Страница:
- В урок тебе! - сказал он со вздохом.- Слушай, и пусть мой бедственный пример удержит тебя на пути гибельного предрассудка. Я готов извольте слушать!..
VII
Не удивляйтесь мне, не осуждайте меня законами нынешних мнений, которые далеки уже от мнений и понятий, господствовавших во время моей молодости, тому лет с десять. Многое переменилось с тех пор, и новое поколение не может понять того, что сильно и глубоко действовало на нас. Теперь поединки стали редки. Они выходят из предела вседневного обычая; они поражают общее внимание, об них говорят долго, с ужасом и состраданием, об них помнят с чувством скорби. Но в мое время они были случаем обыкновенным, насчитывались десятками и отнюдь не останавливали внимания. Благодаря неоспоримому распространению умеренных мыслей просвещения, мало-помалу изглаживаются последние упорные следы варварских времен и нравов, и наследие Средних веков, жалкие предрассудки, под игом которых долго стенали все народы, все государства Европы, постепенно уступают здравому смыслу. Не много старее я вас, товарищи, но уже много пережил заблуждений, и мои глаза видели много исправлений в произвольных суждениях общежития.
В ту пору язва Средних веков заражала еще умы ложными понятиями о чести, и во имя благороднейшего, чистейшего чувства, во имя чести, совершались дела, противные всем правилам нравственности, справедливости и человеколюбия. Поединок почитался безвинным средством доказать личную храбрость, благоприятным случаем заслужить известность, проучить друга и недруга, избавиться от соперника. Дуэлист был уважаем товарищами и хорошо принят в кругу женщин, особенно если дрался за женщину или за то, чтобы обесславить женщину. И многие из нас за счастье вменяли себе быть героями или, по крайней мере, свидетелями поединка. Я помню человека, который три года носил черную повязку на лбу после знаменитого поединка, где он был секундантом, хотя не был даже оцарапан. Большой краснобай, он рассказывал мастерски о своих мнимых ранах, своем великодушном посредничестве, гонениях, которым подвергся, и женщины с смешным легковерием воздвигли обелиск славы искусному уловителю их благосклонности! Спасительная строгость законов не удерживала новых рыцарей, искателей приключений рубились и стрелялись беспрестанно, когда же дело кончалось худо, убитого хоронили с почестями, а осужденного осыпали участием.
Теперь, когда годы и раскаяние преобразили во мне прежнего, старого человека, теперь без ужаса не могу вспомнить, с каким легкомыслием прославлял я дерзость, с какою уверенностью облекал убийство именем доблести! Поединок - это испытание, где сильный непременно попирает слабого, где виновный оправдывается кровью побежденного, где хладнокровие бездушия одолевает неопытную пылкость, ослепленную страстью и заранее обезоруженную собственным волнением, поединок - это убийство дневное, руководствуемое правилами!.. И на каких правилах, боже мой! основан он, свирепый поединок!.. Какая странная, какая чудовищная изысканность определила законы делу беззаконному, рассчитала возможности смертоубийства, назначила случаи, позволяющие человеку безупречно метить в свою жертву, обезоруженную, если ему выпадет выигрыш в этой безнравственной лотерее!.. Враг может вредить вам безотчетно, может ограбить вас, оторвать близкое вашему сердцу, подкосить у вас под ногами цветы надежды вашей, лишь бы все это делалось учтиво, с соблюдением приличий, с предательскою улыбкою света - и вы молчите, и он безопасен, и он проходит мимо вас с торжественным взором ненависти, а вы, снедая свое сердце, вы ждете часа и времени, чтоб иметь право отмстить ему. Вы велите стихнуть вашему негодованию, вы говорите: "погоди" кипящей вражде вашей. А! как вы добродетельны, как великодушны, как умеете вы прощать обиду!.. Но незнакомый нечаянно толкнул вас или занял без ведома ваше место; но друг, в минуту забвения и запальчивости или обезумленный чашею веселья, оскорбил вас единым неосторожным словом, словом, отвергаемым его рассудком и сердцем, опровергаемым годами его преданности,- и вы бежите на бой с ним, и только кровь, только жизнь могут удовлетворить вашему самолюбию, вашей чести! Иногда вы сами виноваты, вы чувствуете это - совесть или привязанность вопиют в вас; от глубины души желали бы вы возвратить гибельное слово, выкупить мгновенный проступок; но предрассудок тут, но он велит, но свет смотрит на вас, готовый замарать вас своим презрением, своими насмешками... Станут сомневаться в вашей храбрости, в вашей чести - в чести,- и вы предпочитаете пятно крови пятну осуждения, вы сражаетесь, вы убиваете - вы довольны!.. Что за беда, если с вами останется угрызение совести, если раскаяние захватит вас в свои когти... Вы спасли, вы застраховали вашу честь!..
Стыжусь сказать - я не отставал от своих сверстников; не только я разделял их опасные мнения, но еще отличался между ними щекотливостью и надменностью. Раза два случилось мне проколоть руку, прострелить мундир приятелю, и скоро прослыл я героем в гостиных своих знакомых, скоро сбраталась со мною шайка друзей, усердно прославлявших меня, мои слова и поступки и даже мою прическу. Они подражали мне; я давал тон, был образцом ловкости, представлял в свете моих приверженцев, покровительствовал одним, поддерживал других - словом, меня так избаловал свет, успехи так вскружили мою голову, что я не мог уже иметь себе ни равного, ни подобного. Я окружил себя только теми, чье знакомство, по знатности или богатству их, льстило моему тщеславию. Отрасли стариннейших бояр России и члены лучших домов столицы стали вседневными моими короткими. Горе тогда было молодым людям, поступавшим в наш полк или являвшимся на сцене нашего круга! Они подвергались строжайшему разбору, и не раз, тихомолком, выживали мы новобранца или исключали из своего знакомства того, кто приходился нам не по плечу. Я навлек на себя много недоброхотов, но был любим своими, был отличен женщинами - могли ли касаться меня невыгодные отзывы посторонних? Напротив, я повторял себе, что истинное достоинство не может существовать без завистников.
Сам я, друзья, не таков был тогда, каким вы меня видите теперь! Молод, богат, беспечен, я не бегал от людей, не таил в уединении грызущих мучений, неизгладимых воспоминаний, но живо и весело предавался всем наслаждениям суеты и роскоши, всем удовольствиям избранных этого света, где сердце оставляют в стороне, чтобы жить одним воображением, чтобы вернее веселиться, не опасаясь ни страданий, ни страстей. Впрочем, и тут не обойдется без исключений, и тут, хотя редко, попадаются души своеобразные, которые не шутят ни жизнью, ни собою. Как знать, что мишура и цветы скрывают под своим наружным блеском?
Мне случилось пробыть несколько месяцев в своем имении. В это время определился к нам в полк приезжий из Москвы, который скоро сделался предметом ненависти всех моих приятелей. Новичок не принял ни доброжелательства, ни пренебрежения; он не искал ни в ком расположения и дружбы, ни у кого не просил знакомства и с первых дней своего прибытия оскорбил все самолюбия, возбудил все неудовольствия своим беспримерным поведением. Не только не делал он первых шагов к сближению с новыми товарищами, не только не сводил он с ними тесных связей, но казался избегающим их. Он не любил вольного общества молодежи; он не пил шампанского, не брал карт в руки, и все покушения обратить его или вышколить оставались безуспешны. Он с виду был робок и кроток, но на деле упрям и непоколебим. Мои товарищи жаловались наперерыв на недоступного пришельца, бранили его жестоко в своих письмах и вызывали меня испытать над ним всевластие моего красноречия и моего влияния.
Я возвратился - и нашел в Алексее Дольском совершенно противное, чего ожидал. С первого взгляда открылось мне, что его судили с пристрастием и что блистательные качества таились под его холодною оболочкою. Вместо ребенка, которого мне надлежало пересоздать по-нашему, я увидел человека самостоятельного, с умом и душою, который заранее предначертал себе путь и следовал по нем, не заботясь о чужой цели и чужой дороге. Я тотчас понял, что его не победишь ни насмешкой, ни лаской. Я угадал, что если он чуждался нас, то это было потому, что в его существе было многое противоречивое всем нам. Он попал не в свой мир; его настоящая сфера была выше, светлее, чище нашей.
Однако ж мое самолюбие было задето, и я не отдал игры, не попытавшись на нее. Я решился или выманить доверие Дольского и быть ему хорошим приятелем, или преследовать его булавочной войной и заставить его избавить моих товарищей от своего присутствия.
Началось тактикой обольщения. Отложив гордость до другого случая, я упредил Дольского посещением, осыпал его вежливостями. Это его удивило и, я мог заметить, даже польстило ему. Он отвечал учтивостью за учтивость, был благодарен мне, но - более ничего, он опять не выходил из пределов своей уклончивости. Мы видались часто, встречались с удовольствием, но наши отношения не становились ни искреннее, ни короче, и мой Дольский не сближался. С каждым днем чувствовал я себя все более и более увлеченным его благородными свойствами и милою его странностью. Разговор его вознаграждал меня своею живою занимательностью за вялую бессмысленность моих вседневных. Алексей был одарен блистательным умом, игривым воображением. Он был еще в первом цвете молодости, и речи его были столь же молоды, веселы и непринужденны, как он сам. Я не мог дать себе отчета в порывах, дотоле мне вовсе неизвестных, но понимал, что в душе моей что-то сильно говорило за Дольского и что я был готов полюбить его, как брата. Я стыдился своих новых впечатлений, издавна привыкнув не верить бескорыстной дружбе. Шумное товарищество с модными повесами заглушило во мне потребность задушевной привязанности, основанной на взаимном уважении, и мне было дивно, что во мне проснулась мысль о возможности связи по сердцу, истинной, дружеской связи. И то именно мне нравилось в Алексее, что я отгадывал в нем совершенно иные чувства, противоположный образ мыслей. Он еще ничего не испытал, но обо всем намечтался. Он верил и высокой, бесконечной дружбе, и самоотвержению, и добродетели без притязаний. Он верил еще пламеннее женщинам и любви святой, возвышенной. Он был с нами, но не из нас. Страсти его были новы, пламенны, сильны; он понимал свою душу и хотел сберечь ее чистою голубицею между коршунов честолюбия и среди воробьев легкомыслия, его окружавших.
И для того-то он убегал нас, уже избалованных детей света, и для того-то обвивался он тихим безмолвием своим, спасаясь благочестивыми воспоминаниями детства, чтобы не заразиться нашими заблуждениями.
Он сказал себе, дитя с горячим сердцем: "Не истощу ни одной мысли, не утрачу ни единого чувства напрасно - все, все к лотам единой!" - сказал и ненарушимо хранил собственный завет, и с гордым презрением смотрел издали на нас, бросающих на ветер лучшие мгновения молодости Он должен был родиться поэтом. Он никогда не писал стихов, но я распознал в нем зародыш светлого дара, ему самому неизвестного; я слышал отголоски чудных гимнов в порывах его неопытных дум. Он был прекрасен, прекрасен не положительною красотою древних мраморов Антиноя или Аполлона Бельведерского, но прекрасен всеми идеальными прелестями, всеми духовными оттенками творений новейших художников. Его черты были тонки и нежны, светились умом и чувством, лицо его сияло выражением, и яркая живость составляла главную его прелесть. К тому же плавная приятность его приемов, изящность, точно женская, его вкуса и привычек - все в нем обнаруживало воспитание, полученное от женщины, все доказывало, что он долго был несменною мечтою, первою и любимою заботою женщины просвещенной и чувствительной.
Он возбуждал мое полное участие, мое удивление. Я смотрел на него, как на выселенца из лучшего края, мне неведомого, как на светлое видение, мимоходом залетевшее в омут житейской суетности. Я не мог себе представить, что его ожидала участь, равная участи обыкновенной, что он будет круговращаться теми же стезями - потанцует, поволочится, женится, получит чин, постареет... все это казалось мне неприличным для него, несовместимым ему. Я не мог себе вообразить Дольского иначе, как молодым, и по виду и по душе. Я наблюдал за ним и находил невыразимое удовольствие в этом наблюдении характера, столь нового для меня, создания вседоброго, всесчастливого. Сообщение с ним освежало мою душу, опаленную зноем и сухостью светского быта, или, лучше сказать, при нем начинал я чувствовать, что у меня есть душа, способная к иному образу жизни и помышлений.
Алексей не знал, не замечал моей перемены. Он не видел меня прежде, во всем сумасбродстве моей рассеянности, и потому полагал меня точно таким всегда, каким становился я для него. Он начал привыкать ко мне. Я дорожил его уважением, боялся испугать его рождающееся доверие и невольно доходил до лицемерия, чтобы не потерять его дружбы. Мы сближались, и прежний заговор далек был от моей памяти, я уже не думал о том, что обещался подчинить его безусловно тому вихрю, в котором жил сам. Но другие за меня помнили, другие твердили мне слова мои, смеялись тщетности моих усилии, шутили надо мною, и, очнувшись от непривычного мне расположения, уязвленный колкостями прежних единомышленников, я не захотел придать себе странности, не хотел потерять выгод моего блестящего положения в свете, ослабить свое влияние над товарищами... Я повиновался самолюбию и внезапно удалился от Дольского. Настала зима. Водоворот , света умчал меня во все свои волнения, и вскоре я потерял из виду и Алексея, и минутное остепенение моей головы.
Тогда на первых ступенях моды блистала красавица, за которою многие ходили с отверженным фимиамом и пылающим сердцем. Она сначала года три прожила, протанцевала во всех залах высшего круга, но оставалась незамеченною в толпе красот всякого разбора и всякого рода. Но однажды, на большом рауте, ей случилось явиться в каком-то новоизобретенном наряде, который был ей очень к лицу - она произвела впечатление; с той поры зависть женщин выказала ее вниманию мужчин. Один из тех молодых людей, которые успехами и притязаниями укрепили за собою право решать судьбу женщин, быть судьями их красоты, ума и приятностей, только что перед тем поссорился с знатною дамою, признанною царицею прекрасных и царствовавшею без соперниц в котильонной области. Ему вздумалось взбесить свой развенчанный кумир и поколебать ее владычество. Он обратился к созвездию, едва мерцавшему на небосклоне известности; на двух или трех вечерах являлся чичижбеем новой красавицы и объявил потом, что она очень миленькое существо. Этого приговора достаточно было, чтобы упрочить молву о красоте, нечаянно открытой, и все незанятые, все не определенные к месту принялись ухаживать за светлорусою Юлиею. Таким путем часто основываются славы большого света! Достоинства и красота, как не обретенные еще острова Океана, иногда долго остаются в незаметности; приходит наконец один, которому они бросаются в глаза или который делает из них орудие собственным видам; новый Колумб передает их имя молве - и стадо подражателей несет дань удивления тем, на кого дотоле взор их упадал только ненароком или как милостыня. И вот чем началась слава женщины, которую я назвал Юлиею - не могу, не хочу, не смею сказать вам настоящего ее имени... Накануне потерянная в толпе, она вдруг увидела себя окруженною, обожаемою, превознесенною, и с этой минуты она осталась на первом плане вечно движимой картины света. Кто была она, эта Юлия? - спросите вы. Юлия была жена человека известного - не по личным заслугам, а по чину и богатству,- она благородно носила имя почетное, и если долго оставалась забытою от молвы, то не заключайте из этого, чтобы виною тому была ее непривлекательность. То правда, что она не была из сияющих, роскошных красот, которые тотчас овладевают вниманием, как должною данью, на которых взоры останавливаются невольно,- она не поражала ни правильностью в чертах, ни румяною свежестью цветущего лица; но кому однажды удавалось заглянуть пристально в ее голубые глаза, кто уловил, кто понял томную выразительность ее, тот уже не забывал ее никогда, даже в присутствии лучезарнейших светил прелести. Мне кажется, она не была рождена внушить огненную, мятежную страсть, но ее можно, ее должно было любить тихою, неизменною дружбою. Я думал так не о многих.
Но поклонники, преследовавшие Юлию, не спрашивали, какими свойствами ума и души была она достойна их всесожжении. Иные обожали в ней модную женщину, ту, которая возбуждала досаду в соперницах, которую окружали люди известные, ту, в чьей короткости можно быть замеченным, ту, на кого устремлено любопытство всей той части общества, которая живет и дышит заботою узнать: "что делает такой-то, что говорят и где бывают такие-то?" Другие искали в Юлии Добычи, льстившей их самолюбию, беспорочности, которую можно было обесславить, имени доброго и знатного, к которому они могли прибить, как обвинительное клеймо, свое собственное имя, обвивающее тлетворным воспоминанием все, к чему оно коснется,- вечный, неомываемый позор жертвы раздается в ушах таких людей песнью торжества. О, если бы женщины, беззащитные создания, знали замыслы, тайную причину искушений, им подготовленных,- как многие из них остались бы безукоризненными, как легко бы им стало сохранять ненарушимое спокойство сердца!..
Не знаю, проницательность ли спасла Юлию, или нравственные правила были ей защитою, но она осталась холодна и недоступна всем. Конечно, как женщина, как все женщины, она должна была радоваться в тайне чувств своих, видя свои победы и успехи, но она не позволяла этой радости перелететь за пределы уборного столика или уединенного камина; она соблюдала строго наружность совершенного равнодушия; две зимы сряду злейшие языки и лорнеты тщетно старались подстеречь в ней хотя искру склонности или минуту слабости.
Не думайте, чтобы под моими хвалами таилась тень минувшего пристрастия; не думайте, чтобы я был в счету поклонников той, о которой говорю с таким уважением,- нет, друзья, заверяю вас честью, что никогда не влюблялся я в Юлию и потому, может быть, остаюсь теперь к ней справедливым. Но, бывши издавна охотником до соблазнительных эпизодов бальных зал, часто улучал я свободный час между ужином и собственным занятием, чтобы наблюдать за другими. Бывало, притворившись ревнивым или отчаянным, чтобы лучше быть приняту на завтра, я покидал мою двухдневную богиню, уходил в уголок, где меня полагали страдающим и несчастным, а сам от души забавлялся всем тем, что видел, слышал и замечал вокруг себя. И в такие минуты макиавеллизма и отдыха, долго следуя взорами за Юлией из любопытства, я имел время узнать ее такою, как описал вам. Прибавлю даже, я не записался в служение ей только потому, что она казалась мне выше преходящего развлечения, а я не хотел запутать, заковать себя страстью продолжительною и постоянною. Я всегда держался мнения, что подобные страсти приносят мало радости, много забот и затрудняют свободное существование человека, счастливого в женщинах. Для одной, к которой привяжешься, должно пожертвовать десятью, которые нравятся и забавляют. И потом, эти души любящие и мечтательные - с ними горе, когда дойдет до развязки! Польются слезы, восстанут пени (так в книге) - они преследуют, они ревнуют - нет! Бог с ними!.. То ли дело с вертушкой! - думал я,- принимает благосклонно, а расстанешься так мило и весело, как будто никогда и речи не бывало ни о чем, кроме вчерашнего дождя и завтрашнего гулянья! Скажу вам более: я имел такое жалкое понятие о женщинах вообще, что для чести их пола хотел остаться далеко от той, которую уважал. Я желал сохранить всегда приятное об ней воспоминание и потому боялся подвергнуть ее разочаровательному опыту любовных отношений. Я мог насчитать уже так много утраченных призраков, так много разрушенных заблуждений... Я так часто находил гусеницу, которую приходилось раздавить там, куда заманивала меня бабочка, ослепительная и радужная!
Таким образом, я был знаком с Юлиею, но издалека, когда заметил в ней, к изумлению, все признаки, все приметы рождающейся любви, но любви робкой, обуреваемой, невольной. Она страдала, она была беспокойна и рассеянна, взволнована и увлечена. Она не находила уже в себе той гордости, которою так долго украшалась, не имела привычной сноровки в приемах и поступи, в речах и взорах; она забывала самоуверенность хладнокровия. Я мог видеть, как она несколько месяцев истощала все силы свои в неравном бою рассудка против сердца, переходила медленно и постепенно чрез все периоды страсти, уступала, примирялась с новыми чувствами своими, наконец, отбросила сопротивление и покорилась судьбе, сердцу и любви. Она была любима - это не подлежало сомнению, это объясняли мне все ее действия, хотя напрасно искал я между нами счастливого разрушителя ее покоя. Никто из чад суеты, около нее вертевшихся, не был предметом даже помысла о предпочтении; ничье приближение ее не смущало, ничей взор не заставлял ее краснеть и трепетать, а это сбивало все мои догадки. Но для кого же стала она изобретать наряды, в которых господствовали часто и тайная мысль, и условное значение оттенков и цветов!.. Но для кого же противообычно приезжала она так рано и оставалась так поздно везде, где можно было встретиться и свидеться? Зачем выбирала она всегда место у дверей, у окна, там, где ее скорее можно было отыскать, где легче было к ней подойти? Зачем впадала она в тревожное раздумье, нетерпеливо слушала говорящих и в ту же минуту громко смеялась, быстро сыпала речами, иногда без связи, и притворным участием старалась скрыть от них свое отвращение, свою скуку? Она становилась искательнее, приветливее ко всем, ласково и свободно обращалась с теми, кого держала прежде в почтительном отдалении; она угождала, льстила самолюбию женщин, прослывших опасными своею зоркостью и сметливостью. Почтительностью и вниманием задабривала она старух, предводительниц общественного мнения. Как будто хотела она умилостивить свет, как будто ей нужно было снисхождение, расточалась в наружных потворствах, истощала для толпы весь свой ум, всю свою любезность. Чувствуя, что ей с каждым днем обязанности общежития становились постылее и тягостнее, она тем строже и точнее их выполняла. Жертвуя собою, она хотела загладить перед светом свое невольное к нему презрение. Она метала ему под ноги свою жизнь внешнюю для того, чтобы он не мешал ей уходить в недосягаемую глубь души своей и жить в ней жизнию страсти, жизнию упоительною и сокровенною. Я первый, и я один разгадал ее глубоко схороненную тайну, и то не вполне, и еще долго не мог узнать я, к кому склонилось ее сердце. Незначащий случай благоприятствовал моему любопытству - я узнал любимого ею - в Алексее Дольском!
Алексей Дольский!.. Странное, но понятное сближение двух сердец, созданных друг другу весть подавать!.. И если я был удивлен, если меня поразило нечаянное открытие взаимности между Юлиею и Дольским, это потому только, что я не знал даже об их знакомстве, не заметил появления Дольского в мире гостиных и зал. Однако он был уже везде представлен и везде принят, и, казалось, он скоро и совершенно применился к этому миру. Мой мечтатель явился мне в новом виде: он был столько же развязен, ловок и мил в обществе женщин, сколько знавал я его диким и чуждающимся в нашем кругу. Он успел уже попасть в число избранных; его отличали, его любили за ум, за молодость, за красоту. Удачи придали ему смелость счастливцев, и он чувствовал себя на своем месте, чувствовал, что быстрое развитие блистательных дарований будет приносить ему успехи и удовольствие. Он был еще в полном восторге от чар света, во всем пылу неопытности, просящей наслаждений и ощущений у всего, что встречается на пути. Он предавался всем приманкам шума и забавы. Но между тем не им отдал он первые трепетания сердца - он видел в них только пышную оправу истинного счастия, и счастье это - он испил его в откровении любви к Юлии.
Увидев Дольского на паркетном поприще близ Юлии, я понял, что две участи совершились, что, нашедши однажды один другого, ни Юлия, ни он не могли разрозниться, не могли разойтись без чрезвычайного перелома в судьбе и сердцах обоих. Они были преднаречены один другому, всеми сходствами, всеми сочувствиями. Мне показалось чудным, что два существа, явившиеся мне, каждое с своей стороны, как воплощенное оправдание своего пола, сошлись на стезях жизни так же, как и в мечтах моих. Я задумался о тайнах предопределения и судьбы. А он - как счастлив был он, в каком раю, в каком очаровании забывался он, упоенный первыми тревогами, первыми восторгами любви, и любви взаимной, разделенной!.. Стократ блаженный, он тотчас нашел то, о чем мечтал, чего просил; он не пробил себе пути до желанной цели через повторяемые обманы и долгие неудачи, он не купил себе полных радостей мгновенными обнадеживаниями и частым отчаянием, которые почти всегда выпадают на долю пламенных мечтателей, искателей невозможного и чудесного в очерке обычайности, в быту существенности положительной, где мы, ясновидящие, довольствуемся чувствами и благополучием, для них слабыми и презренными. Судьба его была, как високосный год, вне порядка общего; он достиг, он пришел, не начинавши ни странствования, ни испытания. Первая женщина, встретившаяся ему, была именно та, которую он мог боготворить, согласно со всеми требованиями, со всеми причудами своей надменной и пылкой души, та, которая одна, быть может, одна из многих, одна из всех могла понять его вполне и теплым сердцем оценить его теплое сердце. С кокеткой, с легкомысленной он пропал бы совсем: он утратил бы невозвратную свежесть мечтаний, верований и все очарование, всю прелесть первоначальных и живых ощущений молодости, святой и непорочной. Другие измяли бы его сердце, а эта приняла его, как дар небесный! Другие истерзали бы его нрав, раздражительный и страстный, а эта берегла и голубила его, как мать бережет и голубит своего первенца. Другие разрушили бы воздушный мир его сновидений, его верований, а эта, утомленная существенностью, познавшая свет и его общество, эта упивалась с ним в его заоблачных созерцаниях и спасала его от холодящих уроков жизни и опытности.
VII
Не удивляйтесь мне, не осуждайте меня законами нынешних мнений, которые далеки уже от мнений и понятий, господствовавших во время моей молодости, тому лет с десять. Многое переменилось с тех пор, и новое поколение не может понять того, что сильно и глубоко действовало на нас. Теперь поединки стали редки. Они выходят из предела вседневного обычая; они поражают общее внимание, об них говорят долго, с ужасом и состраданием, об них помнят с чувством скорби. Но в мое время они были случаем обыкновенным, насчитывались десятками и отнюдь не останавливали внимания. Благодаря неоспоримому распространению умеренных мыслей просвещения, мало-помалу изглаживаются последние упорные следы варварских времен и нравов, и наследие Средних веков, жалкие предрассудки, под игом которых долго стенали все народы, все государства Европы, постепенно уступают здравому смыслу. Не много старее я вас, товарищи, но уже много пережил заблуждений, и мои глаза видели много исправлений в произвольных суждениях общежития.
В ту пору язва Средних веков заражала еще умы ложными понятиями о чести, и во имя благороднейшего, чистейшего чувства, во имя чести, совершались дела, противные всем правилам нравственности, справедливости и человеколюбия. Поединок почитался безвинным средством доказать личную храбрость, благоприятным случаем заслужить известность, проучить друга и недруга, избавиться от соперника. Дуэлист был уважаем товарищами и хорошо принят в кругу женщин, особенно если дрался за женщину или за то, чтобы обесславить женщину. И многие из нас за счастье вменяли себе быть героями или, по крайней мере, свидетелями поединка. Я помню человека, который три года носил черную повязку на лбу после знаменитого поединка, где он был секундантом, хотя не был даже оцарапан. Большой краснобай, он рассказывал мастерски о своих мнимых ранах, своем великодушном посредничестве, гонениях, которым подвергся, и женщины с смешным легковерием воздвигли обелиск славы искусному уловителю их благосклонности! Спасительная строгость законов не удерживала новых рыцарей, искателей приключений рубились и стрелялись беспрестанно, когда же дело кончалось худо, убитого хоронили с почестями, а осужденного осыпали участием.
Теперь, когда годы и раскаяние преобразили во мне прежнего, старого человека, теперь без ужаса не могу вспомнить, с каким легкомыслием прославлял я дерзость, с какою уверенностью облекал убийство именем доблести! Поединок - это испытание, где сильный непременно попирает слабого, где виновный оправдывается кровью побежденного, где хладнокровие бездушия одолевает неопытную пылкость, ослепленную страстью и заранее обезоруженную собственным волнением, поединок - это убийство дневное, руководствуемое правилами!.. И на каких правилах, боже мой! основан он, свирепый поединок!.. Какая странная, какая чудовищная изысканность определила законы делу беззаконному, рассчитала возможности смертоубийства, назначила случаи, позволяющие человеку безупречно метить в свою жертву, обезоруженную, если ему выпадет выигрыш в этой безнравственной лотерее!.. Враг может вредить вам безотчетно, может ограбить вас, оторвать близкое вашему сердцу, подкосить у вас под ногами цветы надежды вашей, лишь бы все это делалось учтиво, с соблюдением приличий, с предательскою улыбкою света - и вы молчите, и он безопасен, и он проходит мимо вас с торжественным взором ненависти, а вы, снедая свое сердце, вы ждете часа и времени, чтоб иметь право отмстить ему. Вы велите стихнуть вашему негодованию, вы говорите: "погоди" кипящей вражде вашей. А! как вы добродетельны, как великодушны, как умеете вы прощать обиду!.. Но незнакомый нечаянно толкнул вас или занял без ведома ваше место; но друг, в минуту забвения и запальчивости или обезумленный чашею веселья, оскорбил вас единым неосторожным словом, словом, отвергаемым его рассудком и сердцем, опровергаемым годами его преданности,- и вы бежите на бой с ним, и только кровь, только жизнь могут удовлетворить вашему самолюбию, вашей чести! Иногда вы сами виноваты, вы чувствуете это - совесть или привязанность вопиют в вас; от глубины души желали бы вы возвратить гибельное слово, выкупить мгновенный проступок; но предрассудок тут, но он велит, но свет смотрит на вас, готовый замарать вас своим презрением, своими насмешками... Станут сомневаться в вашей храбрости, в вашей чести - в чести,- и вы предпочитаете пятно крови пятну осуждения, вы сражаетесь, вы убиваете - вы довольны!.. Что за беда, если с вами останется угрызение совести, если раскаяние захватит вас в свои когти... Вы спасли, вы застраховали вашу честь!..
Стыжусь сказать - я не отставал от своих сверстников; не только я разделял их опасные мнения, но еще отличался между ними щекотливостью и надменностью. Раза два случилось мне проколоть руку, прострелить мундир приятелю, и скоро прослыл я героем в гостиных своих знакомых, скоро сбраталась со мною шайка друзей, усердно прославлявших меня, мои слова и поступки и даже мою прическу. Они подражали мне; я давал тон, был образцом ловкости, представлял в свете моих приверженцев, покровительствовал одним, поддерживал других - словом, меня так избаловал свет, успехи так вскружили мою голову, что я не мог уже иметь себе ни равного, ни подобного. Я окружил себя только теми, чье знакомство, по знатности или богатству их, льстило моему тщеславию. Отрасли стариннейших бояр России и члены лучших домов столицы стали вседневными моими короткими. Горе тогда было молодым людям, поступавшим в наш полк или являвшимся на сцене нашего круга! Они подвергались строжайшему разбору, и не раз, тихомолком, выживали мы новобранца или исключали из своего знакомства того, кто приходился нам не по плечу. Я навлек на себя много недоброхотов, но был любим своими, был отличен женщинами - могли ли касаться меня невыгодные отзывы посторонних? Напротив, я повторял себе, что истинное достоинство не может существовать без завистников.
Сам я, друзья, не таков был тогда, каким вы меня видите теперь! Молод, богат, беспечен, я не бегал от людей, не таил в уединении грызущих мучений, неизгладимых воспоминаний, но живо и весело предавался всем наслаждениям суеты и роскоши, всем удовольствиям избранных этого света, где сердце оставляют в стороне, чтобы жить одним воображением, чтобы вернее веселиться, не опасаясь ни страданий, ни страстей. Впрочем, и тут не обойдется без исключений, и тут, хотя редко, попадаются души своеобразные, которые не шутят ни жизнью, ни собою. Как знать, что мишура и цветы скрывают под своим наружным блеском?
Мне случилось пробыть несколько месяцев в своем имении. В это время определился к нам в полк приезжий из Москвы, который скоро сделался предметом ненависти всех моих приятелей. Новичок не принял ни доброжелательства, ни пренебрежения; он не искал ни в ком расположения и дружбы, ни у кого не просил знакомства и с первых дней своего прибытия оскорбил все самолюбия, возбудил все неудовольствия своим беспримерным поведением. Не только не делал он первых шагов к сближению с новыми товарищами, не только не сводил он с ними тесных связей, но казался избегающим их. Он не любил вольного общества молодежи; он не пил шампанского, не брал карт в руки, и все покушения обратить его или вышколить оставались безуспешны. Он с виду был робок и кроток, но на деле упрям и непоколебим. Мои товарищи жаловались наперерыв на недоступного пришельца, бранили его жестоко в своих письмах и вызывали меня испытать над ним всевластие моего красноречия и моего влияния.
Я возвратился - и нашел в Алексее Дольском совершенно противное, чего ожидал. С первого взгляда открылось мне, что его судили с пристрастием и что блистательные качества таились под его холодною оболочкою. Вместо ребенка, которого мне надлежало пересоздать по-нашему, я увидел человека самостоятельного, с умом и душою, который заранее предначертал себе путь и следовал по нем, не заботясь о чужой цели и чужой дороге. Я тотчас понял, что его не победишь ни насмешкой, ни лаской. Я угадал, что если он чуждался нас, то это было потому, что в его существе было многое противоречивое всем нам. Он попал не в свой мир; его настоящая сфера была выше, светлее, чище нашей.
Однако ж мое самолюбие было задето, и я не отдал игры, не попытавшись на нее. Я решился или выманить доверие Дольского и быть ему хорошим приятелем, или преследовать его булавочной войной и заставить его избавить моих товарищей от своего присутствия.
Началось тактикой обольщения. Отложив гордость до другого случая, я упредил Дольского посещением, осыпал его вежливостями. Это его удивило и, я мог заметить, даже польстило ему. Он отвечал учтивостью за учтивость, был благодарен мне, но - более ничего, он опять не выходил из пределов своей уклончивости. Мы видались часто, встречались с удовольствием, но наши отношения не становились ни искреннее, ни короче, и мой Дольский не сближался. С каждым днем чувствовал я себя все более и более увлеченным его благородными свойствами и милою его странностью. Разговор его вознаграждал меня своею живою занимательностью за вялую бессмысленность моих вседневных. Алексей был одарен блистательным умом, игривым воображением. Он был еще в первом цвете молодости, и речи его были столь же молоды, веселы и непринужденны, как он сам. Я не мог дать себе отчета в порывах, дотоле мне вовсе неизвестных, но понимал, что в душе моей что-то сильно говорило за Дольского и что я был готов полюбить его, как брата. Я стыдился своих новых впечатлений, издавна привыкнув не верить бескорыстной дружбе. Шумное товарищество с модными повесами заглушило во мне потребность задушевной привязанности, основанной на взаимном уважении, и мне было дивно, что во мне проснулась мысль о возможности связи по сердцу, истинной, дружеской связи. И то именно мне нравилось в Алексее, что я отгадывал в нем совершенно иные чувства, противоположный образ мыслей. Он еще ничего не испытал, но обо всем намечтался. Он верил и высокой, бесконечной дружбе, и самоотвержению, и добродетели без притязаний. Он верил еще пламеннее женщинам и любви святой, возвышенной. Он был с нами, но не из нас. Страсти его были новы, пламенны, сильны; он понимал свою душу и хотел сберечь ее чистою голубицею между коршунов честолюбия и среди воробьев легкомыслия, его окружавших.
И для того-то он убегал нас, уже избалованных детей света, и для того-то обвивался он тихим безмолвием своим, спасаясь благочестивыми воспоминаниями детства, чтобы не заразиться нашими заблуждениями.
Он сказал себе, дитя с горячим сердцем: "Не истощу ни одной мысли, не утрачу ни единого чувства напрасно - все, все к лотам единой!" - сказал и ненарушимо хранил собственный завет, и с гордым презрением смотрел издали на нас, бросающих на ветер лучшие мгновения молодости Он должен был родиться поэтом. Он никогда не писал стихов, но я распознал в нем зародыш светлого дара, ему самому неизвестного; я слышал отголоски чудных гимнов в порывах его неопытных дум. Он был прекрасен, прекрасен не положительною красотою древних мраморов Антиноя или Аполлона Бельведерского, но прекрасен всеми идеальными прелестями, всеми духовными оттенками творений новейших художников. Его черты были тонки и нежны, светились умом и чувством, лицо его сияло выражением, и яркая живость составляла главную его прелесть. К тому же плавная приятность его приемов, изящность, точно женская, его вкуса и привычек - все в нем обнаруживало воспитание, полученное от женщины, все доказывало, что он долго был несменною мечтою, первою и любимою заботою женщины просвещенной и чувствительной.
Он возбуждал мое полное участие, мое удивление. Я смотрел на него, как на выселенца из лучшего края, мне неведомого, как на светлое видение, мимоходом залетевшее в омут житейской суетности. Я не мог себе представить, что его ожидала участь, равная участи обыкновенной, что он будет круговращаться теми же стезями - потанцует, поволочится, женится, получит чин, постареет... все это казалось мне неприличным для него, несовместимым ему. Я не мог себе вообразить Дольского иначе, как молодым, и по виду и по душе. Я наблюдал за ним и находил невыразимое удовольствие в этом наблюдении характера, столь нового для меня, создания вседоброго, всесчастливого. Сообщение с ним освежало мою душу, опаленную зноем и сухостью светского быта, или, лучше сказать, при нем начинал я чувствовать, что у меня есть душа, способная к иному образу жизни и помышлений.
Алексей не знал, не замечал моей перемены. Он не видел меня прежде, во всем сумасбродстве моей рассеянности, и потому полагал меня точно таким всегда, каким становился я для него. Он начал привыкать ко мне. Я дорожил его уважением, боялся испугать его рождающееся доверие и невольно доходил до лицемерия, чтобы не потерять его дружбы. Мы сближались, и прежний заговор далек был от моей памяти, я уже не думал о том, что обещался подчинить его безусловно тому вихрю, в котором жил сам. Но другие за меня помнили, другие твердили мне слова мои, смеялись тщетности моих усилии, шутили надо мною, и, очнувшись от непривычного мне расположения, уязвленный колкостями прежних единомышленников, я не захотел придать себе странности, не хотел потерять выгод моего блестящего положения в свете, ослабить свое влияние над товарищами... Я повиновался самолюбию и внезапно удалился от Дольского. Настала зима. Водоворот , света умчал меня во все свои волнения, и вскоре я потерял из виду и Алексея, и минутное остепенение моей головы.
Тогда на первых ступенях моды блистала красавица, за которою многие ходили с отверженным фимиамом и пылающим сердцем. Она сначала года три прожила, протанцевала во всех залах высшего круга, но оставалась незамеченною в толпе красот всякого разбора и всякого рода. Но однажды, на большом рауте, ей случилось явиться в каком-то новоизобретенном наряде, который был ей очень к лицу - она произвела впечатление; с той поры зависть женщин выказала ее вниманию мужчин. Один из тех молодых людей, которые успехами и притязаниями укрепили за собою право решать судьбу женщин, быть судьями их красоты, ума и приятностей, только что перед тем поссорился с знатною дамою, признанною царицею прекрасных и царствовавшею без соперниц в котильонной области. Ему вздумалось взбесить свой развенчанный кумир и поколебать ее владычество. Он обратился к созвездию, едва мерцавшему на небосклоне известности; на двух или трех вечерах являлся чичижбеем новой красавицы и объявил потом, что она очень миленькое существо. Этого приговора достаточно было, чтобы упрочить молву о красоте, нечаянно открытой, и все незанятые, все не определенные к месту принялись ухаживать за светлорусою Юлиею. Таким путем часто основываются славы большого света! Достоинства и красота, как не обретенные еще острова Океана, иногда долго остаются в незаметности; приходит наконец один, которому они бросаются в глаза или который делает из них орудие собственным видам; новый Колумб передает их имя молве - и стадо подражателей несет дань удивления тем, на кого дотоле взор их упадал только ненароком или как милостыня. И вот чем началась слава женщины, которую я назвал Юлиею - не могу, не хочу, не смею сказать вам настоящего ее имени... Накануне потерянная в толпе, она вдруг увидела себя окруженною, обожаемою, превознесенною, и с этой минуты она осталась на первом плане вечно движимой картины света. Кто была она, эта Юлия? - спросите вы. Юлия была жена человека известного - не по личным заслугам, а по чину и богатству,- она благородно носила имя почетное, и если долго оставалась забытою от молвы, то не заключайте из этого, чтобы виною тому была ее непривлекательность. То правда, что она не была из сияющих, роскошных красот, которые тотчас овладевают вниманием, как должною данью, на которых взоры останавливаются невольно,- она не поражала ни правильностью в чертах, ни румяною свежестью цветущего лица; но кому однажды удавалось заглянуть пристально в ее голубые глаза, кто уловил, кто понял томную выразительность ее, тот уже не забывал ее никогда, даже в присутствии лучезарнейших светил прелести. Мне кажется, она не была рождена внушить огненную, мятежную страсть, но ее можно, ее должно было любить тихою, неизменною дружбою. Я думал так не о многих.
Но поклонники, преследовавшие Юлию, не спрашивали, какими свойствами ума и души была она достойна их всесожжении. Иные обожали в ней модную женщину, ту, которая возбуждала досаду в соперницах, которую окружали люди известные, ту, в чьей короткости можно быть замеченным, ту, на кого устремлено любопытство всей той части общества, которая живет и дышит заботою узнать: "что делает такой-то, что говорят и где бывают такие-то?" Другие искали в Юлии Добычи, льстившей их самолюбию, беспорочности, которую можно было обесславить, имени доброго и знатного, к которому они могли прибить, как обвинительное клеймо, свое собственное имя, обвивающее тлетворным воспоминанием все, к чему оно коснется,- вечный, неомываемый позор жертвы раздается в ушах таких людей песнью торжества. О, если бы женщины, беззащитные создания, знали замыслы, тайную причину искушений, им подготовленных,- как многие из них остались бы безукоризненными, как легко бы им стало сохранять ненарушимое спокойство сердца!..
Не знаю, проницательность ли спасла Юлию, или нравственные правила были ей защитою, но она осталась холодна и недоступна всем. Конечно, как женщина, как все женщины, она должна была радоваться в тайне чувств своих, видя свои победы и успехи, но она не позволяла этой радости перелететь за пределы уборного столика или уединенного камина; она соблюдала строго наружность совершенного равнодушия; две зимы сряду злейшие языки и лорнеты тщетно старались подстеречь в ней хотя искру склонности или минуту слабости.
Не думайте, чтобы под моими хвалами таилась тень минувшего пристрастия; не думайте, чтобы я был в счету поклонников той, о которой говорю с таким уважением,- нет, друзья, заверяю вас честью, что никогда не влюблялся я в Юлию и потому, может быть, остаюсь теперь к ней справедливым. Но, бывши издавна охотником до соблазнительных эпизодов бальных зал, часто улучал я свободный час между ужином и собственным занятием, чтобы наблюдать за другими. Бывало, притворившись ревнивым или отчаянным, чтобы лучше быть приняту на завтра, я покидал мою двухдневную богиню, уходил в уголок, где меня полагали страдающим и несчастным, а сам от души забавлялся всем тем, что видел, слышал и замечал вокруг себя. И в такие минуты макиавеллизма и отдыха, долго следуя взорами за Юлией из любопытства, я имел время узнать ее такою, как описал вам. Прибавлю даже, я не записался в служение ей только потому, что она казалась мне выше преходящего развлечения, а я не хотел запутать, заковать себя страстью продолжительною и постоянною. Я всегда держался мнения, что подобные страсти приносят мало радости, много забот и затрудняют свободное существование человека, счастливого в женщинах. Для одной, к которой привяжешься, должно пожертвовать десятью, которые нравятся и забавляют. И потом, эти души любящие и мечтательные - с ними горе, когда дойдет до развязки! Польются слезы, восстанут пени (так в книге) - они преследуют, они ревнуют - нет! Бог с ними!.. То ли дело с вертушкой! - думал я,- принимает благосклонно, а расстанешься так мило и весело, как будто никогда и речи не бывало ни о чем, кроме вчерашнего дождя и завтрашнего гулянья! Скажу вам более: я имел такое жалкое понятие о женщинах вообще, что для чести их пола хотел остаться далеко от той, которую уважал. Я желал сохранить всегда приятное об ней воспоминание и потому боялся подвергнуть ее разочаровательному опыту любовных отношений. Я мог насчитать уже так много утраченных призраков, так много разрушенных заблуждений... Я так часто находил гусеницу, которую приходилось раздавить там, куда заманивала меня бабочка, ослепительная и радужная!
Таким образом, я был знаком с Юлиею, но издалека, когда заметил в ней, к изумлению, все признаки, все приметы рождающейся любви, но любви робкой, обуреваемой, невольной. Она страдала, она была беспокойна и рассеянна, взволнована и увлечена. Она не находила уже в себе той гордости, которою так долго украшалась, не имела привычной сноровки в приемах и поступи, в речах и взорах; она забывала самоуверенность хладнокровия. Я мог видеть, как она несколько месяцев истощала все силы свои в неравном бою рассудка против сердца, переходила медленно и постепенно чрез все периоды страсти, уступала, примирялась с новыми чувствами своими, наконец, отбросила сопротивление и покорилась судьбе, сердцу и любви. Она была любима - это не подлежало сомнению, это объясняли мне все ее действия, хотя напрасно искал я между нами счастливого разрушителя ее покоя. Никто из чад суеты, около нее вертевшихся, не был предметом даже помысла о предпочтении; ничье приближение ее не смущало, ничей взор не заставлял ее краснеть и трепетать, а это сбивало все мои догадки. Но для кого же стала она изобретать наряды, в которых господствовали часто и тайная мысль, и условное значение оттенков и цветов!.. Но для кого же противообычно приезжала она так рано и оставалась так поздно везде, где можно было встретиться и свидеться? Зачем выбирала она всегда место у дверей, у окна, там, где ее скорее можно было отыскать, где легче было к ней подойти? Зачем впадала она в тревожное раздумье, нетерпеливо слушала говорящих и в ту же минуту громко смеялась, быстро сыпала речами, иногда без связи, и притворным участием старалась скрыть от них свое отвращение, свою скуку? Она становилась искательнее, приветливее ко всем, ласково и свободно обращалась с теми, кого держала прежде в почтительном отдалении; она угождала, льстила самолюбию женщин, прослывших опасными своею зоркостью и сметливостью. Почтительностью и вниманием задабривала она старух, предводительниц общественного мнения. Как будто хотела она умилостивить свет, как будто ей нужно было снисхождение, расточалась в наружных потворствах, истощала для толпы весь свой ум, всю свою любезность. Чувствуя, что ей с каждым днем обязанности общежития становились постылее и тягостнее, она тем строже и точнее их выполняла. Жертвуя собою, она хотела загладить перед светом свое невольное к нему презрение. Она метала ему под ноги свою жизнь внешнюю для того, чтобы он не мешал ей уходить в недосягаемую глубь души своей и жить в ней жизнию страсти, жизнию упоительною и сокровенною. Я первый, и я один разгадал ее глубоко схороненную тайну, и то не вполне, и еще долго не мог узнать я, к кому склонилось ее сердце. Незначащий случай благоприятствовал моему любопытству - я узнал любимого ею - в Алексее Дольском!
Алексей Дольский!.. Странное, но понятное сближение двух сердец, созданных друг другу весть подавать!.. И если я был удивлен, если меня поразило нечаянное открытие взаимности между Юлиею и Дольским, это потому только, что я не знал даже об их знакомстве, не заметил появления Дольского в мире гостиных и зал. Однако он был уже везде представлен и везде принят, и, казалось, он скоро и совершенно применился к этому миру. Мой мечтатель явился мне в новом виде: он был столько же развязен, ловок и мил в обществе женщин, сколько знавал я его диким и чуждающимся в нашем кругу. Он успел уже попасть в число избранных; его отличали, его любили за ум, за молодость, за красоту. Удачи придали ему смелость счастливцев, и он чувствовал себя на своем месте, чувствовал, что быстрое развитие блистательных дарований будет приносить ему успехи и удовольствие. Он был еще в полном восторге от чар света, во всем пылу неопытности, просящей наслаждений и ощущений у всего, что встречается на пути. Он предавался всем приманкам шума и забавы. Но между тем не им отдал он первые трепетания сердца - он видел в них только пышную оправу истинного счастия, и счастье это - он испил его в откровении любви к Юлии.
Увидев Дольского на паркетном поприще близ Юлии, я понял, что две участи совершились, что, нашедши однажды один другого, ни Юлия, ни он не могли разрозниться, не могли разойтись без чрезвычайного перелома в судьбе и сердцах обоих. Они были преднаречены один другому, всеми сходствами, всеми сочувствиями. Мне показалось чудным, что два существа, явившиеся мне, каждое с своей стороны, как воплощенное оправдание своего пола, сошлись на стезях жизни так же, как и в мечтах моих. Я задумался о тайнах предопределения и судьбы. А он - как счастлив был он, в каком раю, в каком очаровании забывался он, упоенный первыми тревогами, первыми восторгами любви, и любви взаимной, разделенной!.. Стократ блаженный, он тотчас нашел то, о чем мечтал, чего просил; он не пробил себе пути до желанной цели через повторяемые обманы и долгие неудачи, он не купил себе полных радостей мгновенными обнадеживаниями и частым отчаянием, которые почти всегда выпадают на долю пламенных мечтателей, искателей невозможного и чудесного в очерке обычайности, в быту существенности положительной, где мы, ясновидящие, довольствуемся чувствами и благополучием, для них слабыми и презренными. Судьба его была, как високосный год, вне порядка общего; он достиг, он пришел, не начинавши ни странствования, ни испытания. Первая женщина, встретившаяся ему, была именно та, которую он мог боготворить, согласно со всеми требованиями, со всеми причудами своей надменной и пылкой души, та, которая одна, быть может, одна из многих, одна из всех могла понять его вполне и теплым сердцем оценить его теплое сердце. С кокеткой, с легкомысленной он пропал бы совсем: он утратил бы невозвратную свежесть мечтаний, верований и все очарование, всю прелесть первоначальных и живых ощущений молодости, святой и непорочной. Другие измяли бы его сердце, а эта приняла его, как дар небесный! Другие истерзали бы его нрав, раздражительный и страстный, а эта берегла и голубила его, как мать бережет и голубит своего первенца. Другие разрушили бы воздушный мир его сновидений, его верований, а эта, утомленная существенностью, познавшая свет и его общество, эта упивалась с ним в его заоблачных созерцаниях и спасала его от холодящих уроков жизни и опытности.