Так – через Сашку – он сквитался с Фулевым, балбес!
   Я смотрел на арестованных. Никто из них, даже этот Фулевый, не поднялся помочь своему сокамернику, этому семнадцатилетнему мальчишке. Сашка катался по полу, держась двумя руками за пах, хватая воздух раскровавленным и безмолвно кричащим ртом, а они, сидя на нарах, просто смотрели на него, как в цирке. В нудной камерной жизни это зрелище было для них тоже развлечением.
   Я выпростал из джинсов рубаху, оторвал кусок, подошел к бачку с водой, хотел намочить, но оказалось, что бачок пуст, и тогда я просто нагнулся к Сашке и куском рубахи стал вытирать ему кровь с лица.
   – Уйди, сука! – вдруг крикнул мне Фулевый.
   Этого я, конечно, не ожидал, удивленно повернулся к нему.
   – Отойди от него! Убери руки, наседка!
   – Ты что, сдурел, что ли? – спросил я.
   Фулевый встал с нар, подошел ко мне вплотную, и я видел, как он то ли жует что-то во рту, то ли еще непонятно зачем двигает желваками, а когда я сообразил, что он просто собирает слюну, было уже поздно – он вдруг сочно и звучно харкнул мне прямо в лицо.
   Ну, такого еще не было! Я потерял контроль над собой, забыл, что я – столичный журналист и так далее. Тем же милицейским приемом – коленом в пах – я достал этого Фулевого, и когда он от удара согнулся, как Сашка минуту назад, я двумя кулаками еще долбанул его по затылку. Падая, эта скотина ухватила меня за ноги, и мы покатились по заплеванному полу камеры – он пытался меня укусить, а я вытирал свое лицо о его свитер, выворачивал ему руку и не знаю, чем бы кончилась эта драка, если бы в этот момент не распахнулась дверь. Два новых милиционера ворвались в камеру, схватили нас обоих – меня и Фулевого – и потащили мимо улыбчатого старшины в комнату для допросов. Только на этот раз это была другая – без окон – комната, и там, в глухих бетонных стенах, украшенных портретами Дзержинского и Калинина, эти двое стали профессионально-умело избивать нас.
   Я получил сразу три оглушительных удара – в челюсть, в печень и снова по уху, и рухнул без сознания, а Фулевый, кажется, продержался чуть дольше, не помню, знаю только, что нас обоих облили водой, заставили встать и «помириться». Мы стояли друг против друга, шатаясь, а милиционеры, резвясь, диктовали нам:
   – Скажи: «больше бить не буду, клянусь!»
   Я молчал, скорей не потому, что не хотел сказать, а потому, что не мог выговорить и звука разбитой челюстью. За это я тут же схлопотал от них еще один удар по уху, снова скопытился на цементный пол, снова облили меня водой и подняли, и я затуманенным мозгом, как сквозь слой воды, услышал, что Фулевый прохрипел:
   – Б-больше б-бить н-не б-буду…
   – Клянись матерью! – приказали ему.
   – Клянусь…
   – Теперь ты! – ткнули меня.
   Я промычал что-то распухшими губами, но они не удовлетворились, заставили промычать внятней. И только после этого нас обоих снова волоком оттащили назад в камеру, бросили не на нары, а просто за двери на пол.
   Мы лежали рядом, и теперь Сашка Шах куском моей рубахи утирал наши окровавленные лица, но я уже мало что соображал, я отключился в полусон-полузабытье и пришел в себя, может быть, часа через два-три. В камере уже горела лампочка, убранная под потолком в решетку. Я лежал на нарах – не знаю, кто перетащил меня сюда с пола. Надо мной сидел Сашка Шах и переругивался с Фулевым. Сквозь боль во всем теле и полусон я слышал их голоса.
   – Был бы он стукач, они б его не били… – говорил Сашка.
   – Бьют и осученных, – отвечал Фулевый. – Чтоб им верили.
   – Может и бьют, но не так. Ты что?! Смотри, что с ним сделали.
   – Ну, хрен его знает… – произнес Фулевый. – Только чего он к тебе кинулся кровь вытирать. Рубашку свою порвал, прямо театр устроил. Я и решил, что он наседка. За что его взяли?
   – Ну, так ты ж даже не дал спросить…
   – Да-а, лажа вышла. Есть курево?
   – Его же сигареты курим. Одна осталась.
   Тут я понял, что они вытянули у меня из кармана сигареты, и курить захотелось ужасно, и я прохрипел шепотом:
   – Курить…
   Сашка поднес мне к губам свою свою сигарету, я затянулся жадно, глубоко, и словно что-то давящее отпустило душу. Я открыл глаза.
   – Ты кто? – спросил Сашка. – За что взяли?
   Я не отвечал, курил.
   – Слышь? – сказал Сашка, но я опять молчал.
   – Слушай, друг, – тронул меня Фулевый. – Я думал, ты – тихарь, падло буду. Но они тебя так отделали – хуже меня. Так что я – твой должник. За что тебя взяли? Тут пятнадцатисуточники сидят, «по мелкому», можно на волю письмо передать, тебе нужно?
   – Угу, – промычал я. – Нужно.
   – Эй, бухгалтер! – Фулевый толкнул в бок спящего рядом мужика лет пятидесяти, типичного алкаша, и тот проснулся испуганный и заискивающе готовый на все. Фулевый приказал ему:
   – Пиши. – И сказал мне: – Говори, у него башка светлая, он – бухгалтер, все запомнит. Запомнит и завтра на работе черканет, куда тебе надо. Они его на на работу водят отсюда. Ты диктуй, он запомнит.
   Я понимал, что тем самым Фулевый хочет меня проверить еще раз, но теперь мне было уже наплевать на него, пора было выбираться отсюда, доигрался в погружение в жизнь, идиот!
   Где, в какой нашей газете можно опубликовать то, что со мной тут произошло? Я посмотрел в расширенный от страха и ужаса – наверно, у меня был еще тот вид! – глаза бухгалтера и сказал:
   – Возьмите телефонную книгу. Найдете два телефона: корреспондентский пункт «Комсомольской правды», там Изя Котовский, и отдел пропаганды ЦК Азербайджана – там Керим Расулов. Скажите им, что я здесь. Моя фамилия Гарин.
   – А ты кто? – оторопело спросил Фулевый.
   Но я не ответил ему, я спросил у бухгалтера:
   – Вы поняли?
   – Повтори! – пнул его ногой Фулевый.
   – Взять телефонную книгу, – тут же процитировал меня бухгалтер. – Найти два телефона: корреспондентский пункт «Комсомольской правды», там Изя Котовский, и отдел пропаганды ЦК Азербайджана – там Керим Расулов. Сказать, что вы здесь, ваша фамилия – Гарин.
   – Ну? Точно? – Даже с какой-то гордостью сказал Фулевый и спросил у меня: – А ты кто?
   – Я – сотрудник «Комсомольской правды», – сказал я.
   – Писатель? – удивился Фулевый.
   Я усмехнулся опухшими губами и тут же охнул от боли.
   – Еф-тать! – воскликнул он. – Опиши нашу жизнь, еф-тать! С меня же роман можно писать! Напишешь? Я тебя прошу – напиши! Гляди! – он открыл рот и еще раз раздвинул губы рукой и обнажил полный рот металлических зубов. – Видал? Это мне на пересылке выбили, мне еще пятнадцати лет не было. А за что? Ни за что! А теперь сюда смотри, – он обнажил локоть и показал руку всю в игольных уколах. – Видел? Пятнадцать лет колюсь. Да я тебе всю жизнь расскажу – ты такой роман напишешь, как Толстой! Еф-тать! А за что тебя замели?
   Я рассказал – и про гроб с опиумом, и про Зиялова. Не сказал только про сестру, как-то неохота было впутывать.
   – Целый гроб с опиумом! Еф-тать! – обалдел Фулевый. – Ты видал, Шах! Ты видал, как они на нас варят! Это ж миллион рублей! Хрен его знает – может, два миллиона! Вот это люди работают! Еф-тать! Слушай, писатель, а ты это напишешь? Напишешь, как нас тут с тобой отпиздили? А? Еф-тать, так они с тобой влипли, мусора! Бухгалтер, если ты не позвонишь куда он сказал – в камеру не приходи, понял?! А если заложишь – я тебя и из Колымы достану., учти! Перо вставлю! Ты понял?
   – Понял… – испуганно сказал бухгалтер и отодвинулся от нас подальше.
   Всю ночь под храп остальных заключенных Фулевый и Сашка рассказывали мне свои истории. Фулевый был вором-домушником, гастролером и наркоманом, его взяли вчера утром что называется «с поличным» – в квартире главного инженера трубопрокатного завода, – он уже точно знал, что ему «пришьют» сто сорок четвертую статью, часть третью, и впаяют «червонец» – десять лет, и он только прикидывал, куда его могут послать – на БАМ, или в Воркуту, или на Нарынскую ГЭС.
   Потом мы обсуждали Сашкину историю. У Сашки, по словам Фулевого, было абсолютно чистое дело. Да, он на ходу запрыгнул на трамвайную подножку, но вот, собственно, и все преступление. А дальше – те два неизвестных ему парня его сталкивали с подножки, били сверху ногами, а он в порядке самообороны стащил их с подножки. Кажется, там был этот «товарищ в очках», но – часы?? Какие часы? Откуда?! Я снял ваши часы? Да вы что? Вы видели, что я снял ваши часы? Ах, вы не видели! Ну, так о чем речь? И вообще, гражданин следователь, как я мог снимать с него часы, если он говорит, что видел, как меня били те двое?! Значит они меня били, а я в это время снимал с него какие-то часы? Так?
   Фулевый так точно, так правдоподобно и подробно выстроил Сашкину защиту на следствии, что, забегая вперед, скажу, что Сашке на допросе оставалось только повторить заготовленные реплики. Утром, после того, как троих пятнадцатисуточников (в том числе и бухгалтера) увели на работу, Сашку вызвали на допрос, и он вернулся через час с большим пакетом в руках – там был чурек, виноград и короткая записка: «Мы тебя будем ждать. Мама, Лина».
   Но не успели мы справиться с этим пакетом, как на допрос вызвали меня. Уже в том, что конвойный повел меня сразу на второй этаж, я почувствовал некоторые изменения. Коридор второго этажа был крашен не бурой краской (теперь-то я понял, почему на первом все крашено в бурый цвет – чтобы кровь не так бросалась в глаза, если попадет на стены), так вот, коридор второго этажа был крашен в свежесалатный цвет, а на полу лежала ковровая дорожка, и таким образом было очевидно, что бить тут уже не будут, – хотя бы чтобы не пачкать эту дорожку кровью.
   В комнате следователя, обставленной не по-казенному, а хорошим письменным столом, нормальными венскими стульями и даже холодильничком в углу, сидел за столом молодой, голубоглазый мужчина в гражданском костюме, писал что-то.
   – Присаживайтесь, – кивнул он мне на стул, и я сел. Не поднимая головы, он еще минуты четыре, если не пять, писал какой-то протокол, потом расписался внизу и поднял на меня глаза, откинулся на стуле. – Н-да… Значит, вы – Гарин? Из «Комсомольской правды»? А как вы это докажете?
   Я молчал. Просто молчал и все. Демонстративно.
   – Ну? Что же вы молчите?
   То, что он говорил мне «вы» и что привели меня сюда, в этот нормальный кабинет, говорило само за себя. Значит, бухгалтер уже позвонил Изе Котовскому или Расулову в ЦК, или даже им обоим.
   – Ну? Что же вы молчите? – спросил он.
   Не глядя на него, а глядя в стену, я произнес:
   – Не знаю, с кем разговариваю.
   – А-а… – он опять откинулся на стуле, сказал небрежно: – Ну, а зачем вам знать? Ну, допустим, я – следователь. Это сейчас неважно. У нас будет просто небольшой разговор, не для протокола. Вот смотрите. Некий человек вместе с грузчиками выгружает из самолета гроб и несет его к выходу из аэропорта. Так? По дороге гроб случайно падает, разбивается, и оказывается, что в нем наркотики. Человека, естественно, арестовывают, везут в милицию. Но при водворении в камеру до выяснения обстоятельств дела он оскорбляет сотрудника милиции, грозит, что всех посадит в тюрьму, что он корреспондент всесоюзной газеты, хотя у него при себе никаких документов. Видите, все занесено в протокол, – он показывает мне протокол.
   – Дальше, в камере предварительного заключения едва переступив порог, он затевает драку с уголовниками, избивает арестованного по кличке Фулевый. Смотрите, вот показания ваших сокамерников. Понимаете, товарищ Гарин, в нашей стране демократия и вы не имеете права оскорблять милицию и бить заключенных, даже если вы действительно корреспондент…
   Я молчал. Если у них есть показания трех моих сокамерников, значит, это пятнадцатисуточники, и значит, это бухгалтер настучал. Никуда он не позвонил, сука, а просто выдал наш ночной разговор милиции и получит за это какие-нибудь поблажки, и в нашу камеру его, конечно, больше не вернут.
   – Ну? Я вас слушаю, – сказал мой «следователь».
   – Я буду говорить только с начальником милиции, – сказал я.
   – Опять! – поморщился он. – Послушайте… как вас по отчеству?
   – Думаю, вы уже знаете… – сказал я.
   Он усмехнулся:
   – Действительно, знаем: Андрей Борисович. Больше того, я читал ваши очерки – про Заполярье, про сибирских шоферов и геологов, и прямо скажу – я ваш поклонник, вы прекрасно пишите. Но! Никто не имеет права поднять руку на сотрудника милиции. А вы оскорбили капитана советской милиции. Вот его рапорт! Что будем делать?
   – Судить, – сказал я, глядя ему в глаза.
   – Кого?
   – Меня, – сказал я. – Устроим открытый судебный процесс и выясним: кто на кого поднял руку. Вызовем на суд «Комсомолку», отдел агитации и пропаганды ЦК…
   Он помолчал, разглядывая меня, словно назначая мне другую цену, или прикидывая, с какой стороны зайти на этот раз.
   – Н-да… Странный вы человек, Андрей Борисович. Неужто вы не знаете, что у нас милицию не судят. Хотя, конечно, и у милиции бывают ошибки, мы тоже люди, знаете. Не ошибается только тот, кто ничего не делает. Ведь и газеты ошибаются, мы-то с вами знаем. Напишут про кого-нибудь, что он ударник труда, герой, а он, оказывается, жулик. Приписками занимается, очковтиратель. На него в ОБХСС целое дело. Но ведь газету не судят, верно? Поэтому, Андрей Борисович, мы с вами свои люди. А вы сразу – суд, разбирательство при открытых дверях, отдел агитации и пропаганды! Между прочим, еще не доказано, что вы и Зиялов – не одна компания. Зачем вы с ним из Ташкента в Баку прилетели? Кто он вам?
   – Одноклассник, – сказал я. – И только.
   – Ну, так это еще надо доказать! – он встал и прошелся по комнате, раскуривая трубку, и я невольно усмехнулся – так он стал вдруг похож на Сталина. Внешне совершенно иной человек, а двигается и говорит просто по-сталински: – Смотрите. С точки зрения органов, это выглядит так. Два одноклассника, один из них корреспондент всесоюзной газеты, везут из Ташкента в Баку партию наркотиков, и одного из них ловят, а второму удалось убежать в неизвестном направлении. Пока. Найдем и этого, конечно. Что вы улыбаетесь?
   – Нет, ничего. – Все-таки было занятно, как по-сталински у него это звучало.
   – Вы напрасно улыбаетесь. Наркотики – это очень серьезно. По Указу от 25 апреля 74 года «Об усилении борьбы с наркоманией» это теперь считается особо опасным преступлением. Так что по этому делу мы можем держать вас под стражей во время следствия до девяти месяцев, и имейте в виду – никакая редакция не поможет. Понимаете: девять месяцев вот в таких камерах, с уголовниками, убийцами, педерастами. В любую ночь они могут с вами сделать, что захотят. Ну, потом, может быть, и выяснится, что вы невиновны, но… Этот Фулевый – он к вам не приставал этой ночью? Ведь он педик, имейте в виду! А если не станете жить с ним – придушит. А не он – так другой. Я не могу дать вам отдельную камеру, хоть вы и корреспондент. Но… – Он вскинул на меня улыбающиеся глаза: – Собственно, это ваш выбор. Мы вас можем и отпустить… А? Как насчет того, чтобы прямо сейчас, вот отсюда пойти домой, принять душ, поспать, позагорать на пляже несколько дней, и – в Москву. А?
   Подлюга, он знал, на что брать! Нежная плоть зеленого Каспия накатила на меня, я представил, как именно сейчас, после этой жуткой ночи, этих нар, как можно вот сей момент нырнуть избитым телом в целительную йодистую плоть солоновато-теплого моря, а после, развалясь на пляжном песке, жариться под солнцем и пить холодное пиво…
   И будто разгадав мои мысли, эта падла открывает холодильник, и там стоят у него несколько бутылок чешского пива «Сенатор»! Вы представляете?! Я даже обалдел от этого совпадения! А он, улыбаясь, берет пару бутылок за холодные, в ледяной испарине, горлышки, ставит на стол, открывает, нажав металлической пробкой на крышку стола, и разливает нам двоим по стаканам.
   – Прошу. Чешское. Как в «Сокольниках».
   Я восхитился такой идеальной психологической работе. Взял стакан, выпил залпом и спросил:
   – Слушайте. Кто вы такой? Это ведь не ваш кабинет.
   – Не мой? Почему вы так думаете?
   – Потому что вы не стали бы открывать пиво о крышку своего письменного стола…
   Он улыбнулся:
   – Андрей Борисович, давай на «ты». Мы одногодки. И оба в одной системе работаем, только в разных ведомствах. Ну, ошибка вышла с тобой, поторопились ребята. Так они извинятся. Я их сейчас позову – и этого капитана и двух сержантов, они тут сейчас на коленях ползать будут, хочешь?
   Я молчал. Он нажал какую-то кнопку под крышей стола, в дверях тут же вырос дежурный.
   – Капитана Багирова, срочно, – приказал мой «следователь».
   Охранник исчез, мой «следователь» молча смотрел на меня, разглядывая. Потом сказал:
   – Да ты пей пиво! Оно ведь греется… – он открыл еще одну бутылку, налил мне в стакан.
   Не знаю, наверное, по законам литературы, если бы эту повесть написал Гюго или хотя бы Юлиан Семенов, герой, то есть я, швырнул бы сейчас стакан, или выплеснул пиво в лицо этому следователю и гордо удалился бы в тюремную камеру, где его еще раз избили бы милиционеры или уголовники. Но я не Гюго, не Юлиан Семенов, не Штирлиц. Кроме того было непонятно, за что мне тут сидеть. Чтобы не выдать Зиялова? Так они, оказывается, уже знают его фамилию. А ради очерка о тюрьме – такой очерк вряд ли опубликуют. Короче говоря, я сидел в комнате и ждал капитана Багирова. Я еще ничего не сказал – ни «да», ни «нет», собственно, я не знал, чего он от меня добивается, этот «следователь», и почему вдруг такой политес…
   Дверь открывается, вошел капитан Багиров – те же самые, на выкате наглые азербайджанские глаза, молодая залысина на потном лбу, черные усы.
   – Разрешите, товарищ…
   – Отставить! – резко прервал его мой «следователь», видимо, чтобы чтобы тот не успел назвать его звания или фамилию. – Закрой дверь. – И когда Багиров закрыл дверь, он подошел к нему вплотную, сказал негромко: – Ты что, негодяй, милицейский мундир позоришь?! За что, ети твою мать, ты думаешь, тебе деньги платят? За эти звездочки на погонах? Так я их сорву сейчас к едреной матери! Ты должен видеть, когда перед тобой дерьмо всякое, а когда руководящие работники, за это тебе деньги платят, понятно?
   – Понятно, товарищ… – поспешно сказал Багиров.
   – Отставить «товарищ»! Тамбовский волк тебе товарищ! Ты знаешь, на кого вчера руку поднял?
   – Никак нет… – поспешно ответил Багиров, потея от страха.
   – То-то! Извиняйся теперь! Проси прощения! Если он скажет встать на колени – встанешь! Иначе выкину из милиции в два счета! У тебя дети есть?
   – Двое детей, товарищ…
   – Заткнись! И дети твои без хлеба останутся, а ты – без погон. Или – проси прощения у товарища Гарина. Ну?
   Да, это была отвратительная сцена. Даже не спрашивая, не раздумывая, этот боров-капитан вдруг рухнул на колени и пополз ко мне, ухватив себя рукой за кадык:
   – Мянулюм, [2]товарищ Гарин! Я больше не буду! Матерью клянусь!
   Я видел, как «следователь» смотрит на меня с прищуром, ждет реакции, видел этого лживо-кающегося капитана Багирова, и все это вместе, весь этот спектакль был настолько отвратителен, что я повернулся к этому «следователю» и сказал с отвращением:
   – Ну, хватит! Достаточно!
   – Вы его прощаете?
   – Да.
   – Иди, Багиров, и помни!
   – Сагол! – по-азербайджански стал благодарить его капитан. – Сагол, товарищ…
   – Хватит, – снова брезгливо оборвал его «следователь». – Иди отсюда!
   – И когда за капитаном закрылась дверь, спросил у меня: – Теперь позвать этих двух сержантов?
   – Не надо, – сказал я. – Что вы от меня хотите?
   – Ну, мы ведь уже на «ты»! – он протянул мне «Марлборо». – Закуривай. Что я хочу? Чтобы ты забыл эту историю. Никто тебя не бил, и вообще – ты не был в милиции. Зиялова мы найдем, Зиялов – бандит, но ты не имеешь к этому делу никакого отношения. Зачем тебе впутываться, слушай? На следствие будут таскать, на суде придется выступать – тебе это нужно? Вот я рву – смотри – все протоколы допросов, все показания сокамерников. Ты не был у нас в милиции, вообще, а? А то потянется одно за другое: как арестовали? Куда привезли? Как отпустили? За что? Ну? Рву?
   – Подожди, – сказал я. – Ведь у Зиялова моя сумка с документами. Как же я без документов? Мне же нужно восстанавливать паспорт, редакционное удостоверение. Писать заявление в милицию. А то его где-нибудь возьмут с моим паспортом…
   – Ага! Это ты верно сообразил, молодец. Но как, по-твоему, – откуда я узнал, что ты корреспондент Гарин?
   – От бухгалтера, – сказал я.
   Он усмехнулся:
   – Ну, от него тоже, правильно. Но еще до него, сегодня ночью к нам позвонила какая-то женщина и сказала, что на морвокзале в камере хранения в ящике номер 23 лежат вещи арестованного корреспондента «Комсомольской правды». – Тут он открывает ящик письменного стола, вынимает мою дорожную сумку и пассом, через стол посылает ее мне. – Как ты думаешь, кто эта дама?
   Я молча смотрю ему в глаза, он говорит:
   – Я тоже не знаю. Аноним. Дежурный офицер, который с ней разговаривал, только записал номер ящика, как она положила трубку. Нет, она еще сказала, что ты ни в чем не виноват. Но это к делу не имеет отношения…
   Конечно, я понимаю, кто это звонил – Аня Зиялова. Но зачем говорить им это? Кроме омерзения и желания побыстрей уйти отсюда, уже ничего не осталось в душе. Я проверил документы в своей дорожной сумочке, убедился, что все на месте: паспорт, редакционное удостоверение, водительские права, книжка «Союза журналистов» и даже деньги (!) и встал.
   – Я могу идти?
   – Если мы договорились, конечно! А я это могу порвать? – он все еще держал в руках протоколы допросов и показания моих сокамерников. Я был уверен, что это только копии, но мне было все равно.
   Я сказал:
   – Да. Можешь рвать.
   Он с хрустом надорвал листы – сначала вчетверо, потом на восьмушки и демонстративно выбросил в корзину.
   – Отлично. Значит, ты никогда не был в бакинской милиции, ни по каким делам, точно? Историю с гробом забыл и Зиялова тоже. Да?
   – Да, – выдавил я из себя.
   – Спасибо! – Он протянул мне руку, но вдруг, будто спохватившись, открыл ящик стола, вытащил какую-то папку с надписью «ГАРИН А.Б. Оперативно-агентурное дело». Папка была старая, выцветшая, он открыл ее и достал пожелтевший лист бумаги, протянул мне. Я взглянул и обомлел. Это был мой почерк, перефраз Лермонтова, детские, более чем десятилетней давности стихи, отклик на чешские события 1968 года.
   Слава Богу, подписи под стихами не было.
   Он сказал с усмешкой, забирая листок:
   – Я уверен, что это не твои стихи, что ты тогда просто по детской глупости переписал у кого-то. Я помню, горячее было время. Так что пусть лежат у нас, мы даже в КГБ не передали. Но если ты не сдержишь наш договор… Имей ввиду – этот листочек всю карьеру ломает. Никакой Лермонтов не поможет. Договорились?
   Через минуту я вышел из здания городского управления милиции на улицу. Яркое полуденное солнце ослепило глаза. Я остановился, прислушался. На улицах гудели машины, на школьном дворе моей родной 71-ой школы пацаны матерились по-азербайджански, русски и армянски и гоняли футбольный мяч, старик-мороженщик тащил по мостовой ящик на скрипящей роликовой повозке и кричал «Ма-арожени прадаю!», а у Управления милиции доблестные азербайджанские милиционеры дремали в готовых к старту милицейских «Волгах».
   Словно женщина, которой сделали аборт, будто изнасилованный и бессильно-никчемный, я поплелся по улице Красноармейской вниз – к бульвару, к морю. Ни тогда, когда эта скотина капитан Багиров саданул меня по уху, ни даже тогда, когда Фулевый харкнул мне в лицо, я не чувствовал себя таким униженным и использованным, как в эту солнечную минуту моего освобождения.
   Олег Зиялов – вот от кого они получили эти стихи десять лет назад и потому выгораживают его сегодня, подумал я. Олег Зиялов – это их человек, наверно…

Тот же вечер, 22 часа 30 минут

   Да, с этим Белкиным действительно не соскучишься!
   Я сидел на 12-ой Парковой, на двенадцатом этаже беленького домика-башни в однокомнатной квартире машинистки «Комсомольской правды» Инны Кулагиной. Точь-в-точь такая же квартира (крохотная прихожая, маленькая кухня с балконом и одна комната 16,2 кв. метра) была у меня самого в точь-в-точь таком же белом доме-башне возле метро Измайловский парк. Если бы не женский уют, не прозрачные кисейные занавески на распахнутом в ночь окне, не уютная софа, на которой, свернувшись калачиком, задремала сейчас эта Инна в ожидании, пока я прочту повесть Белкина, – если бы не эти, значительные конечно, детали, я мог бы легко представить, что сижу у себя дома, за своим письменным столом, и размышляю над очередным делом. Настольная лампа освещает машинописные, аккуратно отпечатанные Инной страницы белкинской повести, стакан крепкого остывающего чая и небольшую вазу, в которой лежат мои любимые сушки. Чай и сушки – это единственное угощение, на которое я согласился, когда мы поднялись к Инне.
   Но и сушки я не грызу, не хочу хрустом разбудить Инну. Над ее софой висит фото смеющейся восьмилетней девочки, дочки Инны от неудачного («трудного», как она сказала) брака. Сейчас девочка под Москвой, в Болшево, в летнем лагере «Комсомольской правды». У меня в квартире над письменным столом тоже висит фото моего двенадцатилетнего Антошки… Ладно, не будем отвлекаться, обдумаем, «что мы имеем с гуся», а точнее – с этой третьей главы белкинской рукописи. Кое-какие мысли были по ходу. Ну, во-первых, безусловно он был арестован и находился в КПЗ – вопреки сообщению начальника бакинской гормилиции. Потому что описать КПЗ с такими подробностями может только тот, кто в ней побывал. Вообще я, конечно же, не литературный критик, но даже как следователь я заметил, что в первых главах своей рукописи Белкин еще старался сохранить газетный слог и стиль, ориентировался на цензуру, думая, наверно, написать цензурную повесть и потому приукрашивал что-то или недоговаривал, но когда дошло до больного, когда стал описывать, как били в КПЗ, – не удержал руку, описал все подряд с ожесточением и злостью. Поэтому в третьей главе куда больше точных деталей и правды жизни. Но кто же этот «следователь»? Ровесник Белкина, с голубыми глазами, имеющий власть срывать погоны с капитана милиции – нет, это не просто начальник бакинской милиции, это кто-то повыше. Курит по-сталински трубку и говорит со сталинскими интонациями – значит, он не русский, у Сталина были кавказские интонации… А с этими лермонтовскими стихами он, конечно, крепко подрезал Белкина. Действительно, ничто не проходит бесследно в нашем «датском» королевстве. Бездумный юношеский стишок лег в архив МВД Азербайджана и дождался своего часа, драка в якутском ресторане легла секретной справкой в архив Спецотдела МВД СССР. Невольно подумалось – а где и что лежит на меня? Ведь даже нас, Прокуратуру СССР, которой поручена проверка работы всех органов власти, включая МВД и КГБ, – даже нас раз в году КГБ «берет в разборку». И тогда прослушивается неделю (если не больше) наш рабочий и домашний телефоны, перлюстрируется переписка, выявляют связи, знакомства, характер и содержание разговоров, и все это агентурными сведениями, справками и доносами ложится в мою папку в 4-м Спецотделе КГБ. Никто не знает, когда именно его «берут в разработку», даже Генеральный не знает, но все мы знаем, что, как минимум, раз в году…