился в свои заботы - на ваш взгляд, это, конечно, грех,- что у меня начались видения.
   - Тебе привиделся дьявол? - с интересом спросил отец Жозеф.
   - Нет, не дьявол, но один из тех двух негодяев, о которых я только что упоминал,- сказал Петр.- Однако уж его-то здесь все-таки быть не может.
   - Отчего это не может? - спросил отец Жозеф.
   - Вот именно, отчего это не может? - сказал Петр.- Нет, право слово, я уже сдаю. Слабею, старею и глупею.
   Таверна опустела, и трактирщик, который до сих пор посматривал на двух мужчин в сутанах хмуро и сдержанно, вдруг подошел к ним и с необычайной учтивостью, граничившей с подхалимством, спросил, не угодно ли им переночевать в самой лучшей и удобной комнате для гостей и тем самым удостоить его заведение наивысшей чести и награды.
   Отец Жозеф, прежде чем ответить, некоторое время молча разглядывал трактирщика своими выпученными выцветшими глазами.
   - Ночлег-да, об этом, сын мой, мы сами хотели просить тебя,- произнес он наконец.- Но не в комнате, не на перине, нам и конюшня или коровник сгодятся.
   - Как будет угодно святым отцам,- сказал трактирщик.- Я мигом принесу попоны, чтобы святые отцы как следует отдохнули.
   - Не нравится мне этот парень,- заметил Петр, когда трактирщик, согнувшись от желания услужить, поспешно удалился.
   - Не будем подозрительными без достаточных оснований,- сказал отец Жозеф.Но ты поступишь правильно, Петр, если сегодняшней ночью оставишь под рукой свои пистолеты и свою шпагу, равно как и я свой кинжал.
   Петр не преминул заметить при этом, что капуцины вроде бы не носят смертоносного оружия.
   - Да, все именно так,- сказал отец Жозеф.- Но я ведь не только покорный слуга всемогущего Бога, человек, от которого,есть он или нет, ничего не зависит, но я также и сын благословенной земли, Франции, выше которой нет ничего в целом мире, и старый боец во имя ее славы; ввиду этого, по предписанию высших инстанций, благочестивое ограничение с меня снято. Это я сообщаю ради твоего спокойствия, чтоб ты не думал, что будешь ночевать с мужем совершенно беспомощным. Ах, не улыбайся, молодой человек. Были времена, когда твой советчик, коим я пытаюсь быть, считался - и не совсем без оснований,лучшим фехтовальщиком Франции.
   Меж тем трактирщик вернулся с двумя конскими попонами в руках и через хозяйственный двор провел Петра и отца Жозефа в кирпичную ригу, где в углу за пустой телегой с боковыми решетками постелил на утрамбованной земле солому.
   - Мне стыдно за такое гостеприимство,- сказал он,- но ежели досточтимые отцы не желают ничего иного, мне остается только исполнить их волю. С покорностью и беспредельным уважением позволю себе, святые отцы, пожелать вам доброй ночи.
   - Этот парень чем дальше, тем меньше мне нравится,- сказал Петр, когда в темноте они сняли с себя волглые сутаны и завернулись в теплые попоны.Почему, вместо того чтоб потчевать нас своей жалкой, униженной болтовней, он не предложил нам лишнего кусочка сыра? Я голоден как волк. И откуда эта перемена в поведении? У меня такое впечатление, будто случилось нечто, нас касающееся, но мы об этом не знаем.
   - И у меня то же самое впечатление, но я не могу себе представить, что бы это значило,- сказал отец Жозеф.- Предположение, что кого-то из нас двоих, скажем, тебя, хотят убить, кажется мне безосновательным: ну к чему убивать в людном месте и потом ломать себе голову, где бы спрятать тело, когда на природе, на безлюдной дороге или в чаще леса это можно сделать куда проще.
   - Тише! - прошептал Петр, так как скрипнули ворота и в кромешную тьму риги снаружи проник слабый желтоватый свет фонаря. Петр схватил шпагу и пистолет, и по той поспешности, с какой он сам это сделал, было ясно, что отец Жозеф тоже схватился за кинжал.
   - Что это? - воскликнул святой отец, ибо французы в такие напряженные моменты спрашивают "что это?" вместо "кто это?".
   - Это я, Франсуаза,- послышался девичий голосок.
   Держа в руках зажженный фонарь, в ригу опасливо прокралась маленькая, веснушчатая, босая девчушка, с волосами, заплетенными в две тоненькие, торчавшие в разные стороны косички.
   - Меня послали за вашей одеждой, сударь,- проговорила она.- Папенька хочет ее высушить и вычистить. Где ваше платье?
   - Где-то здесь, мы сбросили его в потемках,- с улыбкой проговорил отец Жозеф.- Передай папеньке, что это очень благородно с его стороны, но пусть он не забудет, что мы хотим подняться и двинуться в путь с рассветом.
   Девчушка взяла обе сутаны, перебросила их через руку и благопристойно удалилась.
   - Я эти треклятые тряпки ждать не стану,- вполголоса проговорил Петр.- И прежде чем подымется солнце, я уже скроюсь в горах.
   - Я был бы тебе чрезвычайно признателен, сын мой, если бы ты с большим почтением относился к одеждам нашего святого ордена,- попросил отец Жозеф.
   - Извините меня, отче. Я хотел лишь предупредить вас, что завтра утром вы меня тут уже не застанете, ибо я близко к сердцу принял ваш совет перестать выдавать себя за монаха. Лучше уж я оденусь нищим странствующим дворянином, что ближе всего моему естеству.