Страница:
Моаферн шел по набережной Синопы. У статуи Автолика он остановился, пораженный неожиданным сходством фигуры, изваянной Сфенисом, с тем, кого он все эти годы держал в своей памяти. В Митридате была такая же скрытая сила, тот же порыв.
Моаферн смотрел на Старую гавань. Так назывался угол Южной бухты, где догнивали боевые корабли. По нескольким, не стершимся до конца буквам он узнал свою «Стрелу». Какое это печальное зрелище — мертвая триера! Когда-то бывшая гордостью мореходов, предмет их радости и надежд, она предоставлена теперь дождям и ветру. Ее борт потрескался и почернел. Палуба осела. Вместо мачт и рей торчат обломки.
После мятежа синопейцев и исчезновения Ариарата Моаферн мог отправиться в Лаодикею или встретиться с царицей в Комане, на празднике Владычицы. Но он избрал Старую гавань, заповедное место их любви. С этой скалы он метал в воду черепки. Они то скрывались в пене волн, то выскакивали из них. «Раз! Два! Три! Четыре!»— считала Лаодика. Это была их игра! Если рикошетов выходило семь, Моаферн получал награду — поцелуй! Как они были молоды! И последняя их встреча тоже была здесь. Лаодика знала, что к полудню триеры поднимают якоря. Она не заботилась, что ее могут увидеть.
«Что с тобой, любимая?»— спросил Моаферн, протягивая к ней руки. «Мне снился дурной сон. Молния ударила в мое чрево». — «О! Это вещий сон! У тебя родится великий сын». — «Мне нужен только ты!»— сказала она, тяжело припав к плечу Моаферна.
Потом они шли рядом. Помнит ли она теперь эту тропинку к пустырю? Ветер играл лепестками вьюнка и листьями полыни. Запах полыни преследовал Моаферна все эти годы. Это был запах ее столы, ее губ, их короткой и горькой любви.
Лаодика вышла со стороны театра, откуда он ее не ждал. Лицо ее было сурово.
Они долго молчали, глядя друг другу в глаза. Казалось, они оба хотели возвратить прошлое или хотя бы отыскать его следы.
— Я верил, что ты придешь, — сказал Моаферн глухо. — Верил, хотя мне говорили, что это невозможно. Ты не вспомнила обо мне все эти годы плена. Твои стражи ловили меня по дорогам. Неужели приказ Рима сильнее пашей любви? И только судьба Митридата тебя еще может волновать!
— Что с ним? Он жив? Могу ли я верить?
— Только что из Пантикапея прибыл Диофант. Твой сын жив, но ему угрожали люди Ариарата.
— Я никогда не хотела его смерти! — заломив руки, молвила Лаодика. — Но этот ужасный человек имел надо мной власть. Он со мной не считался.
— А смерть Эвергета? — спросил Моаферн, глядя Лаодике в глаза.
— Эвергета убил Рим, — тихо сказала Лаодика. — Я этому не могла помешать. Маний Аквилий угрожал, что убьет тебя. Ты был в его власти. Он уверял, что Эвергет предал тебя, и показывал письма, написанные его рукой.
— И ты этому поверила? Царям приходится скрывать правду.
— Я не могла не поверить, потому что знала о его ненависти к тебе. Почему он послал в Пергам тебя? Разве у него не было других военачальников? И письма были написаны его рукой. Так я попала в капкан. После того как пролилась кровь Эвергета, оказалось, что жертва напрасна. Маний Аквилий обманул меня. И тогда пришел Ариарат. Это была пытка. Ведь он узнал, что Митридат твой сын…
Моаферн пошатнулся. Ужас исказил его лицо.
— Мой сын! Но почему я не знал об этом все эти годы?!
— Ты для него не сделал бы больше. А он об этом не должен был знать.
Моаферн смотрел на Старую гавань. Так назывался угол Южной бухты, где догнивали боевые корабли. По нескольким, не стершимся до конца буквам он узнал свою «Стрелу». Какое это печальное зрелище — мертвая триера! Когда-то бывшая гордостью мореходов, предмет их радости и надежд, она предоставлена теперь дождям и ветру. Ее борт потрескался и почернел. Палуба осела. Вместо мачт и рей торчат обломки.
После мятежа синопейцев и исчезновения Ариарата Моаферн мог отправиться в Лаодикею или встретиться с царицей в Комане, на празднике Владычицы. Но он избрал Старую гавань, заповедное место их любви. С этой скалы он метал в воду черепки. Они то скрывались в пене волн, то выскакивали из них. «Раз! Два! Три! Четыре!»— считала Лаодика. Это была их игра! Если рикошетов выходило семь, Моаферн получал награду — поцелуй! Как они были молоды! И последняя их встреча тоже была здесь. Лаодика знала, что к полудню триеры поднимают якоря. Она не заботилась, что ее могут увидеть.
«Что с тобой, любимая?»— спросил Моаферн, протягивая к ней руки. «Мне снился дурной сон. Молния ударила в мое чрево». — «О! Это вещий сон! У тебя родится великий сын». — «Мне нужен только ты!»— сказала она, тяжело припав к плечу Моаферна.
Потом они шли рядом. Помнит ли она теперь эту тропинку к пустырю? Ветер играл лепестками вьюнка и листьями полыни. Запах полыни преследовал Моаферна все эти годы. Это был запах ее столы, ее губ, их короткой и горькой любви.
Лаодика вышла со стороны театра, откуда он ее не ждал. Лицо ее было сурово.
Они долго молчали, глядя друг другу в глаза. Казалось, они оба хотели возвратить прошлое или хотя бы отыскать его следы.
— Я верил, что ты придешь, — сказал Моаферн глухо. — Верил, хотя мне говорили, что это невозможно. Ты не вспомнила обо мне все эти годы плена. Твои стражи ловили меня по дорогам. Неужели приказ Рима сильнее пашей любви? И только судьба Митридата тебя еще может волновать!
— Что с ним? Он жив? Могу ли я верить?
— Только что из Пантикапея прибыл Диофант. Твой сын жив, но ему угрожали люди Ариарата.
— Я никогда не хотела его смерти! — заломив руки, молвила Лаодика. — Но этот ужасный человек имел надо мной власть. Он со мной не считался.
— А смерть Эвергета? — спросил Моаферн, глядя Лаодике в глаза.
— Эвергета убил Рим, — тихо сказала Лаодика. — Я этому не могла помешать. Маний Аквилий угрожал, что убьет тебя. Ты был в его власти. Он уверял, что Эвергет предал тебя, и показывал письма, написанные его рукой.
— И ты этому поверила? Царям приходится скрывать правду.
— Я не могла не поверить, потому что знала о его ненависти к тебе. Почему он послал в Пергам тебя? Разве у него не было других военачальников? И письма были написаны его рукой. Так я попала в капкан. После того как пролилась кровь Эвергета, оказалось, что жертва напрасна. Маний Аквилий обманул меня. И тогда пришел Ариарат. Это была пытка. Ведь он узнал, что Митридат твой сын…
Моаферн пошатнулся. Ужас исказил его лицо.
— Мой сын! Но почему я не знал об этом все эти годы?!
— Ты для него не сделал бы больше. А он об этом не должен был знать.
ПЛАМЯ И ТЕНИ
Весть о возвращении Митридата опередила это событие ровно на столько времени, сколько понадобилось, чтобы разжечь костер на вершине Париадра. Его пламя увидели люди Диофанта в Амисе и тотчас же зажгли свои костры на холмах. Оттуда их свет распространился по всей Понтийской земле до горы Скороба на границе с Вифинией.
Ликовали эллины Трапезунда, радовались жители Фемискиры, потомки халибов, словно предугадывали, что Митридат вернет их рудникам и плавильням былую славу. Совершили возлияние богам амасийцы, вечно страдавшие от набегов воинственных галатов. Но более всех торжествовали синопейцы, ибо Митридат родился в их городе и в него возвращался как законный царь.
Храм Ормузда заполнили персы. Не кто иной, как Моаферн, спас юного царя от козней римлян, которых молва произвела в порождение бога Мрака Аримана.
С персами соперничали эллины. В храме Автолика звучала повторяемая тысячами уст молитва покровителю города и царя. На улице шерстобитов всю ночь не утихала работа. Кому-то пришло в голову все ковры соединить в один гигантский ковер и разложить его от гавани до ворот дворца под ноги Митридату.
Единственным пятном мрака в этом сиянии и ликовании был царский дворец. После восстания синопейцев и бегства Ариарата Лаодику покинули придворные. Разбежались слуги в страхе перед новым господином. Дочь Лаодика осыпала мать проклятиями. Она кричала, что помнит и любит Митридата и знает, что он явится и отомстит за отца. «Лучше бы я умерла в ту ночь, когда дала ей жизнь, — думала Лаодика, — когда, не веря, что выживу, Эвергет дал мое имя; новорожденной».
Лаодика ходила из зала в зал, где вышли из углов потревоженные тени. Близ фонтана лежал, как тогда, Эвергет, и в свете луны лицо его было мертвенно бледным… По мозаике шагал римский посол и звуки его шагов, его лающей речи отдавались в ушах тревожным звоном…
Она очнулась от шума шагов. Нет, это не привидения, не призраки. Они идут, высоко подняв факелы. Тени пляшут по их лицам, выхватывая то щеки, вздувшиеся желваками, то суровые, ненавидящие глаза. И один из них, без факела, с дротиком в руке, ее мальчик. Он заносит назад руку. Но на пути к ее сердцу, уже готовому умереть, встало другое, бесконечно дорогое ей лицо.
— Что ты делаешь? Это мать! — крикнул Моаферн, загораживая Лаодику.
Моаферн лежал на спине, широко раскинув руки. Он умер, как воин.
Ликовали эллины Трапезунда, радовались жители Фемискиры, потомки халибов, словно предугадывали, что Митридат вернет их рудникам и плавильням былую славу. Совершили возлияние богам амасийцы, вечно страдавшие от набегов воинственных галатов. Но более всех торжествовали синопейцы, ибо Митридат родился в их городе и в него возвращался как законный царь.
Храм Ормузда заполнили персы. Не кто иной, как Моаферн, спас юного царя от козней римлян, которых молва произвела в порождение бога Мрака Аримана.
С персами соперничали эллины. В храме Автолика звучала повторяемая тысячами уст молитва покровителю города и царя. На улице шерстобитов всю ночь не утихала работа. Кому-то пришло в голову все ковры соединить в один гигантский ковер и разложить его от гавани до ворот дворца под ноги Митридату.
Единственным пятном мрака в этом сиянии и ликовании был царский дворец. После восстания синопейцев и бегства Ариарата Лаодику покинули придворные. Разбежались слуги в страхе перед новым господином. Дочь Лаодика осыпала мать проклятиями. Она кричала, что помнит и любит Митридата и знает, что он явится и отомстит за отца. «Лучше бы я умерла в ту ночь, когда дала ей жизнь, — думала Лаодика, — когда, не веря, что выживу, Эвергет дал мое имя; новорожденной».
Лаодика ходила из зала в зал, где вышли из углов потревоженные тени. Близ фонтана лежал, как тогда, Эвергет, и в свете луны лицо его было мертвенно бледным… По мозаике шагал римский посол и звуки его шагов, его лающей речи отдавались в ушах тревожным звоном…
Она очнулась от шума шагов. Нет, это не привидения, не призраки. Они идут, высоко подняв факелы. Тени пляшут по их лицам, выхватывая то щеки, вздувшиеся желваками, то суровые, ненавидящие глаза. И один из них, без факела, с дротиком в руке, ее мальчик. Он заносит назад руку. Но на пути к ее сердцу, уже готовому умереть, встало другое, бесконечно дорогое ей лицо.
— Что ты делаешь? Это мать! — крикнул Моаферн, загораживая Лаодику.
Моаферн лежал на спине, широко раскинув руки. Он умер, как воин.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЦАРСКАЯ БАШНЯ
Весь день дул ледяной ветер. В его свистящем и прерывистом дыхании ощущалась лютая ярость гор, отторгнутых от веселых зеленых долин и янтарного моря. С жалобным скрипом чуть не до земли гнулись корабельные сосны. По дорогам и в голом поле кружились, словно совершая диковинный танец, столбы пыли. И одна лишь царская башня, нависшая над обрывом, сохраняла свою мрачную неподвижность.
На ее каменной памяти — ураганы и землетрясения, мятежи и войны. Ей одной цари доверяли свои тайны. Она слышала признания и предсмертные стоны не склонившихся перед властью. И на ее потемневших от временя стенах сохранились их процарапанные чем-то острым забытые всеми имена.
Молва окружила башню таинственным ореолом. Рассказывали о проклятии, постигавшем каждого, кто прикасался к ее камням. Люди обходили ее стороной.
Что же заставляет этого человека испытывать судьбу? Ветер срывает с него войлочный колпак. Он закрывает голову руками, словно это может защитить от холода.
Внезапно вверху засветилась одна из бойниц. Оттуда со свистом вылетел канат. Человек наклоняется, и через мгновение он уже ползет, перебирая ногами, как паук на невидимой паутине.
Укрепленные в нишах светильники освещают низко нависшие своды. Капля падает человеку на голову, и он вздрагивает, как от удара. Прижимаясь спиною к стене, он идет, извиваясь, пока не упирается в какую-то дверь. За нею слышатся звуки, напоминающие хлопанье крыльев. Прислушавшись, человек понимает, что кто-то ударяет ладонью по камню или, может быть, по собственному телу.
От толчка отлетает дверь, и взору вошедшего открывается келья, темная и узкая, как могильный склеп. В его противоположном конце мерцает огонек. Разгорающееся пламя озаряет лицо в спутанных седых космах. Неужели это та, которая когда-то имела власть над людьми? С нею он связывал свои надежды. Для нее он построил столицу вдали от моря и его соблазнов.
— Ариарат! — слышится вздох. — Ариарат, полетим вместе…
Фигура покачивается. Слышится мерное хлопанье. Это удары подошв по каменному полу. Пустота преображает звуки, так же как изменяет людей. Хлоп! Хлоп!
Дрожащим голосом человек произносит фразу, затверженные и уже ненужные слова:
— Дай мне свою руку! Ты свободна!
Лаодика протягивает высохшую ладонь. На ней блестит сосудик. В таких хранят аравийскую мирру. Может быть, она хочет, чтобы ее наполнили благовониями?
Звон разбиваемого стекла доносит до сознания Ариарата страшную догадку: он опоздал.
— Яд дал мне крылья! — шепчет Лаодика. — Смотри, как высоко я поднялась. Внизу блестит Понт. И корабль как игрушка в его могучих руках. А вокруг резвятся дельфины. Вот они поднимаются из волн и снова исчезают…
На ее каменной памяти — ураганы и землетрясения, мятежи и войны. Ей одной цари доверяли свои тайны. Она слышала признания и предсмертные стоны не склонившихся перед властью. И на ее потемневших от временя стенах сохранились их процарапанные чем-то острым забытые всеми имена.
Молва окружила башню таинственным ореолом. Рассказывали о проклятии, постигавшем каждого, кто прикасался к ее камням. Люди обходили ее стороной.
Что же заставляет этого человека испытывать судьбу? Ветер срывает с него войлочный колпак. Он закрывает голову руками, словно это может защитить от холода.
Внезапно вверху засветилась одна из бойниц. Оттуда со свистом вылетел канат. Человек наклоняется, и через мгновение он уже ползет, перебирая ногами, как паук на невидимой паутине.
Укрепленные в нишах светильники освещают низко нависшие своды. Капля падает человеку на голову, и он вздрагивает, как от удара. Прижимаясь спиною к стене, он идет, извиваясь, пока не упирается в какую-то дверь. За нею слышатся звуки, напоминающие хлопанье крыльев. Прислушавшись, человек понимает, что кто-то ударяет ладонью по камню или, может быть, по собственному телу.
От толчка отлетает дверь, и взору вошедшего открывается келья, темная и узкая, как могильный склеп. В его противоположном конце мерцает огонек. Разгорающееся пламя озаряет лицо в спутанных седых космах. Неужели это та, которая когда-то имела власть над людьми? С нею он связывал свои надежды. Для нее он построил столицу вдали от моря и его соблазнов.
— Ариарат! — слышится вздох. — Ариарат, полетим вместе…
Фигура покачивается. Слышится мерное хлопанье. Это удары подошв по каменному полу. Пустота преображает звуки, так же как изменяет людей. Хлоп! Хлоп!
Дрожащим голосом человек произносит фразу, затверженные и уже ненужные слова:
— Дай мне свою руку! Ты свободна!
Лаодика протягивает высохшую ладонь. На ней блестит сосудик. В таких хранят аравийскую мирру. Может быть, она хочет, чтобы ее наполнили благовониями?
Звон разбиваемого стекла доносит до сознания Ариарата страшную догадку: он опоздал.
— Яд дал мне крылья! — шепчет Лаодика. — Смотри, как высоко я поднялась. Внизу блестит Понт. И корабль как игрушка в его могучих руках. А вокруг резвятся дельфины. Вот они поднимаются из волн и снова исчезают…
ЛАОДИКА ВТОРАЯ
Митридат катался по полу, как раненый барс. Его большое и сильное тело содрогалось от рыданий, прерывавшихся протяжными стонами.
Предсмертное письмо матери раскрыло всю глубину трагедии. Она написана не афинянином Софоклом, а Судьбой. Это случилось не с царем Эдипом, а с ним, Митридатом. Он мстил за отца и оказался сам отцеубийцей. Ибо отцом его был Моаферн. Одна роковая ошибка породила другую. Он, Митридат, убил мать, нет, не дротиком и не ядом (яд ей дал сердобольный тюремщик), а несправедливым подозрением.
— Митридат! — услышал он. — Митридат!
Подобно волшебной флейте Орфея, усмирявшей разбушевавшиеся волны, этот голос успокаивал его мятущуюся душу. Откинувшись навзничь, сквозь пелену в воспаленных глазах Митридат увидел Лаодику. Она пришла к нему, понимая, как он одинок, как страдает.
«Сестра! Нет, дочь Эвергета! Как она похожа на того, кого я ошибочно считал отцом! Она по праву должна носить диадему, занимать трон. Лаодика Вторая! Я же — сын мятежника, заговорщика, узника римских тюрем. Мне бы скакать по степи бок о бок с Савмаком или стоять на корме камары рядом с Гриллом. Нет, вести фаланги Лаодики против римских легионов!»
Митридат схватил девичьи пальцы. Они были белы, как лепестки лилии. В них было благоухание юности и ее чистота.
— Ты меня любишь, Лаодика? — спросил он, вкладывая в слова всю нежность, на какую был способен.
Сестра соединила в себе тех, у кого он уже не мог просить прощения и прижать к груди. Она одна связывала его с матерью, давшей жизнь им обоим.
— Да! — отвечала девочка. — Я всегда скучала по тебе. Когда ты исчез, я плакала. Я говорила матери: «Верни мне брата!»
— Не называй меня так! — перебил Митридат. — Мы не обменивались кровью!
Лаодика взглянула брату в глаза. Они были цвета утреннего моря. Таким ей предстал Понт в тот первый день, когда она вернулась в Синопу. Казалось, волны приветствовали ее возвращение и они так же властно притягивали к себе, как его глаза.
— Вот видишь этот шрам! — Митридат протянул руку. — Отсюда текла кровь, которая смешалась с кровью моего побратима Савмака.
— Он скиф?
— Скиф, — ответил Митридат, отводя взгляд в сторону. — И в тот день, когда мы обменялись кровью, он поведал мне прекрасную сказку. С тех пор я не могу ее забыть. Это о том, как на степь, опаленную гневом богов, пролился всепрощающий ливень слез. Горе сожгло и опустошило мою душу, но ты, как та божественная птичка, пропела прощение и надежду.
Он привлек Лаодику к себе, и она потонула в нем, как песчинка в бурлящем горном потоке.
Предсмертное письмо матери раскрыло всю глубину трагедии. Она написана не афинянином Софоклом, а Судьбой. Это случилось не с царем Эдипом, а с ним, Митридатом. Он мстил за отца и оказался сам отцеубийцей. Ибо отцом его был Моаферн. Одна роковая ошибка породила другую. Он, Митридат, убил мать, нет, не дротиком и не ядом (яд ей дал сердобольный тюремщик), а несправедливым подозрением.
— Митридат! — услышал он. — Митридат!
Подобно волшебной флейте Орфея, усмирявшей разбушевавшиеся волны, этот голос успокаивал его мятущуюся душу. Откинувшись навзничь, сквозь пелену в воспаленных глазах Митридат увидел Лаодику. Она пришла к нему, понимая, как он одинок, как страдает.
«Сестра! Нет, дочь Эвергета! Как она похожа на того, кого я ошибочно считал отцом! Она по праву должна носить диадему, занимать трон. Лаодика Вторая! Я же — сын мятежника, заговорщика, узника римских тюрем. Мне бы скакать по степи бок о бок с Савмаком или стоять на корме камары рядом с Гриллом. Нет, вести фаланги Лаодики против римских легионов!»
Митридат схватил девичьи пальцы. Они были белы, как лепестки лилии. В них было благоухание юности и ее чистота.
— Ты меня любишь, Лаодика? — спросил он, вкладывая в слова всю нежность, на какую был способен.
Сестра соединила в себе тех, у кого он уже не мог просить прощения и прижать к груди. Она одна связывала его с матерью, давшей жизнь им обоим.
— Да! — отвечала девочка. — Я всегда скучала по тебе. Когда ты исчез, я плакала. Я говорила матери: «Верни мне брата!»
— Не называй меня так! — перебил Митридат. — Мы не обменивались кровью!
Лаодика взглянула брату в глаза. Они были цвета утреннего моря. Таким ей предстал Понт в тот первый день, когда она вернулась в Синопу. Казалось, волны приветствовали ее возвращение и они так же властно притягивали к себе, как его глаза.
— Вот видишь этот шрам! — Митридат протянул руку. — Отсюда текла кровь, которая смешалась с кровью моего побратима Савмака.
— Он скиф?
— Скиф, — ответил Митридат, отводя взгляд в сторону. — И в тот день, когда мы обменялись кровью, он поведал мне прекрасную сказку. С тех пор я не могу ее забыть. Это о том, как на степь, опаленную гневом богов, пролился всепрощающий ливень слез. Горе сожгло и опустошило мою душу, но ты, как та божественная птичка, пропела прощение и надежду.
Он привлек Лаодику к себе, и она потонула в нем, как песчинка в бурлящем горном потоке.
НАШЕСТВИЕ
С холмов, где стояли посты херсонеситов, казалось, что в движение пришла вся степь. Оставляя позади себя клубы пыли, мчались всадники в кожаных штанах и меховых треухах. Доносился удушливый запах горящего зерна. Пала житница Херсонеса — Керкинитида. Потянулись беглецы из Прекрасной гавани и других поселений западной Таврики. На почерневших лицах застыл ужас побоища, в котором не было пощады ни женщинам, ни детям.
Страшна была ярость воинов Палака. Нашла выход их ненависть к пришельцам, прилепившимся к побережью, как ракушки к днищу корабля. Раньше, когда сколоты владели Великой степью от Истра до Танаиса, они могли мириться с этими купчишками или не обращать на них внимания, как на надоедливых ос. Но теперь, когда Великая степь принадлежит савроматам и роксоланам, соседство эллинов стало опасным. От них исходил дух своеволия. Потеряла авторитет древняя мудрость, приговаривавшая к смерти за подражание чужим обычаям. Некоторым уже жали под мышками дедовские кафтаны, и они сменили их па просторные эллинские хитоны. Еще немного, и сколоты начнут называть своих детей эллинскими именами и клясться не бородой Папая, а Зевсом или Гераклом.
Ревнители старины полагались на царевича Палака, воспитанного в дальнем становье на кумысе и не знавшего даже вкуса оливкового масла и вина. Он еще при жизни отца нападал на купцов, приносивших в скифские селения заморские товары, бил расписную посуду, сжигал эллинские ткани и свитки. Став царем, Палак замыслил уничтожить все эллинское, сжечь эллинские города и сбросить эллинов в море.
В эти дни Херсонес напоминал осажденный лагерь. Каменщики укрепляли стены, не видевшие врагов почти двести лет. По специальному решению булевтерия в угловую круглую башню были уложены плиты с ближайшего к городу некрополя: мертвые должны служить родному полису так же, как живые! Пусть скифские тараны разобьются о камни могил! С улицы кузнецов доносились удары молотов. Гражданам понадобятся стрелы и мечи. Рабы несли на плечах бревна для катапульт. Со стадиона доносились голоса команды. Там обучались военному строю отпущенные на свободу таврские рабы. Нашлась работа и горшечникам в мастерской при храме Девы. Удивительнее всего, что именно ею больше всего интересовался первый стратег Дамосикл. Словно амфоры, вывозимые из города на крутых повозках, могли пригодиться в эти жаркие дни.
Откуда ждать помощи? Из Пантикапея, платящего скифам дань? Или из маленькой Гераклеи — метрополии Херсонеса? Митридат Евпатор! Имя этого царя звучало все громче и настойчивее: в спорах граждан на агоре, в дебатах, разгоравшихся на заседаниях булевтерия.
У понтийского царя были ревностные сторонники и не менее решительные противники. Среди первых выделялся Алким, вернувшийся в Херсонес из Пантикапея. Из его рассказов вставал образ прекрасного и благородного юноши, которому удалось с помощью богов преодолеть вражеские козни и возвратить себе отцовский трон. С особым пафосом Алким описывал месяцы, проведенные вместе с царем в горах Париадра. Если ему верить, выходило, что тогда он был едва ли не воспитателем царя, платившего ему за заботы не золотом, а бескорыстной дружбой. О своей роли при дворе Перисада хитрец не распространялся, понимая, что она выставила бы его в невыгодном свете. К тому же он знал о неприязни своих сограждан к Перисаду, которого считали если не варваром, то их покровителем и тайным союзником.
Среди противников Митридата было немало купцов, торговавших с римлянами. Они распространяли слух, будто Митридат рожден царицей от какого-то преступника и что, желая скрыть свое происхождение, он заточил свою мать в тюрьму и там отравил ее. Разумеется, от такого человека нечего ожидать помощи и лучше передать город под покровительство могущественного Рима.
В пылу спора сторонники и противники Митридата обвиняли друг друга в предательстве.
Но внезапно споры и взаимные обвинения прекратились, словно их и не было. С башен Херсонеса стало видно зарево, охватившее противоположный берег бухты. Палак и его всадники находились всего лишь в двадцати стадиях от городских стен! Булевтерий единодушно принял решение просить Митридата о помощи.
Страшна была ярость воинов Палака. Нашла выход их ненависть к пришельцам, прилепившимся к побережью, как ракушки к днищу корабля. Раньше, когда сколоты владели Великой степью от Истра до Танаиса, они могли мириться с этими купчишками или не обращать на них внимания, как на надоедливых ос. Но теперь, когда Великая степь принадлежит савроматам и роксоланам, соседство эллинов стало опасным. От них исходил дух своеволия. Потеряла авторитет древняя мудрость, приговаривавшая к смерти за подражание чужим обычаям. Некоторым уже жали под мышками дедовские кафтаны, и они сменили их па просторные эллинские хитоны. Еще немного, и сколоты начнут называть своих детей эллинскими именами и клясться не бородой Папая, а Зевсом или Гераклом.
Ревнители старины полагались на царевича Палака, воспитанного в дальнем становье на кумысе и не знавшего даже вкуса оливкового масла и вина. Он еще при жизни отца нападал на купцов, приносивших в скифские селения заморские товары, бил расписную посуду, сжигал эллинские ткани и свитки. Став царем, Палак замыслил уничтожить все эллинское, сжечь эллинские города и сбросить эллинов в море.
В эти дни Херсонес напоминал осажденный лагерь. Каменщики укрепляли стены, не видевшие врагов почти двести лет. По специальному решению булевтерия в угловую круглую башню были уложены плиты с ближайшего к городу некрополя: мертвые должны служить родному полису так же, как живые! Пусть скифские тараны разобьются о камни могил! С улицы кузнецов доносились удары молотов. Гражданам понадобятся стрелы и мечи. Рабы несли на плечах бревна для катапульт. Со стадиона доносились голоса команды. Там обучались военному строю отпущенные на свободу таврские рабы. Нашлась работа и горшечникам в мастерской при храме Девы. Удивительнее всего, что именно ею больше всего интересовался первый стратег Дамосикл. Словно амфоры, вывозимые из города на крутых повозках, могли пригодиться в эти жаркие дни.
Откуда ждать помощи? Из Пантикапея, платящего скифам дань? Или из маленькой Гераклеи — метрополии Херсонеса? Митридат Евпатор! Имя этого царя звучало все громче и настойчивее: в спорах граждан на агоре, в дебатах, разгоравшихся на заседаниях булевтерия.
У понтийского царя были ревностные сторонники и не менее решительные противники. Среди первых выделялся Алким, вернувшийся в Херсонес из Пантикапея. Из его рассказов вставал образ прекрасного и благородного юноши, которому удалось с помощью богов преодолеть вражеские козни и возвратить себе отцовский трон. С особым пафосом Алким описывал месяцы, проведенные вместе с царем в горах Париадра. Если ему верить, выходило, что тогда он был едва ли не воспитателем царя, платившего ему за заботы не золотом, а бескорыстной дружбой. О своей роли при дворе Перисада хитрец не распространялся, понимая, что она выставила бы его в невыгодном свете. К тому же он знал о неприязни своих сограждан к Перисаду, которого считали если не варваром, то их покровителем и тайным союзником.
Среди противников Митридата было немало купцов, торговавших с римлянами. Они распространяли слух, будто Митридат рожден царицей от какого-то преступника и что, желая скрыть свое происхождение, он заточил свою мать в тюрьму и там отравил ее. Разумеется, от такого человека нечего ожидать помощи и лучше передать город под покровительство могущественного Рима.
В пылу спора сторонники и противники Митридата обвиняли друг друга в предательстве.
Но внезапно споры и взаимные обвинения прекратились, словно их и не было. С башен Херсонеса стало видно зарево, охватившее противоположный берег бухты. Палак и его всадники находились всего лишь в двадцати стадиях от городских стен! Булевтерий единодушно принял решение просить Митридата о помощи.
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Алким, прибывший с посланием булевтерия в Синопу, не сразу понял, что происходит. Дома у гавани были украшены царскими знаками в гирляндах зелени. Но сама гавань была пуста. Никто не помог укрепить сходни и замотать корабельный канат. Единственный синопеец, встретившийся Алкиму на пути к агоре, оказался продавцом детских игрушек. Не слушая обращенных к нему вопросов, он таращил осоловевшие глаза и гремел над своей головой трещоткой.
На агору сошлась вся Синопа. Люди сидели кучками на расстеленных на земле коврах и что-то выкрикивали. Другие окружили помост с установленным на треножнике огромным медным котлом. Великан виночерпий разливал вино в подставляемые фиалы и ритоны. Мальчики, судя по одежде — царские пажи, несли на жердях целиком зажаренных баранов. Их тотчас же раздирала на части и съедала захмелевшая толпа.
— Скажи мне наконец, что это за праздник? — обратился Алким к одному из мальчиков.
— День рождения нашего царя Митридата, — отвечал паж. — Царь угощает вином из своих подвалов и припасами из своих кладовых. Видишь, он на помосте!
Алким с трудом узнал в атлете с черпаком в руке самого Митридата. За прошедшие два года он возмужал и окреп. И все же это был Митридат, с которым он когда-то жил в хижине пастуха.
В персидском кандии поверх эллинского хитона Митридат стоял у котла и решительно размахивал своим орудием. В нем — полуэллине и полуперсе — бурлила энергия его предков, и казалось, он хотел перемешать подданных своего разноплеменного государства в таком же котле.
— Эй, подходи! — кричал он зычным голосом глашатая. — Пейте, синопейцы! Знаете ли вы, что Синопа по-фригийски «пьяница»?
Еще издали увидев приближавшегося Алкима, царь стал приплясывать.
— Расступитесь! — кричал он. — Это идет спутник моего детства. Дайте ему фиал! Мы выпьем по-скифски!
— Государь! — сказал Алким, подойдя к помосту. — Я приношу тебе поздравления. Но мой город сейчас не может разделить радость синопейцев. Палак подошел к его стенам. И если мы не сможем отразить натиск, то погибнем от голода. У нас нет припасов, а наша житница Керкинитида захвачена скифами.
— Где мой летописец Диофант? — крикнул царь после долгой паузы. — Пусть он явится сюда!
Прошло немало времени, пока привели Диофанта. Увидев встревоженного Алкима, историк понял, что стряслась какая-то беда. Но он не догадывался, почему его оторвали от свитков.
— Это по твоей части! — сказал царь, пошатываясь. — Грузи корабли провиантом, бери гоплитов и отправляйся немедленно туда.
Он показал черпаком в сторону моря.
— Херсонес осажден скифами, — пояснил он ошеломленному Диофанту. — Войну я поручаю тебе…
— А не лучше ли тебе пройти во дворец? — сказал Диофант тоном наставника-успокоителя. — Утром на трезвую голову ты примешь надлежащее решение.
— Нет, на пьяную! — закричал Митридат настойчиво. — Ты забыл, что пишет Геродот о моих предках: персидские цари ни одного серьезного решения не принимали в трезвом виде!
— Но ты подумай, Митридат! Я ведь не стратег, а летописец. До сих пор я расставлял войска лишь на листе папируса. Одно дело — писать о войне, а другое — воевать, руководить ею.
Лицо Митридата, казавшееся дряблым и расслабленным, застыло в каменной неподвижности.
— Я думаю, — сказал царь жестко, — тебе известно содержание договора моего деда Фарнака с херсонеситами. И хотя он не был возобновлен моим отцом, обещание остается в силе.
Митридат спрыгнул с помоста и взял Диофанта за плечо. Несколько мгновений они шли молча. Эллин то и дело бросал на царя взгляд. В нем сквозило удивление. Кажется, он ожидал, что Митридат раскроет ему свои истинные намерения и объявит все сказанное прежде шуткой.
— Итак! — сказал Митридат, не поворачивая головы. — Ты разобьешь скифов. Но этого мало. Ты должен сделать их моими друзьями!
— Как тебя понять? — воскликнул Диофант.
— Понимай, как сказано! Победи и сделай их друзьями! Так, чтобы у котла на агоре среди тех, кто пьет за мое здоровье, были и скифы! Это смелые и мужественные воины. И один из них — мой побратим.
— Война со скифами — не лучший путь к твоей цели, — вставил Диофант.
— Но я не могу терять и дружбу эллинов! — возразил Митридат. — Без их помощи мне не справиться с Римом.
— Итак, необходимо посадить в одну лодку эллинов и скифов, чтобы они ее не перевернули, — подытожил Диофант.
— Совершенно верно! — обрадованно воскликнул Митридат. — Ты понял мой план.
— Но сумею ли я его осуществить, — молвил Диофант. — Тебе удобнее управлять кораблем с такой командой.
— Ты хочешь сказать, что в моих жилах смешалась кровь эллинов и варваров?
— Да! — сказал Диофант.
— Но ведь помощи просят эллины. Во мне они всегда будут видеть варвара, посягающего на их демократию.
Диофант поднял вверх ладони.
— Не знаю, как скифам, но мне приятно быть побежденным.
На агору сошлась вся Синопа. Люди сидели кучками на расстеленных на земле коврах и что-то выкрикивали. Другие окружили помост с установленным на треножнике огромным медным котлом. Великан виночерпий разливал вино в подставляемые фиалы и ритоны. Мальчики, судя по одежде — царские пажи, несли на жердях целиком зажаренных баранов. Их тотчас же раздирала на части и съедала захмелевшая толпа.
— Скажи мне наконец, что это за праздник? — обратился Алким к одному из мальчиков.
— День рождения нашего царя Митридата, — отвечал паж. — Царь угощает вином из своих подвалов и припасами из своих кладовых. Видишь, он на помосте!
Алким с трудом узнал в атлете с черпаком в руке самого Митридата. За прошедшие два года он возмужал и окреп. И все же это был Митридат, с которым он когда-то жил в хижине пастуха.
В персидском кандии поверх эллинского хитона Митридат стоял у котла и решительно размахивал своим орудием. В нем — полуэллине и полуперсе — бурлила энергия его предков, и казалось, он хотел перемешать подданных своего разноплеменного государства в таком же котле.
— Эй, подходи! — кричал он зычным голосом глашатая. — Пейте, синопейцы! Знаете ли вы, что Синопа по-фригийски «пьяница»?
Еще издали увидев приближавшегося Алкима, царь стал приплясывать.
— Расступитесь! — кричал он. — Это идет спутник моего детства. Дайте ему фиал! Мы выпьем по-скифски!
— Государь! — сказал Алким, подойдя к помосту. — Я приношу тебе поздравления. Но мой город сейчас не может разделить радость синопейцев. Палак подошел к его стенам. И если мы не сможем отразить натиск, то погибнем от голода. У нас нет припасов, а наша житница Керкинитида захвачена скифами.
— Где мой летописец Диофант? — крикнул царь после долгой паузы. — Пусть он явится сюда!
Прошло немало времени, пока привели Диофанта. Увидев встревоженного Алкима, историк понял, что стряслась какая-то беда. Но он не догадывался, почему его оторвали от свитков.
— Это по твоей части! — сказал царь, пошатываясь. — Грузи корабли провиантом, бери гоплитов и отправляйся немедленно туда.
Он показал черпаком в сторону моря.
— Херсонес осажден скифами, — пояснил он ошеломленному Диофанту. — Войну я поручаю тебе…
— А не лучше ли тебе пройти во дворец? — сказал Диофант тоном наставника-успокоителя. — Утром на трезвую голову ты примешь надлежащее решение.
— Нет, на пьяную! — закричал Митридат настойчиво. — Ты забыл, что пишет Геродот о моих предках: персидские цари ни одного серьезного решения не принимали в трезвом виде!
— Но ты подумай, Митридат! Я ведь не стратег, а летописец. До сих пор я расставлял войска лишь на листе папируса. Одно дело — писать о войне, а другое — воевать, руководить ею.
Лицо Митридата, казавшееся дряблым и расслабленным, застыло в каменной неподвижности.
— Я думаю, — сказал царь жестко, — тебе известно содержание договора моего деда Фарнака с херсонеситами. И хотя он не был возобновлен моим отцом, обещание остается в силе.
Митридат спрыгнул с помоста и взял Диофанта за плечо. Несколько мгновений они шли молча. Эллин то и дело бросал на царя взгляд. В нем сквозило удивление. Кажется, он ожидал, что Митридат раскроет ему свои истинные намерения и объявит все сказанное прежде шуткой.
— Итак! — сказал Митридат, не поворачивая головы. — Ты разобьешь скифов. Но этого мало. Ты должен сделать их моими друзьями!
— Как тебя понять? — воскликнул Диофант.
— Понимай, как сказано! Победи и сделай их друзьями! Так, чтобы у котла на агоре среди тех, кто пьет за мое здоровье, были и скифы! Это смелые и мужественные воины. И один из них — мой побратим.
— Война со скифами — не лучший путь к твоей цели, — вставил Диофант.
— Но я не могу терять и дружбу эллинов! — возразил Митридат. — Без их помощи мне не справиться с Римом.
— Итак, необходимо посадить в одну лодку эллинов и скифов, чтобы они ее не перевернули, — подытожил Диофант.
— Совершенно верно! — обрадованно воскликнул Митридат. — Ты понял мой план.
— Но сумею ли я его осуществить, — молвил Диофант. — Тебе удобнее управлять кораблем с такой командой.
— Ты хочешь сказать, что в моих жилах смешалась кровь эллинов и варваров?
— Да! — сказал Диофант.
— Но ведь помощи просят эллины. Во мне они всегда будут видеть варвара, посягающего на их демократию.
Диофант поднял вверх ладони.
— Не знаю, как скифам, но мне приятно быть побежденным.
ХЕРСОНЕС
Третьи сутки дождь висел над Херсонесом. Тысячи водяных нитей сплетались в полупрозрачную и невесомую завесу, окутывающую красные кирпичные кровли, грозные башни крепостной стены. Капли как добрые вести стучались в стены и двери домов. Мутные потоки стекали по плитам агоры и камням мостовых, заполняя канавы и цистерны. Вода бурлила и плескала с такой небывалой щедростью, о какой не помнили старики. Даже в свитках местного летописца Сириска, запечатлевшего чудеса покровительницы города Девы, не упоминалось о таком дожде. Не иначе его наслал Зевс Тучегонитель, чтобы очистить город от скверны — желтой пыли скифских степей. Она проникала во все трещины и щели, складки и поры. Она задушила виноградники, сожгла загородные сады.
И теперь пришел ей конец. Ливень с озорством и лихостью смывал въедливую скифскую пыль и вместе с нею позор прошлых лет. Словно и не было унизительных подарков скифским царям, их высокомерных посланий, грубых угроз и жалких извинений. Ливень очищал город, обволакивал его пеленой, прятал от жадных и завистливых взглядов.
Когда дождь иссяк и солнце высушило влагу, казалось, что Херсонес родился для новой жизни. Каждый камень предстал в своей первозданной чистоте, в паутине покрывавших его трещин, в неровностях, в шероховатостях, в выбоинах от ударов первых каменотесов.
И как в первый день жизни города, запел колокол, возвещая неслыханную радость. В море, очищенном от тумана, показались паруса.
— Корабли Митридата! Корабли Митридата! — гремела медь, и ей вторили ликующие голоса.
В эти минуты город был подобен наклоненному светильнику. Опустели западные и южные кварталы. Вымерла агора. Все живое перелилось в гавань, черневшую тысячами голов, сверкавшую белизной одежд. Люди бросались друг другу в объятия, плакали, не скрывая слез, пели.
Разрезая волны, в гавань вошел «Фарнак»с уже подобранными парусами. Гордо развевалось полотнище со звездой и полумесяцем — эмблемами понтийских царей. Имя корабля напоминало херсонеситам о понтийском царе, заключившем с ними союз.
С борта полетели канаты. Метко накинутые на осмоленные столбы, они притянули триеру к молу. Бесшумно опустились сходни. Херсонеситы подхватили их и укрепили своими телами. Первым спускался человек в блестящем чешуйчатом панцире и обшитой бахромой накидке. На голове его был коринфский шлем, украшенный голубым пером.
— Диофант! Диофант! — ревела толпа, уже знавшая, что Митридат поставил во главе своих кораблей и воинов не перса, не каппадокийца, а эллина. В городе, окруженном варварами, это воспринималось как проявление особой симпатии молодого царя к Херсонесу.
Диофанта встретил первый стратег херсонеситов Дамосикл. Диофант вглядывался в лицо этого еще крепкого человека, на котором запечатлелись следы недавних невзгод.
Рукопожатие стратегов вызвало взрыв восторга. Синопеец и херсонесит, подданный царя и свободный гражданин, они были эллинами, детьми рассеянного по всему миру народа. И Понт соединил их. Ибо Понт — это путь, связывающий тех, кого разъединила судьба.
С высоты угловой башни, куда Дамосикл повел гостя, открывался прекрасный вид на окрестности Херсонеса. Диофант долго не мог оторвать взгляда от виноградников и садов, разделенных бухтами и заливами. Море глубоко вдавалось в сушу, и бухты казались голубыми лепестками какого-то удивительного цветка. Неужели его растопчут скифские кожаные сапоги? Диофант поймал взгляд Дамосикла. В нем была надежда и тревога. Он вспомнил напутствие Митридата: «Победить и завоевать дружбу!»
«Но сначала победить!»— подумал он.
— Диофант! Диофант! — послышался знакомый голос.
Стратег приподнялся на локте. В комнату ворвался Алким. Вчера он попросил его быть провожатым. И вот Алким пришел вместе с Гелиосом.
— Подать каламос? — спросил он, как когда-то.
— Нет! Меч! — отвечал Диофант, улыбаясь. — Теперь это мой каламос, свиток — степь, а чернила — кровь.
— Куда тебя повести? — спросил Алким, когда они вышли наружу. — В театр или в гимнасий?
— Покажи места своего детства.
— Но мой отец был сукновалом и там дурно пахнет.
— Но те, кто любит красивые хитоны, должны по крайней мере знать, как их делают.
Улицы этой части города были узки и невымощены. Здесь можно было споткнуться о камень, порезать ногу обломком сосуда. Знатные посетители города редко сюда заглядывали.
А Диофант с видимым удовольствием шагал мимо приземистых домов с выщербленными стенами. Каждая улица пахла своим ремеслом — выдубленной кожей, свежими стружками, дымом пылающих горнов. Но ко всем этим запахам примешивался густой аромат засоленной рыбы, хранившейся в высеченных в скале цистернах. Рыба была основной пищей ремесленников и, может быть, главным богатством города.
— А где тут ювелиры? — спросил Диофант.
— Ювелиры? Это в другую сторону…
Он повел его назад по улице горшечников, свернул на улицу сукновалов. Ее пересекала улочка ювелиров.
И теперь пришел ей конец. Ливень с озорством и лихостью смывал въедливую скифскую пыль и вместе с нею позор прошлых лет. Словно и не было унизительных подарков скифским царям, их высокомерных посланий, грубых угроз и жалких извинений. Ливень очищал город, обволакивал его пеленой, прятал от жадных и завистливых взглядов.
Когда дождь иссяк и солнце высушило влагу, казалось, что Херсонес родился для новой жизни. Каждый камень предстал в своей первозданной чистоте, в паутине покрывавших его трещин, в неровностях, в шероховатостях, в выбоинах от ударов первых каменотесов.
И как в первый день жизни города, запел колокол, возвещая неслыханную радость. В море, очищенном от тумана, показались паруса.
— Корабли Митридата! Корабли Митридата! — гремела медь, и ей вторили ликующие голоса.
В эти минуты город был подобен наклоненному светильнику. Опустели западные и южные кварталы. Вымерла агора. Все живое перелилось в гавань, черневшую тысячами голов, сверкавшую белизной одежд. Люди бросались друг другу в объятия, плакали, не скрывая слез, пели.
Разрезая волны, в гавань вошел «Фарнак»с уже подобранными парусами. Гордо развевалось полотнище со звездой и полумесяцем — эмблемами понтийских царей. Имя корабля напоминало херсонеситам о понтийском царе, заключившем с ними союз.
С борта полетели канаты. Метко накинутые на осмоленные столбы, они притянули триеру к молу. Бесшумно опустились сходни. Херсонеситы подхватили их и укрепили своими телами. Первым спускался человек в блестящем чешуйчатом панцире и обшитой бахромой накидке. На голове его был коринфский шлем, украшенный голубым пером.
— Диофант! Диофант! — ревела толпа, уже знавшая, что Митридат поставил во главе своих кораблей и воинов не перса, не каппадокийца, а эллина. В городе, окруженном варварами, это воспринималось как проявление особой симпатии молодого царя к Херсонесу.
Диофанта встретил первый стратег херсонеситов Дамосикл. Диофант вглядывался в лицо этого еще крепкого человека, на котором запечатлелись следы недавних невзгод.
Рукопожатие стратегов вызвало взрыв восторга. Синопеец и херсонесит, подданный царя и свободный гражданин, они были эллинами, детьми рассеянного по всему миру народа. И Понт соединил их. Ибо Понт — это путь, связывающий тех, кого разъединила судьба.
С высоты угловой башни, куда Дамосикл повел гостя, открывался прекрасный вид на окрестности Херсонеса. Диофант долго не мог оторвать взгляда от виноградников и садов, разделенных бухтами и заливами. Море глубоко вдавалось в сушу, и бухты казались голубыми лепестками какого-то удивительного цветка. Неужели его растопчут скифские кожаные сапоги? Диофант поймал взгляд Дамосикла. В нем была надежда и тревога. Он вспомнил напутствие Митридата: «Победить и завоевать дружбу!»
«Но сначала победить!»— подумал он.
— Диофант! Диофант! — послышался знакомый голос.
Стратег приподнялся на локте. В комнату ворвался Алким. Вчера он попросил его быть провожатым. И вот Алким пришел вместе с Гелиосом.
— Подать каламос? — спросил он, как когда-то.
— Нет! Меч! — отвечал Диофант, улыбаясь. — Теперь это мой каламос, свиток — степь, а чернила — кровь.
— Куда тебя повести? — спросил Алким, когда они вышли наружу. — В театр или в гимнасий?
— Покажи места своего детства.
— Но мой отец был сукновалом и там дурно пахнет.
— Но те, кто любит красивые хитоны, должны по крайней мере знать, как их делают.
Улицы этой части города были узки и невымощены. Здесь можно было споткнуться о камень, порезать ногу обломком сосуда. Знатные посетители города редко сюда заглядывали.
А Диофант с видимым удовольствием шагал мимо приземистых домов с выщербленными стенами. Каждая улица пахла своим ремеслом — выдубленной кожей, свежими стружками, дымом пылающих горнов. Но ко всем этим запахам примешивался густой аромат засоленной рыбы, хранившейся в высеченных в скале цистернах. Рыба была основной пищей ремесленников и, может быть, главным богатством города.
— А где тут ювелиры? — спросил Диофант.
— Ювелиры? Это в другую сторону…
Он повел его назад по улице горшечников, свернул на улицу сукновалов. Ее пересекала улочка ювелиров.