В своих прогнозах Георги оказывается провидцем. Едва мы приземляемся на заснеженное поле, как нас вытряхивают из самолета и объявляют, что дальше он не полетит. На восток только что ушел другой и забрал всех пассажиров. Мы можем ждать до следующего дня, хотя на завтра полет в Чапому не планируется, или возвращаться этим же "бортом" в Мурманск, если над Хибинами не испортилась уже погода. Билеты? Но у нас есть на руках билеты. Вот нас и отвезут назад, не взяв за это ни копейки...
   Вокруг - тишина. Матово искрится снежок под низким, светящим сквозь дымку солнцем, в безветрии поднимаются белые дымы из труб районного центра, беспорядочной грудой домиков обсевшего скальный хрящ, протянувшийся к морю словно хребет окаменевшего динозавра.
   Ни у меня, ни у Георги нет никакого желания застрять в этом совсем не райском уголке неизвестно на какое время. Впрочем, безвыходных положений не бывает. Георги знает здесь всех начальствующих лиц и их машины, поэтому нам не приходится тащиться пешком два с половиной километра до райкома. Мы оказываемся там уже через десять минут, а еще через пятнадцать сидим в теплом кабинете Михаила Александровича Шитарева, председателя райисполкома, и слушаем, как хозяин кабинета вальяжно, с шуточками и почти незаметными для стороннего слуха нажимами договаривается с начальником местного авиаотряда, чтобы часа через три мы все же оказались в Чапоме, отстоящей от этого кабинета на двести с лишним километров.
   - ...Прессе надо помогать, так что потрудись, Алексеич! Через двадцать пять минут, говоришь? Будут, доставлю. Ну, бывай!..
   С такими словами он кладет трубку на рычаг, поворачивается на вращающемся кресле к нам и довольно улыбается. Вот я какой, смотрите! Действительно, приятно посмотреть. Шитарев такой же, как я его помню по Чапоме, где мы когда-то провели с ним три дня,- неторопливо-барственный, как подметил Георги, всегда в хорошем расположении духа, даже когда делает кому-нибудь разнос. Пожалуй, чуть-чуть располнел, да волосы поредели, а может быть, я и ошибаюсь.
   Поскольку все насущные проблемы решены, у нас остается еще несколько минут для светского разговора - о строительстве нового микрорайона Умбы, которое за последние два года почти не сдвинулось с места, о вечном дефиците председателей сельских Советов - вот в Чапоме опять менять надо, а кем? О некоторых кадровых перемещениях в районе, которыми интересуется Георги. Шитарев дает мне понять, что уловил некоторую ироничность наших с ним разговоров, но не обижается, Даже польщен таким вниманием, тем более что теща его закупила в местном магазине сразу десяток экземпляров сборника с моим очерком и разослала по всем родственникам...
   Со стороны посмотреть - сошлись и беседуют добрые приятели, у которых друг к другу ни вопросов, ни претензий. А ведь у каждого есть какой-то "счет": У нас - к хозяину, у него - к нам.
   Впрочем, слово это не вполне уместно. Просто мы знаем друг друга достаточно, чтобы понимать мысли, которые крутятся у каждого в голове. Шитарев знает, что мы летим в Чапому, следовательно, я буду заниматься делом Стрелкова, в котором он до известной степени участвовал - хотя бы тем, что не встал на его защиту. Именно так считаю я, хотя, с другой стороны, понимаю, что председателю райисполкома не было никакого резона вмешиваться в это дело: председатель колхоза - это не председатель сельского Совета, там хотя бы формальный повод заступиться был бы! Вот почему, наконец, когда я спрашиваю его, как такое могло произойти, Шитарев пожимает плечами и, глядя, как Каргин, в окно, без тени смущения отвечает:
   - А так вот и получилось. Конечно, никакой вины за ним нет. Все это знали и знают. Но кому-то сверху уж очень нужно было его засудить! Вот на нас и нажали. Кто? Словом, нажали: кто мог, тот и нажал. Медведев к Стрелкову лично ничего не имел, однако решил не ввязываться - что ему Стрелков? Одним больше, од ним меньше. А мне тоже не резон на рожон лезть. Исключили из партии на бюро райкома и осудили - дело нехитрое...
   - Ну, а как теперь с реабилитацией? Время прошло, можно было бы и восстановить!
   - А кому это нужно? - столь же откровенно спрашивает меня Шитарев и улыбается.- Медведеву? Мне? Это уж он сам должен подавать на пересмотр, а как там будет...
   Все четко и просто. Все честно, без особых попыток на кого-то переложить вину. "Знали, что не виноват..." Такие признания всегда обезоруживают. Произвол? Нет, "кому-то было нужно" и - пожалуйста. Стоит ли, в самом деле, вступаться? Ну, осудили - так ведь условно! Ну, из партии исключили - а на что она ему теперь, коль он все равно на пенсию уходит?!
   Преступление? Нет, хуже - быт. Обыкновенный российский быт, изо дня в день повторяющийся и не вызывающий ни у кого удивления, негодования, даже любопытства, как жужжание мухи, попавшей в паутину. Такое отношение обезоруживает, как обезоруживает откровенность, Шитарев это хорошо знает. Он не в обиде на меня за то, что в своем очерке я кое в чем подчеркнул его непоследовательность; не собирается обижаться и впредь, зная, что обо всем этом, в том числе и о нашем разговоре, я буду писать. И этой откровенностью, готовностью принять все, как оно есть, "невинностью своего мышления" он продолжает мне импонировать. Может быть, потому, что нас ничто не связывает и меньше всего какие-либо служебные или должностные отношения. И мы оба надеемся, что никогда этого не случится.
   Вот Георги - другое дело, он Шитарева на своей шкуре испытал и запомнил. Впрочем, сам Шитарев, как мне кажется, полагает, что ничего особенного не произошло: ты распустил перышки, кукарекнул, а мы тебя - хоп! - и съели... Да ведь не совсем съели, чуть потрепали, а если посмотреть - так и облагодетельствовали, всю твою жизнь с неверного пути на верный перевели. Вон, гляди, какой ты стал здоровый и представительный, вернулся в Мурманск, ответственный секретарь солидной газеты, можешь теперь нас критиковать, а мы к тебе обязаны "прислушиваться"... А если бы все осталось без изменений, кем бы ты был? Редактором районной газеты и передо мной и перед тремя секретарями райкома навытяжку бы стоял...
   Ничего похожего, конечно, Шитарев не произносит. Но я читаю это в его взгляде, слышу в интонациях его голоса, когда он разговаривает с Георги, и, как ни странно, полностью с ним согласен. Был бы я согласен, если бы такую шутку сыграли не с Георги, а со мной? Не знаю, вряд ли, но тут уж свой характер надо ругать. Сам Георги, по-моему, воспринимает умбское прошлое достаточно юмористично. Когда через полчаса мы летим по направлению к Чапоме, на этот раз в почтово-багажном самолете, пристроившись на груде посылочных ящиков и мешков с корреспонденцией, он говорит, вспоминая встречу с Шитаревым, что, действительно, должен быть благодарен, этим людям, которые выкинули его из захолустья, где он врос бы в скалы и мхи и состарился бы газетчиком, тогда как сейчас у него интересная работа и куда более интересные перспективы...
   Погода переменилась. В Мурманске и над Хибинами нас держал в своих клещах мороз. В Умбе он превратился в легкий, бодрящий морозец чуть ниже нуля, смягченный дыханием еще совсем не замерзшего Белого моря: По мере того как мы летим на восток над самой кромкой берега, исчезают последние платки снега, брошенные холодом на скальные гряды. Небо засерело, со стороны моря потянул легкий туман, и только неширокий припай да ледяные блюдца озер в лесу и в тундре, вспыхивающие под крылом самолета, напоминают о наступлении зимнего времени.
   До Чапомы с посадками больше полутора часов лета. Я размышляю о том, что мне сказал Шитарев по делу Стрелкова, и никак не могу понять, кому же мешал чапомский председатель. А может быть, не мешал? Может быть, здесь такая же ситуация, как и с делом Гитермана: раз начали, нужно кончить во что бы то ни стало. Стрелков не сидел, но делопроизводство велось. Вероятно, там у них тоже своя отчетность, поэтому требуется хоть какой, да результат... Но со Стрелковым, я полагаю, разобраться не трудно, если уж даже Шитарев признал, что тот невиновен. Сейчас меня больше занимает сама Чапома и ее новый председатель, Юрий Вагаршакович Мурадян, сменивший Лучанинова.
   О Мурадяне Георги писал в "Рыбном Мурмане", писал мне в Москву, да и здесь рассказывал достаточно много, чтобы возбудить мой интерес и - что греха таить! - некоторую ревность из-за Стрелкова. А может быть, из-за себя самого? За все эти годы у меня сложилось твердое убеждение, что в таких старых поморских селах, как Чапома, где народ коренной, своеобычный, председатель колхоза обязательно должен быть местным человеком. И не только потому, что он должен знать людей. Людей может узнать и приезжий, понять их, подружиться с ними. Сторонний человек может полюбить этот край, узнать его, но никогда не будет так знать и так чувствовать, как знает его местный житель, выросший на этой земле, на этом берегу, на этих ветрах. Стрелкову не надо советоваться со стариками, прикидывая прогноз на ближайшие дни. Он знает, где, когда и что можно взять от земли и моря. Наконец, он, председатель, может показать любому колхознику, как и что надо делать - пасти ли оленей, выбирая наилучшую в эту пору тропу и пастбища, ловить ли семгу на речной или морской тоне, где надо знать все дедовские приметы и хитрости в постановке неводов, строить ли карбас или латать дору, провести ли косовицу так, чтобы и сено взять, и - это главное - людей не измучить. Или же, как то было однажды, сесть самому на трактор и вспахать за рекой поля, потому что единственный тракторист уехал в отпуск и, как на грех, там заболел... И все это Стрелков не только знает, как делать, но еще и умеет делать лучше другого колхозника, вот что важно! А такой сноровке ни в какой школе научиться нельзя, ее только сызмальства и до седых волос копить надо, утверждая собственными мозолями и потом...
   И еще мне казалось всегда, что именно у председателя колхоза должны быть "корни". И духовные, и житейские, человеческие.
   Сторонний человек - он и есть сторонний: сколько бы он ни старался, родные его места не здесь, и к ним его всегда тянуть будет. Он как приехал, так и уехал, если что не так пошло, по его ли вине, или с начальством не сработался, не говоря уже про болезни. С тем он приезжает, с тем и живет. А местному, да еще семейному из родного гнезда подняться - всю жизнь свою переломить. На такое всегда решиться трудно, это как от себя сбежать. За двадцать с лишним лет, что я приезжаю на Берег, я вижу, как мучительно, с какой болью уезжают отсюда люди, не бросая, не продавая свой дом, оставляя его за собой; как возвращаются ежегодно летом в отпуска, присматриваются и приглядываются, куда поворачивает здешняя жизнь, чтобы при первой же возможности перебраться назад. Ну, а уж если не получается, то по выходе на пенсию приезжают на Берег с первым рейсовым самолетом, едва только подсохнет взлетная площадка на берегу моря или среди леса. Когда такой местный уроженец становится председателем, то и дело колхозное становится для него кровным, личным делом. Как для Стрелкова.
   Поэтому я и уговаривал Гитермана и Каргина, приводил им резоны, почему надо беречь чапомского председателя, и советовал искать таких же для других колхозов. Обычно мне возражали: а Тимченко что, местный? А Коваленко? А Подскочий? Приходилось объяснять, почему ситуация несравнимая, почему нельзя равнять колхозы Мурманского и Терского берега. В Териберке, например, ни одного коренного жителя нет, самый древний старожил приехал после войны на пустое место, а Тимченко для Минькино вполне местный - на противоположном берегу залива вырос. И если говорить о "Северной звезде" или о колхозе имени XXI съезда в Териберке, то это не село, не деревня в своем настоящем смысле, а всего только производственный коллектив, как любой госхоз, где люди кроме как работой ничем не связаны.
   Терский же берег с его еще живыми селами - вековечный, коренной, поморский. Там на кладбищах, под северными ветрами, предки всех живущих лежат, и туда они сами хотят лечь, рядом с ними. Да о чем говорить? Каждая семья на Берегу, в каком бы селе ни жила, со всеми без исключения селами кровным родством повязана. Кажется, куда уже больше и теснее связь! А ведь не случайно здесь что ни село - то норов, то характер, то свой говор; в каждом - свои привычки, свои обычаи, своя, наконец, жизнь и свой привычный навык в хозяйственных делах. Можно ли всех под одну гребенку стричь, с одними мерками подходить? А пока разберется со всем этим сторонний человек, ему уезжать надо, потому что вконец отношения со всеми перепортил, никакого дела не сделать.
   Раньше Георги соглашался с моими доводами. Слишком ярка, слишком впечатляюща была картина "председательской чехарды" в Чаваньге, куда снова и снова вез сторонних людей Егоров. Или сам человек оказывался никуда не годным, приходилось его снимать, или же живой организм коллектива отторгал его как инородное тело. Теперь, с появлением в Чапоме Мурадяна, он вроде бы уверовал в правоту противной точки зрения.
   Судя по статье Георги, напечатанной в "Рыбном Мурмане", в молодом армянине было что-то необычное, что заставляло к нему приглядываться и прислушиваться. Уж очень колоритной и броской оказывалась его темпераментная фигура на фоне спокойного и монотонного северного пейзажа! У него было все то, чем не обладали бывшие председатели колхозов на Терском берегу, в том числе и Стрелков: энергия, воля, подвижность, южная деловая хватка, опыт руководящей работы в промышленности, широкий кругозор, высшее образование, молодость, когда кажется, что все по плечу, обширные деловые и дружеские связи, а главное - предшествующее восхождение по служебной лестнице, которое сообщало силу и подогревало его честолюбие. Поразмыслив, я понял, что в активе Мурадяна было еще одно, может быть, самое важное качество: он принадлежал к совершенно иному поколению, привыкшему мыслить и жить глобально. Поэтому все, что он делал и собирался делать, было не случайным, не применением к уже сложившимся обстоятельствам, а задуманным и продуманным актом.
   Появление Мурадяна на Терском берегу означало, что на смену нам уже пришло новое поколение - со своими мерками, своими целями, вероятно, со своими идеалами. То самое поколение, к которому принадлежит и Георги, вот почему он сразу разглядел Мурадяна и заинтересовался им.
   Мысль эта заслуживала внимания. Она могла стать своего рода ключом ко многому, наблюдаемому мною в последние годы на Терском берегу, да и не только там. Почему я инстинктивно боялся прихода на Берег чужих людей? Не потому ли, что, вжившись за два десятилетия в психологию поморов, стал отождествлять себя с ними? Разница была лишь в том, что прочувствованное я мог проанализировать и выразить в словах - все то, что находилось у них в подсознании и не шло дальше ощущений какой-то грядущей катастрофы, которая приведет к гибели их привычный мир. Поразительное эсхатологическое чувство выражалось ими фразой, которая для стороннего человека была лишена смысла: "Вот мы на пенсию уйдем, и ничего больше не будет!" Поначалу я считал, что за ней стоит всего лишь разлад между поколениями. Пожилые люди, привыкшие к тяжелому каждодневному труду на берегу, в море, на реке, в лесу, на покосе, на полях и на скотном дворе, выражали свой упрек молодым, безделье которых, казалось им, разрушало все то, что было нажито чредой поколений. Основания для этого были, и основания серьезные. Действительно, все приходило в ветхость, и не только на Севере. Рушились дома в деревнях, деревни сносили и свозили, "укрупняли", что приводило просто к уничтожению малых и средних деревень, к зарастанию полей и лугов, ко всем тем "негативным явлениям в деревне", как деликатно именовали эти процессы в печати еще несколько лет назад. Больше того, я мог видеть искусственное ускорение этих процессов, как если бы кто-то задумал согнать с лица земли человека, живущего от своих на ней трудов. Деревню рассматривали не как определенный образ жизни, а лишь как малопродуктивную и "устаревшую" в эпоху НТР "фабрику продуктов". В деревне жили "производители", "народ", "винтики и колесики" гигантского механизма, который можно было перемещать с места на место, собирать и разбирать, принимая во внимание лишь как некую единицу измерения.
   "Направленный" в деревню для руководящей работы человек, не чувствовавший, а часто и не понимавший самой сути деревни, в первую очередь пытался ее переиначить, если не на городской, то на поселковый лад. Ему интуитивно хотелось обрубить, уничтожить, выкорчевать те корни местной жизни, на которых он то и дело спотыкался. Они ему были непривычны и непонятны, они мешали и раздражали. Мечтая о созидании, он первым делом принимался за разрушение.
   Может показаться странным, но именно с разрушением в деревне давно смирились. Не потому, что деревенские жители читали М. Е. Салтыкова-Щедрина, в частности "Историю города Глупова", а потому, что такова была жизнь на протяжении многих десятилетий. А деревенский человек лучше городского знает, что плетью обуха не перешибешь, поэтому начальству перечить не следует. Что-то сломают, что-то останется, как-нибудь приспособимся... В действительности их страшило не настоящее, а будущее. Не их, не данной деревне только - они видели, что всему прежнему, привычному для них миру, в котором они родились, выросли и привыкли жить, приходит конец. И этот конец начнется со сменой поколений.
   Настаивая на председателях из местных, как и сами поморы, подсознательно я хотел сохранить эти села и их жителей в привычном для них мире. Или наоборот - сохранить этот мир для привычной им жизни. Дело не в том, что я был против преобразований. Наоборот. Я хотел видеть эти села действительно возрожденными - в золотистом сиянии новых домов, наполненных всеми "благами цивилизации" и комфорта, в правильно поставленном традиционном хозяйстве помора, которое не только давало бы возможность жить здесь, но и давало бы возможность удовлетворять свои духовные запросы так же, как то делает семья любого норвежца, живущего в каком-нибудь глухом фиорде. Сначала - нужды людей, потом - преобразования в хозяйстве и в жизни. Но все это должны были сделать сами люди, причем так, как это им нужно и как они хотят. Ничего, если на первых порах что-то покажется старомодным, несоответствующим времени. Главное - не навязывать людям несвойственных им вкусов и привычек, не тащить за уши в рай, как тащили колхозы в базу флота МРКС. Да, там, может, и хорошо, но сначала надо ощутить эту потребность в хорошем!
   Вот почему несколько лет назад я задумывался над тем, как строится зверобойная база в Чапоме, как создается вся эта межхозяйственная кооперация. Меня беспокоило - как и поморов! - что все это делается сверху, чуть ли не в приказном порядке, без согласия людей на изменение их жизни. Эти люди не просто входили в дом с электричеством и телевизором - они переходили из одного состояния в другое, к которому вовсе не были подготовлены внутренне.
   Они не добивались его, им его навязывали. В свой последний приезд, оглянувшись на Чапому с угора, я с тревогой увидел уже не одну, а две Чапомы: одну старую, естественную, продолжающую жить по своим законам в мире с окружающей природой, и вторую, новую, искусственно созданную, ничем не отличающуюся от множества скороспелых поселков, возникающих на сиюминутную потребу, резко дисгармонирующую и со своей предшественницей, и с окружающим ее миром. Она была неоправданно безобразна, как все скороспелое, случайное, и я не мог не подумать, что это совсем не тот путь, который мне хотелось бы видеть для поморов и для Терского берега. Но это были только мои, чисто субъективные ощущения, которые я постарался поскорее забыть, потому что база зверобойного промысла была надежным спасательным кругом и для Чапомы, и для двух других колхозов на Берегу. Это был единственный способ поддержать гибнущие хозяйства "на плаву", когда других выходов не было, возможность выиграть еще один раунд в борьбе с настойчивыми стараниями снести и эти села, хотя бы таким образом дать им и свет, и воду, и окно в мир, приоткрытое телевидением. В этом и заключался подвиг Гитермана, который я не думал оспаривать и перед которым на задний план отступало все - и плохое качество работ, и недоделки, и его борьба с Тимченко.
   Конечно, хочется, чтобы человек был идеален, но в действительности приходится иметь дело с живыми людьми, и надо судить их не по их словам, а по их делам...
   Мурадяна я знал только по рассказам. И в этих рассказах я все отчетливее видел не просто человека, а как бы знамение времени, причем в самом лучшем его воплощении. С его приходом для Чапомы и Терского берега наступала другая эпоха, в которой не оставалось места всем тем, с кем я - оказывается! - уже прожил целую жизнь. Теперь надо было знакомиться с теми, кто пришел нам на смену. Примут ли они из наших рук эстафету, поймут ли, что мы искали, за что воевали, к чему стремились? Вряд ли они сами могут на это ответить. Такие вопросы они еще не задают себе - они просто живут так, как им кажется правильно. Задумываться над вопросами они станут позднее. Вот почему мне сейчас так интересен Мурадян. В какой-то мере - даже больше, чем дело Стрелкова, уже не скрывающее в себе загадки...
   Полет длился долго. Наш "Ан" садится возле каждого села на раскатанный колесами самолетов пятачок мерзлой земли, потом разбегается, прыгает, как кузнечик, и опять мы летим над пустынным серым берегом с нежилыми уже тоневыми избами, над ржавыми, чуть дымящимися, еще не схваченными морозом болотами, выходящими к самому берегу моря... Наконец, мелькает знакомое устье Стрельны с остатками домов и деревянной церкви, извилистая полоска Югина в лесу, два озера - и мы садимся на расчищенной полосе среди леса.
   От предложения водителя вездехода, приехавшего за почтой, подвезти нас до села мы отказываемся и, подхватив сумки, шагаем знакомой тропой по редколесью. Тропа вьется вдоль берега реки, то выходя к обрыву, то отбегая в сторону, к широко разъезженной вездеходами дороге. В лесу - тишина, странная после города и самолета. Морозец почти не чувствуется, от воды поднимается пар, и всякий раз, приближаясь к реке, мы слышим шорох, треск и тонкий звон - по реке идет "сало", трется о закраины, останавливается и на глазах превращается в лед. Ниже по течению этот лед оседает и трескается, потому что из-под него уходит вода - в море растет отлив.
   Чапома, как всегда, открывается сразу с угора. Силуэт старого села на низком наволоке теряется в ранних сумерках на фоне серого моря и черно-серого низкого неба. Наоборот, новая Чапома вся на виду. Высоко поднялись двухэтажные здания гостиницы и общежития, новые дома за ними, а еще выше виднеется здание телекомплекса с тонкой ажурной мачтой, устремившейся к небу. Изменения заметны издалека. Перед селом у реки вытянулся новый большой коровник, который, как сказал Георги, достраивают и переделывают уже третий год, еще какие-то хозяйственные помещения, но главным отличием от того, что я когда-то здесь видел, был ореол электрических фонарей, повисший над поморским селом. Чапома вступила в свой электрический век - раньше, при движке, это было невозможно.
   - У нас теперь как в городе! - не без гордости замечает знакомая доярка, с которой мы сталкиваемся возле молочного пункта при входе в село.
   Возле гостиницы, на угоре, нас ждет Мурадян.

5.

   На следующее утро я просыпаюсь с мыслью о неудаче: Стрелкова в Чапоме нет. Он уехал в отпуск вот уже полтора месяца, и трудно предугадать, где он теперь может находиться. И он, и его жена. Скорее всего, у одной из дочерей в Ленинграде, а может быть, уже и в Мурманске, у другой дочери.
   Известие это поразило вчера нас с Георги, едва только мы успели поздороваться с Мурадяном. Почему-то мы оба никак не подумали, что Стрелкова может и не быть в Чапоме. Чапома не могла существовать без Стрелкова! Но факт есть факт, и с ним приходится смириться. Мурадян успокоил: он постарается навести справки у родственников Стрелковых, может быть, кто-то знает, как с ним связаться.
   А вот и сам Мурадян. Он такой же, каким явился нам вчера на угоре, когда мы поднимались от реки к гостинице: среднего роста, крепко сбитый, в распахнутом полушубке и сдвинутой на затылок пушистой шапке из черно-рыжего собачьего меха, с черными изящными усиками и такими же черными, "антрацитовыми" глазами. Вчера, на фоне освещенной Чапомы, он выглядел очень импозантно. Я даже залюбовался на мгновение - хоть сейчас цветом на обложку любого массового журнала! И что самое примечательное - всякий, посмотрев на фотографию, не задумываясь скажет: председатель. Да еще какой! Молодой, подтянутый, белозубый, полный уверенности в себе и в своем завтрашнем дне, во всех своих начинаниях... Действительно, смена! И тут же защемило сердце, когда представил рядом с ним Стрелкова, каким тот был в последний раз: постаревшего, с обветренным лицом, не столько ссутулившегося, сколько как бы осевшего, ни поношенным пиджаком, ни осанкой, ни голосом не выделявшегося из среды остальных колхозников. Что ж, наверное, так и должна происходить замена - старое на новое, молодое...