– Эля, – проговорил я, не поворачивая головы (мы лежали рядышком на смятой постели, утомленные самой приятной, самой певучей усталостью на свете). – Я все это ощутил. Теперь это уже мое воспоминание!
   Она бросает мне благосклонную улыбку.
   – Расскажи что-нибудь еще…
 
   И вот я снова отправляюсь в странное путешествие, в котором меня сопровождает лишь далекий Элин голос.
   Перед глазами возникают контуры одноэтажных домов, заборы. Зеленые, желтые, шоколадные цвета. Длинноногие сосны и по-весеннему контрастные черно-белые березы с голубоватой прядью дыма в не расчесанных ветвях. На влажное акварельное небо ложится сахарно-белый самолетный след. Являются запахи – рыхлой земли, прелой травы и костров; звуки (перестук молотков, стрекот неведомого инструмента, выкрики мальчишек), а еще – упругое дыхание ветра и горький вяжущий вкус какой-то древесной почки во рту.
   Вместе со старшей двоюродной сестрой и под ее призором я гощу на даче у ее знакомых. Здесь же толчется голосистая компания подружек и друзей сестры, постоянно друг друга теряющих и разыскивающих по всему скрипучему, многолестничному, громадночердачному дому. И среди них – молчаливый, по-взрослому серьезный паренек со сказочным именем Руслан. И вот когда все в очередной раз теряются в деревянных лабиринтах строения, Руслан берет меня за руку и ведет показывать какую-то заколдованную комнату (на самом деле – чулан или кладовку). И там, в колдовской темноте и тишине, принимается меня раздевать. Он что-то тихо бормочет, как колдун, и, кажется, сам чего-то боится. Я не понимаю его слов и не вижу лица. Я лишь ощущаю его руки. Его руки стягивают мое платье, маичку, они скользят по моим плечам, животу, по всему моему ставшему мне вдруг незнакомым телу. Я вздрагиваю, как от озноба, и сердце стучит, как те молотки на соседних дачах. Но словно околдованная, я не могу противодействовать этим рукам, не могу вскрикнуть или хотя бы вымолвить слово. Однако всего ужаснее то, что мое предательское тело само желает этих касаний, отзывается на них, становится послушной игрушкой в этих руках. И странная сладость исходит не только от этих касаний, но не меньше – и от этой моей рабской покорности, безвольности, от моих отзывчивых вздрагиваний…

Лист XXIII

   Я вошел в раж, и мне уже было не остановиться.
   … Музыка, свечи на столе. Я – шестнадцатилетняя Эля. На мне – красная юбка, вольно облекающая бедра, раскрыленная белая блузка, сквозь ткань которой сквозит широкий кремовый бюстгальтер. Он немного жмет, обхватив мои груди, точно ярый ревнивец. Я улыбаюсь. Я знаю, что у меня в высшей степени чувственная сексуальная улыбка. Она меня саму зажигает, когда я улыбаюсь себе в зеркало. А сколько раз мне доводилось видеть, как бледнеют лица парней и как их языки начинают заплетаться, когда я отпускаю им эту улыбку. Она позволяет мне парить над всеми, упиваться своей властью, сознанием того, что многие мужчины, дай я только знак, будут унижаться и страдать, и служить мне за одну только эту улыбку, которая мне так легко дается. Нет, я не злоупотребляю ею, лишь изредка, из озорства, позволяя ей опалить чье-то лицо и рассудок, воспламенить и заставить тотчас же сникнуть чьи-то глаза.
   Однако в этот вечер пара серых пристальных глаз, непреклонных, не намеренных отступать, вызывающих, не дает мне расслабиться. Я не ждала их здесь увидеть, но увидев, вдруг поняла, что ждала. Более того: для них, для этих глаз, именно для них, оказывается, я подбирала свой наряд, подводила глаза и губы, для них я здесь. И вот теперь – и за столом, и танцуя в полутьме, в неверном рыжеватом свете свечей, и покуривая с подружками у отворенной двери балкона – повсюду я ощущаю на себе их жесткий прицел. И что-то уже не легкое, что-то тугое и тревожное, и неуправимое постепенно берет во мне верх. Глохнет музыка, путаются, гаснут разговоры, теряют очертания фигуры знакомых. Все стирается, исчезает, все, кроме тех глаз. И возникает чувство, будто меня обволакивает то розовое облако из моего недавнего детства, всепроникающее и покровительственное. Оно настигло меня…
   Мы уходим вдвоем. Я уже не улыбаюсь, а если и улыбаюсь, то, вероятно, совсем не так царственно, как обычно. Я не думаю о том, что происходит, и не желаю думать. Мое тело, звенящее, точно колокол, послушно следует туда, куда его влекут. Жаркие волны подхлестывают, подталкивают меня. Томится и ноет кончик языка. Хочется вина, хочется упасть на кровать, осыпанную цветами и освободиться от тесного бюстгальтера, от тугого упругого комочка внизу живота, хочется видеть над собой, пить, всасывать эти глаза и самой быть выпитой ими…
   О, эта власть мужских глаз – жестких, жадных, жаждущих!
   … Его пальцы расстегивают мою блузку, а у меня во рту как будто открываются роднички, и вкус слюны становится иным. (Каким? Не знаю. Может быть, это вскипающий сок только что раскушенного яблока. А может, сладковатый березовый сок…) И уже на кровати, отдавая его губам эту слюну, отдавая им все свое тело, я испытываю такую сладость, и гибельность, и самозабвение, что исподволь из меня вырывается протяжный блаженный стон. Я уже не женщина, я – сам этот стон. Я – безумие и восторг. И восторг этот все растет, поднимается снизу волной, замирает на высоте, не слабея, не спадая, лишь оголенно, тоненько, на грани жизни и смерти вибрируя… и все мое внимание, все мое существо сосредоточено на нем. Вот он возносится выше, и опять замирает (упейся!), и снова выше, выше, уже без остановки, без оглядки, без удержу… И взрыв! И нет ничего, кроме вселенского вихря неразделимых умираний и рождений, рождений и умираний…

Лист XXIV

   Эля тоже увлеклась и отдавала мне полными горстями свои воспоминания, даже такие, знать о которых я поначалу вроде бы и не желал…
 
   … Мне восемнадцать. Я в большой белой комнате. Комната полна женщин. Женщины всех возрастов: есть здесь немолодые, с печатью былых страстей на лице, есть и совсем еще девчонки, младше меня.
   Я здесь впервые. В моем кулаке зажаты бумажки – направление из поликлиники, результаты анализов, флюорография. Они все более влажнеют в ладони. Безмолвие… Воздух сдавлен. Тишина такая, что кажется: одно слово, звук – и она взорвется рыданиями и мольбами о спасении. Вся моя жизнь спрессована в ближайшие несколько часов.
   Мне не узнать себя. Разве это я? Думаю, и никто из знакомых не признал бы сейчас в этом жалком съежившимся существе прежнюю бесстрашную гордячку.
   Входит мужчина, сопровождающий жену или подругу. И все во мне возмущается против его присутствия, протестует, как если бы он вошел в помещение, где все женщины были обнаженными. Он воспринимается как нечто инородное. И мне кажется, я улавливаю множественный вздох, когда он удаляется. Хорошо, что никому еще не взбрело на ум разрешить мужчинам (мужьям) присутствовать при абортах, как это разрешено при родах. Я бы не желала, чтоб хоть один мужчина видел меня здесь – даже сейчас, во время ожидания.
   – Скорей бы уж, – едва заметно шевелит губами женщина средних лет с неестественно белым лицом. – Только нервы мотают, не могу…
   И опять безмолвная сосредоточенность на себе, на своей участи. Рядом со мной стоит молодая красивая дамочка, черноволосая, как и я. На миг даже подумалось: не мое ли это отражение в зеркале? Ее голова запрокинута, рот полуоткрыт, а глаза наполнены слезами. Кажется, она не видит ничего вокруг, не воспринимает, но внезапно спохватившись, закрывает рот и опускает глаза. Мне невольно видится она же в объятиях мужчины, сияющая, благодарно гладящая его спину, счастливая…
   Наверное, не столько пугает ожидаемая боль, сколько то, что кто-то будет грубо, хладнокровно терзать самую твою драгоценную сердцевину, камертон любви, средоточие всего нежнейшего, чувствительнейшего, доступного только избранным… Меня тянет закричать, разбить что-нибудь, броситься бежать, всех расталкивая, все расшвыривая на пути…
   В палате, облаченная в казенный халат, я сижу на не застланной кровати, точно бесчувственная кукла, плотно сжав коленки. Соседка говорит мне что-то ободряющее. Я пытаюсь улыбнуться в ответ, но губы не слушаются, предательски прыгают. Где мое могущество, где моя всесильная улыбка, где мужчины, готовые на все ради нее? И от невыносимого отчаяния возникает панический зуд между ног.
   «Нет, не дождетесь!» – я решительно вскакиваю на ноги. Не дождетесь от меня ни слезинки!
   Все. Трусы – под подушку, и, как по пляжу, – к той страшной двери.
   – Следующая, входите!
   Я вхожу в одной ночной рубашке.
   – А почему босая? Где ваши тапочки?
   Я не знаю, почему я босая. Я шла по пляжу, по прибою, невесомая без одежд, легкая без мыслей, и я не знаю, почему я здесь, откуда это несуразное, нечеловеческое кресло, эти инструменты на стеклянном столике (маленькие ложечки с длинной рукояткой, зеркальце на стерженьке…), окровавленные куски ваты и сгустки крови в тазу, удушающий запах медикаментов…
   – Надевайте, но не завязывайте, – протягивает молодая голубоглазая сестра отглаженные чулки. – И подождите немного.
   – В них бы да на танцы, – вымученно шучу я.
   Появляется мужчина в колпаке, в клеенчатом переднике морковного цвета с не замытыми бурыми пятнами. Измятое лицо, крошки хлеба на губе. Он дожевывает бутерброд с колбасой. Я отворачиваюсь. Во мне растет презрение, смешанное со страхом и ненавистью. [7]
   «Бутерброд жрешь, а я тут вся раскрыта перед тобой. Ты на колени должен был пасть и молиться, и целовать мои ступни (если я тебе позволю), а ты…»
   Разъятые, подвязанные ноги и решимость вытерпеть все, даже кошмар унижения. Мои внутренности сперва напрягаются, инстинктивно стремясь избежать казни, уклониться, но… уступают судьбе и силе. И только слышны шлепки: это падают в таз куски моего тела, сгустки моей любви, моего обретшего плоть наслаждения…
   – Снимайте чулки. Не сразу, по одному. И потихоньку слезайте.
   Это хлопочет сестра. Врач – неподвижная равнодушная спина с тесемками передника на заднице. Так бы и впилась зубами в эту бесчувственную задницу, хотя на это вряд ли уже найдется сил.
   Какая-то из женщин помогает добрести до палаты. Идти надо осторожно, чтобы не выпала подкладка. И только позже, уже в кровати накатывает боль. Я бью кулаком в стену, и от этого как будто чуточку легче.
   – И за что мы так страдаем? – слышатся рядом голоса тех, кто уже перемучился. – И ведь никак этого не миновать: аборты, роды, лечения…
   – А эти кобели разве что-нибудь понимают?
   А вот мне все равно – понимают они или нет. Мне хочется плакать и жалеть себя и ничего больше. Но даже среди боли, захлестнутая волной боли, я не откажусь от судьбы быть женщиной. Я – женщина, и мне еще воздастся сторицей за эту боль!
 
   … Пережив вместе с Элей (если б только я мог пережить это вместо нее!) все унижения и муки, даже ощутив у себя внизу живота, внутри, саднящую рану, ноющее дупло; вкусив горечь запоздалого осознания греха (но и отраду постепенного возрождения) – я испытал щемительную потребность взять Элю, мою девочку, на руки и никогда не выпускать, никогда не оставлять одну, оберечь от малейших невзгод. Я готов был зализать ее раны (если б это было возможно и если бы они с тех пор не зажили), сделать все, чтобы искупить перед ней свою вину. В чем же состоит моя вина, я и сам не понимал. Возможно, это было лишь предчувствие вины будущей…

Лист XXV

   Помню, как-то раз после совместного посещения стрептиз-бара я попросил Элю станцевать для меня обнаженной. Настроение у нее было подходящее, и она согласилась, правда, не совсем нагишом, а в полупрозрачной кружевной сорочке. Но так оказалось даже эротичнее: легкая воздушная ткань придавала ее телу загадочную зыбкость, призрачность, дразня и обещая, завораживая и тревожа.
   Через какое-то время я почувствовал, что она танцует уже не для меня, что вся она во власти музыки. И даже когда магнитофон смолк, мелодия продолжала жить в ее движениях. Наблюдая эти кружения, волнообразные колебания тела, переборы и взмахи заголяемых ног, всплески рук, то припадающих к животу, то охватывающих снизу груди, словно в желании отдать их кому-то, я в который раз убеждался, что женщина – явление космическое, более грандиозное, чем просто человек.
   В ночь после того вечера мне привиделся весьма многозначительный сон. В его иллюзорном пространстве мы с Элей брели по каким-то пустынным первозданным местам. Окрест, насколько доставало взгляда, простиралась насыщенно-желтая трава. Вдали она становилась желтее и выше и переходила в подобие тростниковых зарослей. Мы движемся по этой медово-желтой стране. Эля – шагов на десять впереди меня. Она в одной ночной сорочке (в той же, в какой танцевала накануне), идет пританцовывая, и так музыкально, так влекуще колеблется, плывет ее тело, что кажется, в нем сошлись вся красота и гармония Вселенной. Мы с ней одни, словно первые люди планеты. У нас нет ничего, кроме друг друга. И ничего кроме этого нам не надо.
   Нет, не одни: желтая стена тростников отделяет от себя сгусток материи, который последовательно приобретает очертания льва. Образовавшийся зверь тотчас же устремляется к нам – по траектории, соединяющей его и мою спутницу. Он приближается замедленно, размазанными недорисованными прыжками. Я же, вместо того чтобы закричать, броситься на помощь, стою на одном месте. Мало того – я с любопытством, с маниакальным интересом слежу, что будет дальше. Каким-то глубинным чувством я догадываюсь, что действия животного в значительной мере определяются моими желаниями. Видимо, поэтому, достигнув своей жертвы, казалось бы, готовый разорвать ее на куски, чудовищный зверь неожиданно смирнеет, опускается на передние лапы и начинает ласкать, облизывать Элю. Она же, позабыв испуг, полуобнаженная, покорно ложится перед ним на спину, подобрав к животу колени…
   И в ту же ночь – второй сон, больше похожий на кошмар… В нем я встречаю двух девчонок, вроде бы мне отдаленно знакомых. С одной из них без промедления я начинаю стаскивать платье. Вторая мне охотно помогает, стягивает с подруги колготки, трусики. Но на этом мы не останавливаемся. С согласия раздеваемой я разрезаю ее тело, извлекаю окровавленное сердце и «трахаю» его, предварительно повертев в руках и обнаружив какие-то отверстия. Вторая девчонка участливо наблюдает. И тут, словно очнувшись от дурмана, я оглядываюсь и обнаруживаю, что мы находимся на лестничной площадке, прикрепленной снаружи к стене здания. Стена сплошь стеклянная, и видно, что внутри здание полно народу, все приникли к стеклу, беззвучно кричат и размахивают руками. И до меня доходит, что я совершил убийство…

Лист XXVI

   У Эли была подруга, белокурая озорная девчонка. В прошлом они вместе учились в школе и с той поры хранили дружескую привязанность.
   Случилось так, что мы втроем собрались у Эли. Мы пили вино, много болтали, я поочередно танцевал с девушками. Тома только недавно пришла в себя после тяжелого аборта (я уже знал, что это такое) и теперь упивалась жизнью. Обнявшись, мы танцевали втроем; шутя и подталкивая друг дружку, отправлялись на кухню курить.
   – Как вам нравится наша необыкновенная семейка? – улыбалась Тома.
   – Обычный вариант, – шутливо морщилась Эля. – По нашим временам, это обычный вариант
   – Почти традиционный! – подхватывал я.
   – Тогда выпьем за добрые традиции, – соглашалась Тома. – И за традиционную ориентацию!
   Мы выпивали за ориентацию и целовались, стараясь, чтобы получился одновременный тройной поцелуй, для чего приходилось прижиматься лицами, соединяя в одной точке носы.
   – В следующий раз я принесу травки – и мы улетим в Париж! – нараспев изрекла Тома.
   – Мы уже на подлете к нему! – заметил я, увеличивая громкость музыки.
   Когда Эля, натанцевавшаяся, упала, отдуваясь, в кресло, сияющая, излучающая энергию и молодость, я, переполняемый восхищением, опустился перед ней на пол.
   – Тома, посмотри скорее! Смотри, какая она кайфовенькая! – с нескрываемым обожанием вскричал я. – Смотри, какое личико! – и я бережно повернул голову Эли в Томину сторону.
   Тома послала нам воздушный поцелуй.
   – Ты рекламируешь меня, словно на продажу, – заметила Эля. (Сейчас те ее слова кажутся наполненными пророческим смыслом.)
   Далеко за полночь Эля постлала для себя и Томы на диване, а мне – на узенькой кушетке. Однако я почему-то заранее был уверен, что кушетка не понадобится…
   Они лежа курили, передавая из руки в руку сигаретку, и спать вроде как никто не собирался. Перед тем я поставил кассету с записью песенок французских шансонье.
   – Почти что Париж, – разнежено молвила Тома.
   А когда она попросила налить им ликеру, я понял, что мой звездный час настал. С бутылкой в руке я направился к ним через комнату в наряде Адама. Тома захлопала в ладоши, Эля театрально закатила глаза. Я присел на край дивана и заявил, что не сойду с этого места даже под угрозой смертной казни. Одной рукой передавая им зажатые между пальцами рюмки, другую я простер под одеяло, легонько поглаживая и сдвигая тонкую ткань, облекающую их горячие тела. Я вдруг почувствовал, что сейчас, так же как в моих снах, рушатся все запреты и условности, и все становится возможным.
   … Ручка выпадает из моих пальцев. Я вынужден приостановиться и перевести дух. Я как будто только что пережил это, и мои ладони, лежащие на поверхности стола, кажется, и сейчас ощущают теплоту и гладкость кожи двух прелестных нимф.
 
   – Пусть это будет самая чудесная ночь в нашей жизни, – склоняясь над ними, вдохновенно шептал я, – фантастическая ночь, когда мы забудем, кто мы, забудем про вчера и про завтра и утонем в любви… – я говорил и гладил их обеих под одеялом, и уже одно это было восхитительно и ново (мое пребывание в одной постели с Мариной и Наташей, естественно, не в счет).
   – Мы уже вовсю тонем в любви, – прижимаясь щекой к подружке, повела на меня глазами Эля, – а ты все еще на суше.
   Я нырнул к ним, как в русалочий омут. Проникнув в самую середину, я сладостно изумился дивному ощущению множества ног. Наши ноги образовывали целую гроздь! Две головки – темно– и светловолосая – приникли к моим плечам с двух сторон, как когда-то давно мы с приятелем Толиком приникли к Дупе. Нет, много-много нежнее. Я гладил их почти безвольно, расслабленно, словно растворяясь, словно заполняя собой пространство между ними, облекая, окутывая их, вливаясь в них.
   Невозможно описать все пережитое мною в ту ночь. Временами мне чудилось, будто я уже умер и нахожусь в раю, что большего упоения уже быть не может. Или будто все мы угодили в иное измерение.
   Наш союз трех и был этим новым измерением.
   – Я аист, – ангельским голоском пропела Тома. – Я не женщина, я просто аист. Мне ничего больше не нужно, так мне хорошо.
   Мы купались в блаженстве, как в облаках. Погружаясь под одеяло, я упивался ароматом, гладкостью, бархатистостью женских тел. Словно зачарованный художник, я благоговейно обмакивал кисть то в один, то в другой божественные сосуды, в их драгоценную влагу – влагу Лунного Цветка, выражаясь языком Тантры, росу экстаза. Я чувствовал, как вливается в меня ни с чем не сравнимая благодать. Наверное, это и была та самая энергия Кундалини, какой одаривают мужчину женщины, черпая ее из космоса.
   Я просил их целовать и ласкать одной другую, и это наше единение, наша полная раскрытость друг другу, навстречу изливающейся из нас любви, и вправду создавало ощущение рая, царства вечной женственности, высочайшего надчеловеческого счастья. Мгновениями мне становилось искренне жаль большинства людей, тянущих жизнь среди забот, делишек, довольствующихся законной женой или супругом, а то и телевизором и ни разу не соприкоснувшихся с чудом всеобъемлющей любви, безграничного взаимного доверия и интимнейшего слияния нескольких человеческих существ. Признаться, более чистых эмоций в сексе я не испытывал ни до, ни после этого случая. Казалось, даже мой неистовый бес разнежился, раскис в ту ночь, пустив прозрачные тягучие слюнки…

Лист XXVII

   Веселая, беззаботная, сладкогрудая Тома появлялась у Эли и после. Ее задорный смех поныне звенит в моих ушах и будит во мне сладкую грусть. Увы, ничто не повторяется…
   Как-то она намекнула мне, что до меня у Эли был жених, исполнительный директор того же агентства, весьма положительный, «устоявшийся», по выражению Томы, молодой человек, с которым Эля порвала якобы из-за меня.
   Мне посчастливилось повидать его, этого высокопоставленного Элиного жениха. И даже иметь с ним беседу.
   Произошло это утром. Моросил мелкий дождичек, воздух был насыщен сыростью, как в моечном отделении бани. Я только что посадил Элю на автобус и, стоя у остановки, тщетно пытался отыскать ее лицо в конгломерате человеческих голов, спрессованных за задним стеклом. Едва автобус отвалил, одурело покачиваясь, как у обочины рядом со мной почти беззвучно притормозила новенькая изумрудно-зеленая «Ауди». Дверца приоткрылась, и из-за нее высунулась круглая, с нежным пушком волос голова. Из-под расстегнутого бежевого пальто тянулся почти до асфальта длинный темно-зеленый (под цвет авто) шарф.
   – Прошу вас, сядьте в машину, – прозвучало негромко, но требовательно.
   Я не двинулся с места.
   – Нам необходимо перетолковать, – прибавил обладатель головы и автомобиля, заметно раздражаясь.
   – С какой стати? – грубовато ответил я, с первых же секунд почуяв, что все это связано с Элей. – Кто вы такой, чтобы мне хотелось с вами толковать?
   – Я тоже не знаю, кто вы такой, – выдохнул он, и пухлое лицо его слегка порозовело. – Я не знаю вашего имени! – продолжал он, все более приходя в истерическое состояние. – Мне нет до этого дела! Но я спрашиваю: зачем вам Элеонора?! Зачем именно она, когда для таких, как вы, полно девиц соответствующего пошиба?! Для вас она игрушка, вы, растлитель!
   – О, какие громкие слова! – усмехнулся я, подойдя ближе и взявшись рукой за мокрую дверцу автомобиля. – Я растлитель, а вы, разумеется, святоша. И вы, конечно же, намеревались Элю осчастливить. И какое же счастье, позвольте спросить, вы собирались ей преподнести? – презрительно скривил я губы, упиваясь своей ролью негодяя. – Тихий семейный уют? Десяток новых платьев? Счастье готовить вам ужин? Наслаждение ждать вас по вечерам после ваших деловых встреч и фуршетов? Или блаженство родить от вас дитя, похожее на вас же? – и я издевательски заглядывал ему в лицо.
   – А вы?! – вскричал он. – Я, по крайней мере, в состоянии обеспечить ей нормальную жизнь, какой живут нормальные люди, а не сумасшедшие вроде вас. Ведь вы не в себе, это сразу видно. И вы ее делаете такой же. Она не появляется в офисе, она не слышит, что ей говорят… Ей светило повышение, а теперь место занято!.. Вы тянете ее в болото. Оставьте ее! Исчезните! Я заплачу! Я дам тебе хорошие деньги. Только сгинь!
   Он задыхался в своей машине, словно улитка в скорлупе. Возможно, он в чем-то был прав. Даже тогда я подспудно ощущал, что, по большому счету, он прав, и я действительно гублю любимую женщину и разрушаю ее жизнь. Однако и его жалкий мирок с заданным стилем жизни, с автомобилем, чинным семейным бытом, обедами в ресторане в компании с такими же, похожими на престижные автомобили, существами, с размеренной половой жизнью, обеспеченной старостью – был мне в высшей степени противен, он казался мне еще худшим болотом для Эли, чем то, в какое ее затягивал я.
   – Она моя! – нагло, почти с ненавистью проговорил я. – Она – мой образ и подобие. И странно, что ты до сих пор это не усвоил. Ты собирался свить с ней гнездышко?… Рано или поздно она разнесла бы его в щепки! У тебя рога росли бы изо всех мест! Как ты этого еще не понял? У тебя серьезные намерения? Ну конечно: человек ты устоявшийся, у тебя красивая тачка и солидная должность. И было бы очень стильно завести вдобавок к тачке красивую жену-куклу. Наверное, немало найдется таких, что с радостью согласятся на такую роль, но не Эля! Она из другого материала, из других атомов и молекул! Она не для тебя, наодеколоненная дубина!
   – Только не надо хамить, – процедил собеседник, и в глазах его блеснули нехорошие огоньки. – Смотри, как бы не пришлось раскаиваться.
   – Пошел ты! – я толкнул дверцу и, не желая того, прищемил ему пальцы руки. Уже отойдя на десяток шагов и оглянувшись, я увидел, что он все еще трясет кистью.
   Конечно, я вел себя по-хамски. Но уж очень мне хотелось щелкнуть по носу этого высоко себя ценящего, образцового самца. Хотя не знаю, кто из нас двоих отвратительнее. Наверное, оба отвратительны, каждый по-своему.

Лист XXVIII

   А через несколько дней после той встречи меня подкараулили у входа в подъезд Элиного дома двое молодчиков (нанятых, полагаю, небезызвестным мне молодым человеком, поборником нравственности, стабильности и тихого семейного счастья). Я приметил их еще издалека и в нарочито беспечном скучающем облике обоих тотчас же уловил нечто темное, напружиненное и нацеленное именно против меня. Вслед за этим я почувствовал нервную дрожь и готовность к самым отчаянным действиям.