«Возможно ли в жизни хоть что-то похожее? – дыша пересохшим ртом, спрашивал я себя. – А если возможно, случится ли это когда-нибудь со мной?»

Лист VII

   Удивляюсь, что на фоне моего раннего сексуального помрачения случались в том же малом возрасте моменты просветления – короткие периоды чистых помыслов и романтических сновидений.
   Весь свет, все счастье этих снов заключалось в том, что рядом со мной в них находилась девочка – немного туманный, но очень живой, теплый образ. Я был с нею неразлучен. Мы вместе спасались от врагов, вместе купались в медлительной ласковой реке, что несла нас бережно в себе, как женщина несет плод, вместе бродили по улицам, и жизнь казалась нескончаемым праздником. Моя подружка была со мной рядом, а значит, и все остальное обретало цену.
   В одном из снов она обладала умением летать. Зная эту ее способность, я обхватывал руками ее тонкую крепкую талию, и мы вдвоем поднимались в воздух – медленно и не очень высоко, так как со мной ей лететь было, наверное, тяжеловато. Но как это было восхитительно! Бывало, мы достигали края крыши какого-нибудь здания, я отталкивался от этого края ногами, и мы переваливали через дом, потом через другой – и так через весь город.
   О, я был преисполнен благодарности и преданности моей маленькой летунье! Как бережно обращался я с нею, взглядом, ласковыми касаниями выражая свою безграничную любовь. Я оберегал ее, как высшую ценность. Случалось, я сражался, защищая ее, и убивал кого-то. Или погибал сам, и тогда она плакала надо мной так горько, что и я, хотя и мертвый, по сценарию, не мог удержаться от слез.
   Кажется, никогда не являлось мне во снах ничего более подлинного, чем та моя подружка – близкая, осязаемая, с глазами, выражающими любовь и понимание – такую любовь и такое понимание, каких я не находил у людей так называемого реального мира – ни у родителей, ни у товарищей.
   И насколько же тяжелым было пробуждение… Моя ладонь продолжала ощущать ее теплую, отвечающую мне пожатием ладошку, моя щека еще хранила прикосновение ее щеки, еще не развеялся запах ее кожи. И это было так явственно, так убедительно, что в первые минуты я отказывался принять правду. Ту правду, согласно которой моя спутница – лишь порождение спящего мозга, ее нет и никогда не существовало. Но вслед за тем на меня обрушивалось невыразимое горе. Я готов был жалобно скулить, готов был злобно рычать на кого-то, отобравшего у меня мое счастье. Весь мир делался холодным, чужим и не нужным, жить в нем без моей подружки не имело смысла. Надежда же, что она возродится в следующую ночь, а если не в следующую, то через неделю, две, утешала слабо. Я мог утешиться, лишь веря в действительность моей любви, а верить я мог только во сне. И в очередном сновидении я опять верил и любил, и опять безнадежно терял все на утро. В конце концов я притерпелся к этим лишениям, окончательно убедился, что ее нет. И тогда она перестала приходить.
   Если принять гипотезу о параллельности миров, то можно растолковать эти сновидения как попытку некоего светлого начала отвоевать, вырвать мою душу из власти порочных влечений. А может, мне давалось понять, что счастье не удержишь, как не удержишь сон. Его, счастье, обязательно отнимут. Или, подразнив тебя, оно убежит, растает, превратится в каменную или ледяную фигуру, в птицу или в ящерицу…

Лист VIII

   Живущий во мне бес (или пока что бесенок) день ото дня зрел и изобретал все новые утехи. К тому времени, когда меня заточили в неуклюжий темно-синий костюмчик и нагрузили сумкой с книгами, то есть классе в первом или втором, он обучил меня некоторым штучкам, к которым я пристрастился сразу и безоглядно.
   Во дворе нашей старой кирпичной школы, обнесенном железной оградой и засаженном березами – столь же старыми, как и сама школа, с трещинами на стволах – воспоминание о котором неотделимо от крепкого винного аромата прелых березовых листьев, стоял турник. Он представлял собой две достаточно высокие металлические стойки на растяжках с зеркально поблескивающей перекладиной между ними. Старшеклассники допрыгивали до перекладины с земли, младшим же приходилось вползать по стойке, по-червячьи обвивая ее ногами, стискивая пальцами рук всегда прохладную гладкую трубу. И вот взбираясь так однажды, я нежданно ощутил где-то внизу живота… нет, где-то даже вне меня, в окружающем меня прохладном осеннем воздухе, едва уловимый, но настойчивый, ласковый зуд. Я сильнее стиснул стойку ногами и весь сосредоточился на непривычных ощущениях, требующих развития, молящих, чтобы им не дали прекратиться. Потакая им, я старательно тянулся вверх и сползал вниз и снова тянулся, и зуд радостно, торжественно нарастал, усиливался, и вдруг… острое, никогда прежде не испытываемое ликование пронзило тело – дрожащее, потрясенное, трепещущее каждой клеточкой.
   После того знаменательного события я почти ежедневно на большой перемене бежал к турнику. Чувства многократно обострялись, легче и скорее достигали своего пика, если во время моих «упражнений» со стороны школы, подобно гневному окрику, раздавался звонок. Вся ребятня от мала до велика, словно втягиваемая гигантским пылесосом, устремлялась к дверям здания, двор на глазах пустел, и лишь я один продолжал карабкаться по отполированному металлическому столбику, съезжал и снова карабкался. Меня охватывал притворный ужас: мои товарищи уже за партами, уже входит в класс учитель, уже закрывает за собою дверь, а я… я все еще тут вишу… Я намеренно усугублял в себе это гибельное паническое отчаяние, а оно в свою очередь подхлестывало уже знакомую, бурную, неукротимо нарастающую волну ослепительного, оглушающего и такого, к сожалению, кратковременно счастья. И в тот миг, когда оно накатывало, меня не отвлекла бы ни сотня звонков, ни тысяча строгих учителей, ни угроза быть исключенным из школы. Секунда – и восторг сменяла мягкая равнодушная истома, нежное головокружение с мелодичным пением Сирен в ушах, и я обессилено съезжал по трубе до земли. Если бы в эти минуты сюда, к турнику, сбежалась вся школа, учителя, директор, родители, и все они, видя меня в таком постыдном положении и зная его подоплеку, клеймили бы меня позором – это лишь усилило бы мой тихий кайф. Такую именно картину своего позора я всякий раз и воображал.
   А затем вдруг резко, точно электрическая лампочка в потемках подвала, включалось сознание, и ценности переворачивались, менялись местами: опоздание на урок становилось досадным недоразумением, а полученное удовольствие – сомнительным и грошовым. Чертыхаясь, с горьким чувством вины, я несся в класс, где уже полным ходом шел урок. А между тем мое маленькое кроткое чудовище какое-то время еще продолжало вздрагивать и томно, удовлетворенно вибрировать, как вибрирует грудь и спина мурлычущего котенка.
   Мое пристрастие к турнику не могло остаться не замеченным.
   – Весь класс на месте, а он все на столбе висит, для него звонка не существует! – обрушивался на меня гнев учительницы. И я мог лишь слегка утешиться, видя, насколько далека она в своем негодовании от истинной причины моего спортивного рвения.

Лист IX

   Кстати, на уроках физкультуры, в просторном, гулком, пахнувшем мячами и матами школьном спортзале я сделал еще одно открытие, долгое время меня волновавшее. Оказалось, не я один умею получать то удовольствие, какое я получал на турнике. В день, когда мы сдавали ползанье по канату (происходило это, по-моему, в третьем или четвертом классе), как минимум у двух девочек-одноклассниц я безошибочно распознал на лицах всю ту гамму переживаний, какую доводилось испытывать мне. Достигнув середины каната, они вдруг переставали продвигаться выше, а лишь беспомощно корчились на одном месте, поджимая и вытягивая вниз ноги и сдавливая ляжками толстый плетеный ствол каната. Искоса поглядывая на остальных (похоже было, никто ничего не заподазривал), я занимал такую позицию, откуда хорошо можно было видеть остекленевшие, слепо уставившиеся в пространство глаза сладострастницы, мерцающие туманным отсветом пьяного стыдного наслаждения. Но вот следовало нежно-усталое, блаженное (так мне виделось) оползание вниз и влажный, по-собачьи виноватый взгляд, направленный под ноги или в сторону, и оценка «два», смысл которой, очевидно, не скоро доходил до сознания незадачливой физкультурницы.
   Наблюдая со стороны это безвольное соскальзывание вниз, я и сам испытывал слабость в ногах и едва сдерживал разогнавшееся дыхание. Я сопереживал добровольной мученице всем своим существом, тогда как остальные в своем неведении сохраняли полнейшее равнодушие. И все-таки один раз мне почудилось, будто физрук, заставлявший пухлую робкую девочку Валю, особенно долго висевшую на одном месте, снова и снова повторять ее трогательные потуги – мне показалось, что он догадывается… В его обычно холодных зрачках я уловил жадные похотливые (наверное, такие же, как у меня) огоньки. Хотя, возможно, то был лишь плод моего порочного воображения.
   После тех незабываемых уроков физкультуры я проникся братскими чувствами к наблюдаемым мною двум одноклассницам, видя в них своих тайных сообщниц. И даже попытался сойтись с ними поближе, но обе, к моему огорчению, оказались на редкость пугливыми и замкнутыми особами.
   Да, вспомнил еще! Такие ж переживания, как на турнике, я наловчился получать дома, в отсутствие родителей, используя для этой цели старинный, с фигурными резными бортиками по верху платяной шкаф. Я хватался руками за этот бортик и подтягивался, изо всех сил обжимая ногами полированный угол. При этом я внушал себе, будто под ногами у меня – сосущая, распахнутая пастью бездна. Для большей убедительности у верхнего уреза шкафа, как раз перед своим лицом, я прикреплял скотчем карандашный рисунок, на котором полуобнаженная девица висела над пропастью, держась за веревку, и лицо ее выражало одновременно отчаянный ужас и небесное наслаждение. Кстати сказать, я достиг немалого мастерства в создании такого рода картинок, чувственных и возбуждающих. Художественный процесс, помнится, сопровождался интересными и нравившимися мне выделениями прозрачной тягучей жидкости, которая, засыхая, оставляла на внутренней стороне трусов как будто тоненькую блестящую слюдку.
   Вскоре, однако, эти манипуляции с турником и шкафом пришлось оставить, поскольку они стали завершаться пульсирующими мутноватыми излияниями, хотя и приятными в самый их момент, но весьма неудобными и досадливыми после: из-за возникающего чувства мокроты и неопрятности. К тому времени я уже знал их подлинное предназначение.

Лист X

   Периоду ранней юности принято приписывать чистую и безгрешную первую любовь. Было и у меня что-то подобное, и девочка Настя, которая, если посмотреть теперешним взглядом, принципиально ничем не отличалась от остальных моих одноклассниц, казалась мне существом неземным. Тем не менее, свои мечты о ней я не могу назвать такими уж безгрешными и невинными, хотя они и были окрашены нежнейшими чувствами.
   Только сейчас я вполне сознаю, насколько ее присутствие где-то поблизости мирило меня с пресным школьным бытом и наполняло мою жизнь неясным, но радостным смыслом. Ради Насти, в общем-то, спешил я по утрам в школу, ради нее старательно расчесывал волосы, чистил щеткой брюки, ради нее тянул руку, вызываясь к доске. Иной раз я целый урок занимался тем, что с замиранием сердца пытался поймать ее взгляд. И если это удавалось, я, словно обжегшись ее красотой, тотчас отводил глаза. Зато весь день после этого чувствовал себя окрыленным. Мое обожание распространялось и на окружающие ее предметы – карандаш, портфель, оброненную заколку, как будто на них лежал драгоценный отблеск милого существа. Бывало, специально замешкавшись в классе после уроков и оставшись наконец один, я с умилением проводил ладонью по крышке ее парты, присаживался осторожно не сидение, на котором несколько минут назад сидела она, или даже, предупредительно взглянув на дверь, касался щекой его желтой лаковой поверхности.
   Настя казалась мне недосягаемой, как те божественные женщины с репродукций в энциклопедии. В своих безумных мечтах я видел себя карабкающимся по отвесным склонам к вершине высоченной, увитой облаками скалы, на которой стоит она, маленькая Сикстинская мадонна, воплощенная чистота и совершенство. Вот я уже почти рядом, но камни обрушиваются подо мной, и я повисаю, из последних сил цепляясь израненными пальцами за выступ. Я гибну в нескольких метрах от нее, у нее на глазах, и единственное, что она может для меня сделать… и она это делает – снимает свои трусики и царственным жестом бросает мне. Прямо на мое лицо. Разжав пальцы, я устремляюсь в пропасть, в ад, целуя легкую чуть теплую ткань. Смерть? Плевать! Такая смерть стоит десяти жизней!
   Если в квартире в этот час никого не было, я бросался к шкафу и повисал на нем, будто на кромке уступа той умозрительной скалы, и тянулся вверх, туда, где стояла воображаемая Настя. Но не в ее власти оказывались мое тело и разум – они оказывались в безвольном, безропотном, в добровольном подчинении у одного маленького органа, сладостно ноющего, стремящегося достичь, коснуться великого океана блаженства. Однако и сам он находился в чужой власти – в безграничной власти лукавого монстра, изощренно, мучительно, нежно ласкающего, бередящего его изнутри, ласкающего все тело, каждая клеточка которого готова была умереть ради этих ласк, умереть через минуту, но только бы сейчас, именно сейчас эти ласки продолжались. И они нарастали… И тело отвечало на них первым радостным содроганием… пауза…и томление, похожее на тончайший стон. И снова содрогание… И вот оно! – сладчайшая вспышка неземного восторга, конвульсии, и в долгой звенящей ноте – торжествующий победный вопль дьявола, с хохотом уносящегося в пропасть, в преисподнюю, над которой я висел (или скрывающегося в темном уголке моего мозга). А мое покинутое им, истекающее грешной влагой, оглушенное тело медленно сползало на пол и медленно приходило в себя. И медленно возвращалось, словно после гипнотического сна, смущенное сознание…
   В других, более «приземленных» фантазиях я становился невидимкой и проникал вслед за Настей в ее квартиру, в ее комнату. Точнее любой кинокамеры я запечатлевал, впитывал всякое ее движение, всякое выражение лица. Я мог беспрепятственно следить, как она раздевается перед сном, как смотрится в зеркало, расчесывает волосы, поворачивается боком и улыбается себе из-за плеча, как укладывается в постель. Я бы сидел, незримый, у ее кровати целую ночь, касался губами ее спящей руки, ее безмолвных губ, ресниц и шептал бы ей все те слова, что я давно отобрал для нее в обширном языковом разноцветье.
   В отношении других девчонок из класса мои эротические вымыслы отличались гораздо большей дерзостью и непристойностью. Например, я воображал себя маленьким человечком, наподобие Гулливера в стране великанов (вернее, великанш), или и того меньше – настолько маленьким, чтобы целиком погрузиться в теплый, мягко меня обволакивающий, чувствительный и скользкий грот. Причем его владелице моя возня, мои скользящие движения доставят редчайшее удовольствие, так что она станет меня к этому подталкивать, будет оберегать и никому не показывать. Разве что уступит на денек ближайшей подруге…
   Или уж совсем грубый вариант: я и еще двое или трое моих компаньонов входим в класс с автоматами, пристреливаем учителя, всех мальчишек загоняем в угол, а девчонок выстраиваем шеренгой и заставляем раздеться (Насти среди них, разумеется, нет, она в этот день заболела и осталась дома).
   Да и какая только дьявольщина не лезла в мою зачумленную голову! Странно, что при этом я умудрялся неплохо учиться…

Лист XI

   Однако даже самый блистательный вымысел наверняка бледнеет перед реальной близостью с реальной женщиной. Так думалось мне, пока в восьмом классе я не предпринял решительную попытку достичь такой близости.
   Это была крупная пышноволосая шатенка из параллельного восьмого «Г». Своим ростом и выпуклыми, несколько тяжеловатыми формами зрелой женщины она значительно превосходила своих сверстниц. Пухлые губы, которые она постоянно покусывала, были ярко-пунцовыми и, казалось, изнывали по поцелуям. Немного портили ее рассеянные по лицу угри (как узналось, они присутствовали и на спине). Имя ее было Эмма, но все почему-то звали ее Дупой.
   Соблазняли мы Дупу вдвоем с моим соседом по парте Толиком, парнем беспечным и раскованным в отношениях с девчонками. Мы угостили Эмму вином, повели на танцы, где по очереди с ней танцевали, настырно целуя в шею, и в итоге очутились все трое в квартире у Толика, родители которого уехали на выходные за город. Включен был на всю громкость магнитофон, мы продолжали залихватски пританцовывать вокруг разомлевшей подруги; кружили, похватывали ее со всех сторон и в конце концов завалили на широкое супружеское ложе Толиных родителей. Как только это произошло, мы оба, не теряя ни секунды и не давая гостье опомниться, дружно и согласованно принялись расстегивать пуговицы ее кофточки. Особенно долго пришлось возиться с лифчиком. Наконец, справившись с задачей, мы, словно два молочных брата, припали с двух сторон к ее тугим и высоким грудным холмам. (Помню, меня изумили огромные пигментные кружки вокруг сосков; таких даже у фотомоделей на журнальных обложках не увидишь!) Между тем, каждый со своего боку продолжал энергично расправляться с оставшимися пуговицами, пуговичками и молниями, целеустремленно добираясь до вожделенного места.
   Грудь Эммы порывисто вздымалась, губы отдували спутавшиеся волосы и что-то бормотали, но из-за грохота музыки слов не было слышно. Однако когда наши с Толиком руки встретились у финиша, девчонка внезапно рванулась, словно через наши пальцы шел электрический ток, и принялась оттаскивать нас за волосы.
   Отступать, когда неизведанное, но, несомненно, величайшее, если судить по фильмам и снам, наслаждение маячило так близко, когда возбуждающий запах женского тела, пота уже одурманил голову, – казалось немыслимым. И мы раздели ее таки до конца. Но эта похожая на женщину школьница оказалась настолько сильной, так отчаянно и яростно дрыгала ногами, царапалась и мотала головой, елозила из стороны в сторону ягодицами, что все наши с Толиком старания ни к чему не привели. В таких условиях даже чемпион по метанию дротика не смог бы попасть в цель.
   В результате мы с Толиком остались ни с чем, как когда-то в подвале остались ни с чем с Санькой…
   Когда мы оба, выдохшиеся, обессиленные, исцарапанные неудачники, оставили свою жертву (магнитофон давно молчал), Дупа оделась, вытерла слезы, осмотрела свое лицо в зеркальце и предложила снова пойти на танцы. И это ее внезапное хладнокровие, тогда едва не убившее меня, нынче я вспоминаю с восхищением. Ах, какая из нее, должно быть, подучилась с годами секс-бомба!
   Мне же до сих пор больно оттого, что я был с нею столь неумело груб.

Лист XII

   Вика жила в соседнем доме, и не раз, проходя мимо кустов сирени, под навесом которых на садовой скамейке она часто проводила время с подружками, я ловил на себе ее искоса бросаемый взгляд и странную, волнующую меня полуулыбку. На эту ее полуулыбочку в низу моего живота некто знакомый с детства тотчас же отзывался нежным расслабленным томлением. Стоило же мне прямо взглянуть на нее, как она со смешком отворачивалась и принималась увлеченно шептаться с приятельницами и громко хохотать.
   В то время мой отец получил какую-то премию и в награду за успешное окончание восьмого класса купил мне мопед – красивый, желто-бардовый, с приятно заглаженными плавными формами и рубчатыми резиновыми рукоятками. Подкатив на нем однажды к соседнему дому, я притормозил, не глуша мотор, возле скамьи и, нагловато оглядев девчонок (хотя внутренне чувствовал себя так, словно я голый вышел на сцену), предложил Вике прокатить ее. Та порывисто оглянулась на подружек и, посмеиваясь, вихляя бело-голубой юбкой, подошла и неспешно устроилась на удлиненном сидении позади меня.
   И мы помчались. Ветер в хмельной удали трепал одежду, забирался в рукава моей рубашки, весь мир летел мимо, и мы с Викой были центром этого мира! Она сидела вплотную ко мне, длинноногая, с распущенными волосами, в короткой, по-летнему легкой юбочке. Время от времени, оглядываясь назад, я видел, как развеваются ее волосы, и все та же полуулыбка играет на губах.
   Это был класс! Я катал ее много вечеров подряд. Нарастив до предела скорость, я притормаживал, и тогда Вика тыкалась в меня, и я ощущал где-то под лопатками ее упругие грудки, а поясницей – ее тугой живот. На крутых виражах она сама ко мне притискивалась, еще крепче обхватив меня руками за талию. Чем быстрее я гнал, тем плотнее она жалась ко мне.
   И вот однажды для большей остроты чувств я направил мопед по извилистой лесной дорожке. В глазах зарябило от мелькающих стволов и слепящих полос закатного солнца. Встречный ветер отбрасывал, как бы силясь сорвать, Викину юбчонку, заголяя и делая еще длиннее ее прижатые к моим бедрам ноги. Из-за этого я все время косился назад, отвлекаясь от дороги. Потом мне показалось, что в таком сумасшедшем полете, при такой опасной скорости я имею полное право потрогать эту гладкую смуглую ногу. Что я и проделал. Однако при этом на меня нахлынуло такое возбуждение, что я потерял чувство реальности, а вместе с ним и руль. С оглушительным треском мы влетели со всего разгона в какой-то куст и кубарем перекатились через него.
   … Мопед с минуту, пока не заглох, глупо выл, крутил задним колесом, тарахтя спицами по веткам и расшвыривая взрытую землю. Вика лежала, вся осыпанная этой землей. Юбка на ней была вывернута, как бы специально для того, чтобы ничего не мешало мне лицезреть во всей их пленительной открытости белые с тесемчатой оторочкой, кое-где испачканные лесной почвой трусики. Какое-то время я стоял над ней, разглядывая ее беспомощно и доступно разбросанные по земле, оцарапанные, с выступившими вдоль царапин бусинками крови ноги. В моем затуманенном, разогретом пережитым приключением мозгу возникла дерзкая и восхитительная уверенность, что сейчас, в этот миг все дозволено. Сейчас всё за меня – и моя сила, и этот валяющийся заглохший мопед, и тихий безлюдный лес. Порывисто нагнувшись, я властным и жаждущим движением сдернул с нее эти сводящие меня с ума трусики. Девчонка же, вместо того чтобы закричать или отбиваться, как Эмма – приподнявшись на локтях, смотрела на меня расширенными глазами и все с той же странноватой полуулыбочкой. И я вспомнил, что это за улыбочка. Такую отрешенную греховную полуулыбку я видел на лицах тех двух девочек на канате в четвертом классе. Эта полуулыбка решила всё. Срывая на брюках пуговицы, я рухнул на Вику сверху…
   И на этот раз свершилось! Ее податливое нежное лоно с готовностью, даже с жадностью приняло меня. О чудо! Я и не предполагал, что это так легко. В какой-то миг я замер, не веря происходящему. Земля и лес кружились под нами и над нами. Вика дышала так шумно, что мне казалось: ее дыхание слышно за километр. Она прижимала меня к себе, без слов требуя продолжать, продолжать… Но всего два-три движения – и я полетел куда-то, умирая от блаженства и краем сознания улавливая тонкое заливчатое верещание. Это, словно маленький грудной ребенок, верещала, закидывая голову, длинноногая пятнадцатилетняя Вика.

Лист XIII

   После окончания школы я распрощался с родителями, с которыми у меня никогда не было ни душевного контакта, ни понимания, ни взаимодоверия, и уехал в столицу с расчетом сдать экзамены в какой-нибудь вуз. Я неплохо рисовал, и знакомые прочили мне легкое поступление в художественное училище. Однако вопреки их ожиданиям, я поступил на филологический факультет университета. Причина до смешного проста: я слышал от кого-то, будто на филфаке «полно красивых баб».
   Мне мерещился сказочный женский рай, царство Флоры, где, как в том воображаемом упрятанном на дереве домишке из моих детских наваждений, все ласкают друг друга и я – всех.
   Студенческое общежитие, куда меня поселили, и впрямь изобиловало девчонками, и довольно бойкими. Достаточно вспомнить, что когда на нашем этаже в первый месяц учения начался ремонт, три знакомые второкурсницы предложили мне и двум моим соседям по комнате временно перебраться к ним, на четвертый этаж.
   Не забуду, как в первую совместную ночь я, столь смелый и неуемный в фантазиях, уже познавший радость телесной близости с женщиной, был мучительно скован и беспомощен, а энергичная возня на двух соседних кроватях, доносящиеся оттуда вздохи, скрип, сумбурный шепот сердили меня и сбивали с панталыку.
   Положение изменилось, когда наши пары решено было перетасовать, и после снисходительно-материнских объятий Ольги я угодил в горячие тиски Жанны. Все помехи для меня враз исчезли. Жанна, эта опытная и ненасытная любовница, обучила меня многим тонкостями и секретам любовного искусства. Я был вполне счастлив с нею. У нее имелся лишь один недостаток: в высший момент плотского ликования то одну, то другую ее ногу частенько сводило судорогой, и я не всегда мог определить в полутьме, искажается ли ее лицо от сладких мук или же морщится от обыкновенной физической боли.
   Потом была Лёлёк (Лиля), которая по полночи тешилась с нигерами, проживающими на девятом этаже, удовлетворяя их примитивные животные инстинкты и получая в награду дешевые подарочки, а затем снисходила ко мне – для утонченного кайфа.