«Череп, конечно, вдребезги, – механически отметил Мышкин. – Шпалы-то бетонные».
   Он отшатнулся от окна и с тревогой глянул на девушку. Та медленно перевернула страницу, прочла несколько строк, потом посмотрела в окно и задумалась. Она, конечно, снова почувствовала его взгляд, потому что коротко, будто озябла, передернула плечами, мельком глянула на Мышкина и снова открыла книгу. В тот же момент с треском отлетела сторону тамбурная дверь.
   В вагон вошли трое. Один – в камуфляжных заношенных штанах и в черной майке, руки до плеч – в густом черно-красном узоре татуировки. Другой – в спортивных штанах и голый по пояс. Третьего Мышкин разглядеть не успел, отметил только на его голове солдатскую тропическую панаму-афганку. Страх, разлившийся в груди, безошибочно подсказал: именно они только что выбросили на рельсы человека.
   Они остановились, глянули на длинного очкарика у окна и тут же о нем забыли. Потом уставились на девушку. Переглянулись и двинулись к ней одинаково странной походкой – по-собачьи выпятив наружу зады и выгнув спины. Причем, ноги и колени двигались в одну сторону, зады – в другую.
   Двое уселись напротив девушки, татуированный – за ее спиной. Она не поднимала глаз от книги, но Мышкин почувствовал, как она напряглась.
   Те, напротив, что-то ей сказали и захохотали. Девушка не шевельнулась. Татуированный схватил сзади ее за волосы, намотал жгутом на руку и припечатал затылком к спинке скамейки.
   Она закричала. Но Мышкин ничего не услышал. Внезапно он оглох. И совсем окоченел, увидев, как татуированный перелез вперед и все вместе они стали рвать на девушке платье. Полетели по вагону тонкие белые клочки. Потом в потолок ударился белый бюстгальтер и медленно опустился рядом с Мышкиным.
   Он увидел, как метнулась из стороны в сторону ее крупная грудь с белыми пятнами незагоревших сосков. Платье затрещало ниже – теперь Мышкин все слышал, даже сквозь гром и лязг.
   «Вот мне и конец», – обреченно подумал Мышкин, снял очки и сунул их в карман.
   Без очков он оказался словно на дне аквариума, однако, и сквозь муть видел, как взметнулась длинная нога, и острый каблук вонзился в щеку татуированного. Тот отшатнулся, закрыл ладонями лицо, залившееся кровью. Все трое остолбенели.
   И почти тотчас в них влетел живой снаряд весом в 82 килограмма. Мышкин схватил девушку поперек талии, отшвырнул к двери и крикнул:
   – К машинисту! Бегите к машинисту! Пусть вызывает вокзальную полицию!
   Тут же он получил сокрушительный удар в ухо, и второй – по затылку. На несколько секунд он потерял сознание. Когда очнулся, обнаружил, что его выталкивают через разбитое окно наружу, а он никак не пролезает. Тогда его потащили за ноги к тамбуру, он поехал затылком по полу и все время пытался поднять голову, потому что затылок невыносимо жгло. Потом с головы оторвался лоскут кожи, пошла кровь, затылок заскользил, и жжение почти прекратилось.
   Завыли тормоза – поезд замедлил ход перед Ореховым. Двое с усилием раскрыли половинки вагонной двери, третий, залитый кровью, мощным пинком в зад вытолкнул Мышкина на соседние рельсы, между которыми бесконечной лестницей неслись назад железобетонные шпалы.
   Он летел на них удивительно медленно, и потому успел осознать, что сейчас тоже превратится в мешок с костями, как тот, кого выбросили раньше. Однако в тело неожиданно ударил мощный поток горячего воздуха, который всегда тянется за поездом, как за поршнем гигантского наноса. Воздушного толчка хватило, чтобы Мышкин упал чуть дальше смертельных шпал.
   Какое-то время он неподвижно лежал и видел над собой в сером небе, солнце – коричневое, в космах протуберанцев. Потом с трудом сунул руку в карман брюк. Очки на месте. Только вместо одного стекла – пустота и мелкие осколки в кармане.
   Кряхтя от боли, Мышкин надел очки, приподнялся и в уцелевшее стекло увидел, как поезд на несколько секунд остановился и почти сразу начал движение – платформа была пуста. Но из первого вагона кто-то успел выскочить на ходу и побежал в его сторону.
   Он с напряжением, боли в глазах, вгляделся и облегченно вздохнул: она. Легкие волосы развевались на бегу, сверкая серебром. На девушке осталась только белая юбка, точнее, уцелевшая нижняя часть платья. И вязаная сумочка на плече.
   – Живы?.. Вы живы? – крикнула она, спрыгнула с платформы и подбежала к нему.
   Мышкин попытался улыбнуться и с огромным трудом приподнялся на локте.
   – Вот уж не знаю… Но полагаю, пациент скорее жив, чем мертв.
   – Не шевелитесь! – приказала девушка.
   Быстро, уверенно ощупала у него руки и ноги, провела пальцами по ребрам, потом по каждому позвонку. Дошла до головы, но Мышкин заорал так, что девушка отшатнулась.
   – Похоже, трещина, – перевела дух она.
   – Всего-то? – с подчеркнутой обидой протянул Мышкин. – Может, там у меня и головы нет! Ладно, чего уж… – слабо махнул он рукой. – Лоскут оторвался?
   – Висит. Нужно шить. Или взять на скрепки. Противостолбнячное – срочно.
   – Извините, у меня скрепок нет. Шить тоже нечем. И вакцину дома забыл.
   – У меня все найдется, – успокоила она.
   Девушка раскрыла свою сумочку, достала большую ампулу.
   – Перекись водорода.
   Оторвала с куста листок, обернула им шейку ампулы и отломила ее.
   – Надо немножко потерпеть, – предупредила она.
   И принялась струей поливать его затылок.
   Мышкин дернулся и заорал.
   – Ничего, ничего, – утешила девушка. – Сейчас все пройдет. Тетя больше не сделает больно…
   Перекись перестала шипеть, Мышкин с облегчением вздохнул и уставился на ее голую грудь. Девушка покраснела и прикрылась руками:
   – Извините…
   – Нет, это уж вы меня извините! – проворчал он.
   С усилием стащил с себя футболку и протянул девушке.
   – Вот, – сказал Дмитрий Евграфович. – Ваш гонорар за медицинские услуги. Наденьте. Тогда, может быть, вас даже в сумасшедший дом не заберут.
   Она быстро надела футболку, потом оторвала от своего подола лоскут, смочила остатками перекиси и ловко перевязала Мышкину голову.
   – Так, кажется, лучше.
   – Хм, – он потрогал повязку. – Жаль, зеркала нет.
   Она протянула ему круглое зеркальце.
   – До чего у меня мужественный вид! – торжественно заявил Дмитрий Евграфович. – Теперь только в Голливуд. Или в полицию.
   – Нам туда все равно надо?
   – В Голливуд?
   – В полицию.
   – Зачем? – спросил Мышкин.
   – Но… Ведь на нас напали, – в свою очередь удивилась она. – На меня и на вас.
   – Вы уверены?
   – В чем?
   – В том, что на нас напали?
   Она странно посмотрела на него.
   – Я с ума еще не сошел, – усмехнулся Мышкин. – Вот у вас точно крыша съедет, когда в полиции нам предъявят обвинение, что именно мы с вами напали на милых и безобидных молодых людей, нанесли им увечья, только что убить не успели. А если они вдруг окажутся членами какого-нибудь путинюгенда, тогда я за вашу и свою свободу не дам и рваного рубля.
   – Вы это серьезно? – не поверила она.
   – Вполне! Давайте лучше выбираться отсюда. Я спешу в город.
   – Надо бы поискать здешний медпункт.
   – Это еще зачем?
   – Вам нужна операция. Нужен врач.
   – А вот этого не надо! – веско заявил Мышкин. – Я сам врач.
   – Неужели? – встрепенулась девушка. – А по специальности?
   – Я? Моя специальность? Кто я по специальности? – задумался Мышкин. – Хирург я по специальности!
   – Очень интересно. И какой же?
   – Самого широкого профиля. Международного. Я специалист по человеку.
   – Ясно, – кивнула девушка и в первый раз улыбнулась – широко и открыто, показав прекрасные белые зубы. – Вы, на самом деле – гроза хирургов. Я, кстати, тоже имею отношение к медицине. Терапевтическая стоматология.
   Он снова потрогал повязку.
   – Как вы меня, однако, ловко ощупали. Теперь моя очередь! Как врач и гроза хирургов, я должен убедиться…
   – Нет необходимости, – мягко возразила девушка. – Со мной все хорошо. Но вот до больницы еще надо добираться. Обработать рану, взять на скрепки…
   – Я же вам сказал: мне срочно нужно в город. Я очень спешу.
   Она задумалась.
   – Вот что: мы наймем машину и поедем ко мне. Я живу в Новой Деревне. Как раз с этой стороны города. Обработаю вас, а потом отпущу.
   – Куда?
   – Куда пожелаете. На все четыре стороны.
   – Не согласен.
   – На обработку?
   – На все четыре стороны не согласен! Я потерпевший и пострадавший и потому требую к себе особого внимания.
   – Ах, вот как! – вздохнула девушка. – Да, разумеется… Хорошо. Тогда отвезу вас потом в больницу. В вашу, к вам на работу.
   – Я до сих пор не осознал, что произошло. И кто вы.
   Девушка покачала головой, потом слегка коснулась кончиками пальцев его щеки. Он ощутил запах дорогих французских духов.
   – Пожалуйста, потом все, – попросила она. – Сейчас я тоже не все понимаю… Еще надо прийти в себя.
   Он посмотрел в ее глаза, темно-синие, с сиреневыми крапинками по краям радужки, и кивнул.
   – Обоим надо.
   Они быстро наняли машину и через час были в Новой Деревне.

2. Квартира профессора Шатрова

   – Так в какой же вы больнице работаете? – спросила она, когда они вышли на неожиданно прохладном, сплошь затененном, словно бульвар, проспекте Шверника. – И как вас зовут, наконец?
   Он изящно поклонился, прижав руку к сердцу.
   – Мышкин Дмитрий…
   Девушка вдруг рассмеялась.
   – Евграфович?
   – Совершенно верно, – удивился Мышкин.
   – И работаете в Успенской онкологической.
   – И это справедливо. Вы меня знаете?
   – Кто же вас не знает! А я-то мучаюсь, никак не вспомнить, где вас видела.
   – Я всегда был уверен, что слух обо мне пойдет по всей Руси великой… – с достоинством заметил Мышкин. – А я вас знаю?
   – Скорее, нет, раз и вы не помните, что мы с вами когда-то виделись. Давно-давно. Сто лет назад.
   – Интригуете. Есть шанс восстановить память?
   – Все может быть. Но мне кажется, уже сейчас вы меня знаете больше, чем некоторые близкие.
   Открывая дверь парадной, она сказала:
   – Определенно, вас Бог любит.
   Мышкин широко улыбнулся и сверкнул единственным стеклом.
   – Конечно! Как всех гениев и идиотов.
   – Вы себя к какой категории относите? – вежливо поинтересовалась девушка.
   – А вы меня к кому отнесли бы? – отпарировал он.
   – Не знаю. Для меня слишком неясна разница между теми и другими.
   – Замечательный ответ! – оценил Мышкин. – Но как вас все-таки зовут?
   – Сейчас… – они вошли в лифт. – Я живу в шестом этаже.
   – Как? – удивился Мышкин. – Как вы сказали? Где живете?
   – Шестой этаж.
   – Неправда! Вы сказали: «В шестом этаже».
   – Это так опасно? Поэтому вы разволновались?
   – Потому разволновался, – заявил Мышкин, – что уже по незаметному предлогу «в» я, действительно, узнал о вас сейчас так много, чего наверняка не знают и близкие вам люди.
   – О! Право, теперь вы меня интригуете. Я тоже хочу знать о себе много.
   – Вот-вот! – закричал он. – Еще и это «право»!
   Она усмехнулась, но ничего не сказала.
   – Понимаете ли, – заговорил Мышкин, когда лифт, кряхтя, пополз вверх. – Так уже никто не говорит – «в этаже», «право», «определенно»… Так говорили только в Петербурге… в том Петербурге, – уточнил он, – и в послевоенном Ленинграде. Из этого вывод: вы петербурженка в третьем поколении или, как минимум, ленинградка. Кроме того, кто-то из ваших родителей или оба имеют отношение к литературе или истории.
   – Это имеет большое значение?
   – Для меня – да.
   – Отчего же?
   – Вы, конечно, поймете меня! – с жаром сказал Мышкин. – Ленинградцы были совершенно особым народом среди народов СССР… Совершенно особым субэтносом.
   – Я вас не совсем понимаю.
   – Вы знаете, что такое коринфская бронза?
   – В первый раз слышу.
   Она снова улыбнулась – так, что он пошатнулся. «Боже! – закричал Мышкин безмолвно. – Ну, почему я не встретил тебя десять лет назад!»
   – Минутку, – попросила девушка, отпирая дверь квартиры. – Прошу в дом. Зовут меня Марина. Шатрова Марина Михайловна.
   – Это ваша девичья фамилия?
   – Да.
   – А это значит, ваша квартира?
   – Так что с коринфской бронзой? – не ответила на вопрос Марина.
   – После одного громадного пожара в древнегреческом Коринфе среди пепла были обнаружены спекшиеся слитки бронзы. Она оказалась изумительного качества. Во время пожара она расплавилась, и к ней примешались какие-то другие металлы. Какие – неизвестно до сих пор. Похожее случилось и с ленинградцами – им пришлось пройти через четыре доменных печи. Жителей чванного, холодного столичного Петербурга плавили три революции, гражданская война, репрессии. А особенно – блокада, какой не знал никогда ни один город мира. Так получился совершенно особый народ – в массе своей честный, добрый, интеллигентный, бескорыстный. Конечно, не без мерзавцев – как без них? Без них ничего хорошего не бывает. Все дело в количестве. Были в блокадном городе и людоеды – самые обычные каннибалы. Но ведь не они определяли картину. А ленинградцев… Ленинградцев любила вся страна. Одна лишь принадлежность к городу была чем-то вроде почетного ордена.
   – Пройдемте сначала на кухню, – предложила Марина. – У меня там операционная. Милости прошу.
   Доставая из шкафа бинт, вату, спирт, коробку с хирургическими скрепками, зажимы Стилла и Бильрота, бранши, ампулы с лидокаином, одноразовые шприцы, она мельком поглядывала на Мышкина. Потом маникюрными ножницами выстригла волосы вокруг раны.
   – Но сейчас… – продолжал он. – Сейчас ленинградцы… Куда они делись? Конечно, кто умер, кто постарел. Но ведь у них же есть или остались дети и внуки, воспитанные в ленинградских семьях. А ленинградцев практически нет.
   Он глубоко вздохнул и сказал своим звучно-бархатным, хорошо поставленным баритоном, словно был в студенческой аудитории:
   – Видите ли, Марина Михайловна… За какие-то десять-пятнадцать лет на наших глазах совершилась фантастическая вещь. Такое же чудо, как коринфская бронза или субэтнос под названием ленинградцы. Но только с обратным знаком: стремительная дегенерация этого субэтноса, а точнее, всего народа, превращение нации в стадо идиотов. Русские, может быть, не самый лучший народ на свете, но я, сколько себя помню, гордился, что я русский, а не американец и не француз. Теперь же…
   – Вы сказали, нация, – мягко перебила она.
   – А вот вы о чем, – усмехнулся Мышкин. – Не надо путать нацию и национальность. Нация может состоять из многих национальностей и этносов. Особенно русская. Вы обратили внимание, что только русская нация обозначается именем прилагательным, а не именем существительным, как остальные нации всей земли?
   – В самом деле, только сейчас обратила…
   – И к русской нации принадлежит потомки татарского хана Юсупова, турок по матери поэт Василий Жуковский, натуральный швед Владимир Даль, эфиоп Пушкин, разбавленный двумя поколениями русских со стороны матери. Русским, даже ярко выраженным, стал полуеврей Солженицын…
   – Александр Исаевич!.. – воскликнула Марина. – С чего вы взяли? Ну, это уже…
   Он внимательно посмотрел на нее и спросил обычным, не лекторским тоном:
   – Вы что – обиделись? Он ваш знакомый? Родственник?
   – Нет-нет. Но почему вы…
   – У него же и прочитал. По-настоящему его зовут Александр Исаакович. Исаевич – отчество-псевдоним. Настоящее ему показалось неизящным. И тогда он по сути отказался от родного отца.
   – А вы? Вы на его месте не отказались бы?
   – От отца-еврея? Никогда! – искренне заявил Мышкин. – Никогда! – повторил он. – Мы же не выбираем себе родителей. Они у нас от Бога. И мы должны гордиться своими родителями. Независимо от их национальности, а значит, и нашей…
   – Вот как! Интересно, очень…
   Она застелила стол белой крахмальной простыней.
   – Начнем, – сказала Марина, натягивая медицинские перчатки.
   – Минутку, – попросил он. – Мне надо закончить мысль, иначе я буду вам мешать в гуманной работе.
   Она рассмеялась, и он снова крикнул без звука: «Где ты была десять лет назад?..»
   – Заканчивайте.
   – Так вот… За десять-пятнадцать лет умный, добрый, необычайно одаренный и отзывчивый народ превратился в нацию дебилов. Исключения крайне редки. Поляризация ошеломляет. На одном полюсе людоеды, точнее, удавы. Их пять процентов от общей численности населения. Но этого особые удавы. У них отсутствует чувство насыщения. И потому они жрут без перерыва, глотают и глотают… На другом же полюсе – стадо перепуганных, мокрых от страха кроликов, которые исправно выполняют поставленную перед ними задачу: в порядке строгой очереди, соблюдая дисциплину, прыгать в пасть удавам. Иногда один-другой из них пищит. И даже в интернете свой писк публикует. Это когда удав его глотает без соблюдения демократической процедуры. Но за двадцать лет удавы научились демократии. И никто не пищит. Таких кроликов у нас восемьдесят пять процентов. Остальные десять – непонятно кто.
   – И вас это так волнует? – выпрямилась Марина.
   – Разумеется, нет, – решительно ответил Мышкин. – Давно не волнует. Но довольно часто доставляет мне боль. Физическую.
   – Вы можете что-нибудь изменить?
   – Разумеется, нет.
   – Тогда ваша задача для начала – не радовать своих недругов. Они не должны радоваться оттого, что вам больно, не торжествовать потому, что вы страдаете.
   Потрясенный до глубины души неожиданным выводом, он уставился на нее.
   – В самом деле, – признался Мышкин. – Такая простая и хорошая мысль мне никогда в голову не приходила.
   – Итак, больной! – приказала Марина, отламывая шейку от ампулы и наполняя шприц. – Прекращаем споры. Но молчать тоже не надо. Разрешаю и даже прошу читать мне стихи. Хорошо в работе помогают.
   И она ввела ему под скальп лидокаин.
   Мышкин откашлялся и, чуть вздрагивая, когда ему в скальп вонзалась очередная скрепка, вполголоса прочел:
 
В моей гостиной на старинном блюде
Выгравирован старый Амстердам.
Какие странные фигурки там!
Какие милые, смешные люди.
 
 
Мясник босой развешивает туши.
Стоит румяный бюргер у дверей.
Шагает франт. Ведут гуськом детей.
Разносчик продает большие груши.
 
 
Как хочется, когда порою глянешь
На медную картинку на стене,
Быть человеком с бантом на спине,
В высоких туфлях, в парике, кафтане.
 
 
И я, сейчас такой обыкновенный.
Глотающий из папиросы дым,
Казаться буду мелким и смешным
Когда-нибудь… И стану драгоценным.
 
   – Очаровательно, – отозвалась девушка. – Конечно, это ваши стихи. Я даже не сомневаюсь.
   Поколебавшись, Мышкин с большим трудом сказал правду:
   – Владимир Пяст. Его почти никто не знает. Все тот же серебряный век…
   Она управилась за час с небольшим, и Мышкин заявил, что у нее очень легкая рука.
   – Как пушинка. Большое счастье для ваших пациентов. Вы можете рвать зубы без наркоза.
   – Иногда я так и делаю. Когда пациенту наркоз не показан. Так могут работать еще два стоматолога в городе.
   – Неужели? – изумился Мышкин. – Я-то полагал, это редкий феномен.
   – Редкий. Но моей личной заслуги здесь нет. Спасибо предкам.
   Осмотревшись, Дмитрий Евграфович спросил:
   – Это действительно ваша квартира?
   Она рассмеялась, и у него снова заныло сердце.
   – Вы решили, что я вас привела в чужую?
   Он еще раз огляделся:
   – Я знаю эту квартиру. И вас знаю! Причем давно. Я здесь был несколько раз.
 
   Выйдя после душа из ванной, Мышкин потянул носом воздух и растроганно покачал головой. Из кухни шел густой аромат чуть подгоревшего варенья и очень вредной, но очень вкусной сдобной выпечки, перед которой Мышкину ни разу не удалось устоять, тем более что на вес она не влияла.
   – Как вы успели? – восхитился он. – Так быстро.
   Марина откинула назад платиновую прядь.
   – Старалась. В жару все печется быстрее.
   Не дожидаясь приглашения, Мышкин уселся за стол, придвинул к себе сухарницу с горячими рогаликами и с шумом их обнюхал.
   – Разрешается? – спросила Марина.
   – Я не то хотел сказать… В каждой семье, вернее, в большинстве семей… во многих… всегда есть некий стандарт вкусовых предпочтений. Мать печет блины и кладет на пять граммов соды больше, чем принято у других хозяек, ее машинально повторяет дочка, потом внучка… Не зря же в каждой квартире пахнет по-своему.
   – И что вы обнаружили?
   – Мне знаком аромат ваших рогаликов.
   – У меня нет настоящего кофе, – сказала она. – Только растворимый. Правда, говорят, из лучших.
   – В свободной торговле и жженая пробка под названием «нестле» или «жокей» бывает разного качества, – согласился Мышкин. – Но с вашими рогаликами любая подделка покажется подлинником.
   – Разве что «покажется», – усмехнулась Марина и поставила на стол бутылку московского коньяка.
   Он выпил две рюмки. Марина, оказалось, не пьет вообще.
 
   На голове Мышкина торчали двенадцать стальных скрепок, словно антенны космического шлемофона. Одет был в прекрасные фирменные джинсы, новую темно-синюю, очень дорогую, футболку с вышитым крокодилом на левой стороне. На ногах у него красовались настоящие английские кроссовки – он сразу заметил, что настоящие, а не китайская дрянь. Правда, одежка на нем слегка болталась.
   – Так что же вы делали в моей квартире? – спросила Марина.
   – Зачеты сдавал по истории медицины вашему отцу. И чай пил за этим самым столом. Между прочим, с такими же рогаликами.
   – Да, папа всегда кормил студентов. Один, помню, отказывался, так папа пригрозил, если он не будет есть, не получит зачет. Я даже фамилию его запомнила. Кошкин.
   – Да, это был я! – хохотнул Мышкин. – Я тогда очень торопился. Меня однокурсники ждали в пивной под Думской башней. Вот тогда я вас в первый раз увидел. Вам… тебе… вам было…
   – Четырнадцать лет.
   – Значит, сейчас двадцать семь?
   – Двадцать девять. Совсем старуха.
   – Двадцать девять… Надо же! – он покачал головой. – Конечно, во все времена юные хотят казаться взрослыми и нескромно годы себе прибавляют… – но так как она не оценила его прозрачный комплимент, Мышкин круто сменил курс. – Кстати, не думал, что Михаил Вениаминович так одевается. Мы всегда считали его несколько старомодным. Не могу представить его в кроссовках.
   – Какой Михаил Вениаминович? – удивилась Марина.
   Он уставился на нее.
   – Как это «какой»? Да твой отец! Забыла, как отца родного зовут?
   – Это не отца вещи.
   – А чьи же?
   – Мужа, – ответила Марина.

3. Литвак, мертвые старухи и синие черти

   В патологоанатомическом отделении Мышкина встретили дружным ревом.
   – Ну, что я говорил? Что я говорил?! Я всегда говорил, что наш Полиграфыч, если надо, ползком с того света доберется до любимой работы! – визжал прозектор Толя Клюкин, потрясая в воздухе худыми кулачками, – щуплый сорокалетний живчик, половина массы которого состояла из дремучей бороды. При каждом движении она громко шелестела, словно искусственная елка.
   – Оттуда и дополз! – второй раз за сегодня сказал правду Дмитрий Евграфович.
   Старший прозектор Татьяна Клементьева ничего не кричала. Мощная тридцативосьмилетняя девушка только улыбалась и ласково гладила шефа по плечу. Шеф машинально отметил, что рука Клементьевой, несмотря на всю нежность, как всегда, тяжелая. Прозвище Клементьевой было Большая Берта[1].
   В прошлом году она получила старшего, и в ПАО по этому поводу распечатали свежую сорокалитровую флягу со спиртом (в таких при социализме в колхозах возили молоко). Тогда начальником был еще Литвак. И под конец выпивки он вдруг заявил, что, как единственный суверен патанатомического отделения, имеет право первой ночи в отношении новой старшей и намерен осуществить его немедленно. И для начала пообещал добровольно и абсолютно бескорыстно исследовать все малодоступные места роскошного тела девушки Клементьевой.
   Потом он клялся, что всего лишь пошутил. Это Татьяна напилась до потери чувства юмора. Да и вообще, Клементьева непомерно высокого мнения о себе и поэтому его слова приняла всерьез, хотя никаких оснований для того не было никогда.
   А тогда, пообещав бесплатное исследование, Литвак только потянулся за рюмкой (в том же направлении сидела и новая старшая), как его словно взрывом отбросило назад. «Будто грузовик в морду въехал», – растерянно признавался потом Литвак. Но это был всего лишь женский кулачок.
   Клементьева попала Литваку точно в зубы. У него сдвинулся золотой мост на верхней челюсти, кровь из разбитых губ хлынула струей. Мост ему вправили в соседней поликлинике, а губы, которые и до того выпирали из густопсовой раввинской бороды, в прежнюю форму не вернулись. С тех пор издалека казалось, что Литвак постоянно держит в зубах кусок сырой говядины.
   При виде Мышкина он открыл рот (говядина исчезла), но ничего не сказал (говядина появилась), а принялся внимательно рассматривать новую одежду Дмитрия Евграфовича, словно примеривал на себя – они были почти одного роста, только Литвак чуть шире. Даже пощупал его джинсы. Наконец спросил:
   – Что за прикид, шеф? На помойке нашел?