Страница:
Но самое ужасное, на полу валялся его любимый молоток, варварски разломанный. Бедный Мышкин сразу осознал, что отремонтировать молоток не получится – ни одна сварка не удержит прекрасную высоколегированную сталь.
От горя его отвлек местный телефон. Секретарша велела бежать к главному.
– Скажите мне честно, Дмитрий Евграфович, – спросил Демидов с какой-то тоской в глазах. – Только не обижайтесь… Вы когда в последний раз были в вытрезвителе?
Мышкин ошалел и, не говоря ни слова, таращился на начальника.
– Так когда же? – нетерпеливо переспросил Демидов. – Я никому не скажу. Ночевали там когда?
– Это вы так шутите? Смеяться уже можно или нет? – наконец спросил Мышкин.
– Я серьезен, как никогда.
– Побойтесь Бога, Сергей Сергеевич! Ни разу в жизни!
– А на Канареечной? Только честно.
– Я по-другому не умею, – заверил Мышкин. – Не знаю даже, где он там находится.
– Странно, – задумался главврач. – Очень странно…
– А при чем тут вытрезвитель?
– Ваш руководитель ночевал в вытрезвителе на Канареечной.
Мышкин рассмеялся, правда, смех вышел кисловатый.
– Шутить изволите, Сергей Сергеевич, – предположил он с надеждой.
– Какие, к дьяволу, шутки! – крикнул Демидов. – Я похож на идиота, способного на идиотские шуточки? – и добавил спокойнее. – Оттуда только что звонили. Надо его забрать. Литвак просил, чтоб только вы приехали и никто другой. Сказал, что вас там хорошо знают.
– Брешет, собака! – заявил Мышкин. – Наверное, от белой горячки еще не отошел.
– Ну, так и разберитесь на месте! Возьмите санитарную машину. Я уже распорядился.
Мышкин поднялся.
– Разрешите идти?
– Нет, не разрешаю. Сядьте. Значит так. Отвезете его домой. Пусть отсыпается. Да и видеть его не могу. Вчера нахамил, сегодня из вытрезвителя осчастливил…
– Понятно… Так я пойду?
– Да. То есть, нет! Жить дальше будем так: с завтрашнего дня Литвак у вас в подчинении. Вот такая рокировочка, как говаривал когда-то товарищ Ельцин. Приказ я уже подписал. Теперь можете идти.
Но Мышкин не сдвинулся с места. Тяжко вздохнул.
– Что, ошалел на радостях? – спросил Демидов.
– Спасибо за доверие, Сергей Сергеевич, – сказал Дмитрий Евграфович безо всякой радости. – Но очень уж неожиданно.
– Хорошие дела всегда неожиданны. Это плохих ждать не надо – сами приходят. Как в нашем случае… с Канареечной.
– Сергей Сергеевич! – решительно сказал Мышкин. – Мне кажется, в таком деле не стоит торопиться. Полагаю, с Литваком еще не все ясно. Может, он стал жертвой полицейского произвола. И потом, не могу я садиться на неостывшее место. Женя ведь мой приятель – еще с института. Мы с ним вместе пятнадцать лет работаем. Как я в глаза ему буду смотреть? Да и его родственник в Женеве… Тоже учитывать надо.
– В глаза? Честно будешь смотреть ему в глаза, Дмитрий Евграфович. Честно! Литвака так и так увольнять надо. Так уж лучше пока просто понизить. Никакой родственник возражать не станет, потому что репутацию нашей фирмы нельзя в вытрезвителе топтать. Даже на Канареечной. В нашем деле репутация – это деньги. Большие деньги. Это хоть ты понимаешь? И кого на его место ставить? Знаешь?
– Не знаю, – честно ответил Мышкин.
– Зато я знаю! Все. Пошел. Вези подлеца домой.
– Иду.
Но Демидов снова его остановил.
– У вас там все нормально? – неожиданно спросил он. – Говорят, шум там был какой-то ночью. Колотили что-то. Вскрывал сверхурочно?
И Мышкин, немного поколебавшись, с большой неохотой рассказал, как едва не сломал себе шею, поскользнувшись на кишках. Про молоток ничего не сказал.
Главврач молчал, снова достал окурок своей «бразиль». Глядя, как он прикуривает, Мышкин отметил, что каждый раз Демидов извлекает из «белинды» один и тот же окурок. «Самовозобновляемый он у него, что ли?»
– Так что же это было? – спросил Демидов.
– Сам не могу понять, – признался Мышкин, – Кому понадобилось? Кто разгром учинил?
– Delirium учинил. Вместе с tremens'ом[4], – деловито сообщил Демидов. – Тебе не понятно, видите ли… А мне все понятно! Охрана уже доложила: последним из ПАО уходил Литвак. Ключ после него никто не брал.
– Вот оно! – огорчился Мышкин. – Жаль, что так у него вышло.
– А ты: «Поспешили, гражданин начальник!» Иди отседова, гуманист недорезанный.
Так Мышкин стал заведующим патологоанатомическим отделением.
4. Бабушка русской демократии
От горя его отвлек местный телефон. Секретарша велела бежать к главному.
– Скажите мне честно, Дмитрий Евграфович, – спросил Демидов с какой-то тоской в глазах. – Только не обижайтесь… Вы когда в последний раз были в вытрезвителе?
Мышкин ошалел и, не говоря ни слова, таращился на начальника.
– Так когда же? – нетерпеливо переспросил Демидов. – Я никому не скажу. Ночевали там когда?
– Это вы так шутите? Смеяться уже можно или нет? – наконец спросил Мышкин.
– Я серьезен, как никогда.
– Побойтесь Бога, Сергей Сергеевич! Ни разу в жизни!
– А на Канареечной? Только честно.
– Я по-другому не умею, – заверил Мышкин. – Не знаю даже, где он там находится.
– Странно, – задумался главврач. – Очень странно…
– А при чем тут вытрезвитель?
– Ваш руководитель ночевал в вытрезвителе на Канареечной.
Мышкин рассмеялся, правда, смех вышел кисловатый.
– Шутить изволите, Сергей Сергеевич, – предположил он с надеждой.
– Какие, к дьяволу, шутки! – крикнул Демидов. – Я похож на идиота, способного на идиотские шуточки? – и добавил спокойнее. – Оттуда только что звонили. Надо его забрать. Литвак просил, чтоб только вы приехали и никто другой. Сказал, что вас там хорошо знают.
– Брешет, собака! – заявил Мышкин. – Наверное, от белой горячки еще не отошел.
– Ну, так и разберитесь на месте! Возьмите санитарную машину. Я уже распорядился.
Мышкин поднялся.
– Разрешите идти?
– Нет, не разрешаю. Сядьте. Значит так. Отвезете его домой. Пусть отсыпается. Да и видеть его не могу. Вчера нахамил, сегодня из вытрезвителя осчастливил…
– Понятно… Так я пойду?
– Да. То есть, нет! Жить дальше будем так: с завтрашнего дня Литвак у вас в подчинении. Вот такая рокировочка, как говаривал когда-то товарищ Ельцин. Приказ я уже подписал. Теперь можете идти.
Но Мышкин не сдвинулся с места. Тяжко вздохнул.
– Что, ошалел на радостях? – спросил Демидов.
– Спасибо за доверие, Сергей Сергеевич, – сказал Дмитрий Евграфович безо всякой радости. – Но очень уж неожиданно.
– Хорошие дела всегда неожиданны. Это плохих ждать не надо – сами приходят. Как в нашем случае… с Канареечной.
– Сергей Сергеевич! – решительно сказал Мышкин. – Мне кажется, в таком деле не стоит торопиться. Полагаю, с Литваком еще не все ясно. Может, он стал жертвой полицейского произвола. И потом, не могу я садиться на неостывшее место. Женя ведь мой приятель – еще с института. Мы с ним вместе пятнадцать лет работаем. Как я в глаза ему буду смотреть? Да и его родственник в Женеве… Тоже учитывать надо.
– В глаза? Честно будешь смотреть ему в глаза, Дмитрий Евграфович. Честно! Литвака так и так увольнять надо. Так уж лучше пока просто понизить. Никакой родственник возражать не станет, потому что репутацию нашей фирмы нельзя в вытрезвителе топтать. Даже на Канареечной. В нашем деле репутация – это деньги. Большие деньги. Это хоть ты понимаешь? И кого на его место ставить? Знаешь?
– Не знаю, – честно ответил Мышкин.
– Зато я знаю! Все. Пошел. Вези подлеца домой.
– Иду.
Но Демидов снова его остановил.
– У вас там все нормально? – неожиданно спросил он. – Говорят, шум там был какой-то ночью. Колотили что-то. Вскрывал сверхурочно?
И Мышкин, немного поколебавшись, с большой неохотой рассказал, как едва не сломал себе шею, поскользнувшись на кишках. Про молоток ничего не сказал.
Главврач молчал, снова достал окурок своей «бразиль». Глядя, как он прикуривает, Мышкин отметил, что каждый раз Демидов извлекает из «белинды» один и тот же окурок. «Самовозобновляемый он у него, что ли?»
– Так что же это было? – спросил Демидов.
– Сам не могу понять, – признался Мышкин, – Кому понадобилось? Кто разгром учинил?
– Delirium учинил. Вместе с tremens'ом[4], – деловито сообщил Демидов. – Тебе не понятно, видите ли… А мне все понятно! Охрана уже доложила: последним из ПАО уходил Литвак. Ключ после него никто не брал.
– Вот оно! – огорчился Мышкин. – Жаль, что так у него вышло.
– А ты: «Поспешили, гражданин начальник!» Иди отседова, гуманист недорезанный.
Так Мышкин стал заведующим патологоанатомическим отделением.
4. Бабушка русской демократии
Бросив эпикриз азиата на секционный стол, Мышкин вернулся к себе. Литвак увязался следом, продолжая на ходу его рассматривать.
Дмитрий Евграфович многозначительно глянул на часы, потом на Литвака. Тот притворился, что не понял.
– Жень, мне переодеться надо, – попросил Мышкин.
– Так и переодевайся. Мешаю? Ты же не баба.
– Вот именно. Поэтому особенно раздражаешь. Я ведь могу черт-те что подумать о твоей сексуальной ориентации.
Говядина пропала в литваковской бороде, но сказать он больше ничего не успел: послышался металлический лязг: широко отворилась входная дверь и ударилась о стенку. Мышкин выглянул – по лестнице спускались санитары с носилками.
– Клиент прибыл, – сказал Мышкин. – Будь другом, пойди глянь.
Литвак мрачно развернулся и пошаркал в прозекторскую.
Оставшись один, Мышкин неторопливо разделся до трусов – хоть и подвал и потолочный вентилятор сутками не выключается, но жара сверху и сюда достает. Надел свежий, только из прачечной, халат – жестяный от крахмала. Как-то он обронил, что любит жесткий крахмал. Клементьева, ни слова не говоря, взялась контролировать кастеляншу. «Димулька любит, чтоб халат на полу стоял», – повторяла Большая Берта, возвращая плохую работу. Мышкин не подозревал о такой заботе и всегда хвалил кастеляншу.
Он прошел в мертвецкую и остановился на пороге в восхищении. Полгода, каждое утро – одно и то же: Мышкин так и не привык еще к новенькому моргу и всякий раз радовался, будто зашел сюда впервые.
Всего шесть месяцев назад морг Успенской клиники представлял собой жуткое зрелище – поле Бородинского сражения после мародеров. Голые трупы с разрезанными и крупно зашитыми животами валялись тут как дрова – на полках, на полу, в общей куче без различия пола, возраста и причины смерти. Различались только бумажными номерками, привязанными к ногам. Бывало, что востребованного покойника искали в куче полдня, а то и до вечера. Родственники зверели, считая, что работники морга столь цинично-безжалостно вымогают деньги. А сотрудники ПАО сами готовы были помереть от стыда и занять в морге освободившиеся места. Особенная круговерть возникала, когда бумажные номерки отрывались, все путалось, трупы терялись, санитары и прозекторы сходили с ума, и часто вместо своего покойника несчастные родственники получали чужого.
Так продолжалось много лет. При Литваке путаница стала вообще привычной и системной. Иногда, правда, возникали обстоятельства из ряда вон, когда покойного удавалось найти и выдать за десять минут. Такие случаи считались и вовсе ненормальными.
Рефрижератора в морге не было никогда, а древняя холодильная установка «ЗИС», построенная еще при товарище Сталине, больше охлаждала не покойников, а сотрудников. Сотрудники часто простуживались, а трупы уже на второй день после прибытия покрывались лиловыми, потом синими пятнами, раздувались от стремительного газообразования и, бывало, даже взрывались.
Литвак к происходящему относился философски, а вот санитары, зашибающие левые деньги за гримирование покойников, были очень довольны.
Когда Мышкин стал заведующим, он не сразу, но решил, что систему надо ломать. Подтолкнула его случайная фраза Клюкина.
– Когда же это кончится, Дима? Смотри, вот молодая красивая девушка. А рядом с ней – пропойца, бомж, а может, и преступник. Неприлично. Как ты считаешь?
И Дмитрий Евграфович решительно направился к главврачу.
– Вы, Сергей Сергеевич, назначили меня заведующим, – напомнил он.
– В самом деле? – удивился Демидов. – Не может быть!
– Как не может? – опешил в свою очередь Мышкин.
– Если ты мне напоминаешь, как я управляю кадрами, то, безусловно, считаешь меня идиотом.
– Нет-нет! – в панике воскликнул Мышкин. – Скорее себя!
– Ну, это ближе к истине. А себя за что?
– Вы возложили на меня определенную ответственность.
– Возложил, – согласился Демидов. – Не буду отпираться и вводить прокурора в заблуждение.
– И на себя, таким образом, тоже возложили.
– И это преступление беру на себя. Будет минутка, напишу явку с повинной. Ты чего хочешь? Говори по-человечески.
– Театр начинается с вешалки. А Успенская клиника – с морга, – заявил Мышкин.
– Вот это да! – поразился Демидов. – А я-то, по неграмотности думал, что всё наоборот: моргом клиника заканчивается. Неправильно?
– Правильно, – великодушно согласился Мышкин. – Но не совсем: ПАО – тоже визитная карточка клиники. Ее обратная сторона. И по состоянию мертвецкой люди тоже судят, как мы здесь работаем и чего от нас можно ожидать. Точно так же по состоянию бесплатных общественных туалетов можно судить о цивилизованности нации. Вы хоть раз были в нашем морге?
– Еще нет. Но давно мечтаю. Приглашаешь?
– Да: приглашаю на экскурсию «Путешествие в мир прекрасного». Прямо сейчас. Дальше откладывать просто невозможно. Неприлично, считает прозектор Клюкин и весь народ с ним.
– Тогда пойдем, – застегнул пуговицы халата главврач.
Из путешествия в мир прекрасного Барсук вернулся злее черта. Через полторы недели Еврофонд выделил полтора миллиона швейцарских франков, и еще через неделю из Женевы прибыло настоящее чудо, сверкающее никелем и вороненой сталью – полное, под ключ, оборудование для морга. Осталось только собрать.
Теперь у каждого клиента свой нумерованный пенал с автономным охлаждением, исчез неистребимый запах формалина, смешанный с метаном – трупным газом, каждый сотрудник ПАО получил индивидуальный шкафчик со своим душем и туалетом, а для всех на десерт Фонд прислал самую настоящую сауну, из которой все работники ПАО, включая Большую Берту, по субботам не вылезали с девяти утра до семи вечера. Специально для таких суббот Мышкин за свои покупал два ящика пива, а Клементьева готовила двойную порцию буженины.
– Ну как? – спросил главврач. – Доволен?
И Дмитрий Евграфович чистосердечно признался:
– Я просто счастлив. Теперь и у нас, как у людей.
– Иди и работай еще лучше.
Оглядевшись еще раз, Мышкин направился в угол, где на полу лежал обычный сосновый гроб из некрашеных досок. Гроб был заколочен, но сбоку зияла дыра, в которую могла бы пролезть кошка. Только там была не кошка. Дмитрий Евграфович ударил ногой по гробу. Оттуда послышалась возня и злобное шипение. В гробу жил ручной африканский питон. Притащил его с полгода назад Литвак. «Хоть бы украл тебя какой-нибудь хороший человек! – пожелал питону Мышкин. – Всю жизнь Бога за вора молили бы!»
А на секционном столе Мышкина лежал свежий труп – старуха, исхудавшая так, что кожа на желтоватом теле обвисла складками. Лицо – в черноморском загаре, нос даже облупился: последствия лучевой терапии. Казалось, что голова одного человека приделана к туловищу другого.
Мышкин не торопясь взял большой секционный нож, сбалансировал его в руке, медленно поднял, чтобы вскрыть труп своим знаменитым приемом – секундным взмахом от гортани до лобка, чему каждый раз, будто впервые, восторгался Клюкин.
– Эй-эй! Стой! Дима, остановись! Стой – кому говорю! Не режь!
Нож остановился. К Мышкину спешил Литвак, отгребая в сторону воздух правой рукой.
– Не вскрывай! – крикнул он.
– Ты чего, Жень? – удивился Мышкин. – Что с тобой?
– Это с тобой сейчас что будет! Отставить вскрытие!
– С какой стати? Совсем уже окосел?
– Есть требование – не вскрывать.
– Кто потребовал?
– Кто-кто!.. Я, по-твоему? – возмутился Литвак. – Кто еще может потребовать?
– Родственники, что ли? – Мышкин опустил руку с ножом.
– А ты думал?
– Что-то они зачастили в последнее время, эти родственники… – проворчал Мышкин. – Так и на науку ничего не наскребешь… – положил нож на стол и взял историю болезни.
Так-с, Салье Марина Евгеньевна, 77 полных лет, обширная опухоль головного мозга, левая височная доля, с метастазами в молочные железы и паховые лимфатические узлы, которые при поступлении пациентки не просматривались. «Значит, проросли уже в клинике, – отметил Мышкин. – Быстро дело пошло…» А вот еще метастазы – в грудной отдел спинного мозга. «Ну-ка, глянем еще раз, какой ты к нам пришла…»
Прочитав предварительный диагноз, Мышкин с неодобрением покачал головой: поступила в приемный покой явно неоперабельной. Основные назначения: лучевая терапия («Мертвому припарки!» – хмыкнул Мышкин) и цитоплазмид, максимальная концентрация, капельницей каждые два часа непрерывно. То есть двенадцать раз в сутки, в том числе и ночью.
Он дошел до эпикриза и вдруг отшвырнул историю болезни и крепко выругался.
История полетела прямо в лицо Клементьевой, но Большая Берта с кошачьей ловкостью успела поймать ее в воздухе.
– Извини, Даниловна, – буркнул Мышкин. – Ей-богу, не хотел.
– А что там? – деликатно спросила она.
– Смерть!.. – голос Дмитрия Евграфовича зазвенел. – Смерть, понимаете ли, наступила от внезапной остановки сердца! А? Как тебе нравится?
– И что? – пожала плечами Клементьева. – Сплошь и рядом.
– Так ведь в реанимации! – заорал Мышкин. – В реанимации, дубина ты стоеросовая!
– Да уж… действительно, свинство, – торопливо согласилась Большая Берта.
Сердце старухи остановилось в том отделении клиники, где оно не должно останавливаться вообще. Для того и реанимация и реаниматоры, чтобы не давать жизни исчезнуть при любых обстоятельствах. Даже когда умирает головной мозг и пациент не более чем живой труп, нынешний реаниматор и в обычной больнице может без труда поддерживать жизнь тела неделями, а то и месяцами.
Большая Берта была права – смерти в реанимации и раньше всегда бывали. Но Мышкин все равно при каждом таком случае приходил в ярость и даже пообещал однажды, что внезапно остановит сердце главному реаниматологу Писаревскому – пусть попробует, каково это.
– Ненавижу дилетантов в любом деле! – повторял он. – Даже дворник должен быть профессионалом. А Писаревский – тем более. Хуже дворника, скотина.
Робко глядя в глаза шефа, Клементьева тихо сказала:
– Мне всегда больно смотреть, как вы расстраиваетесь. Вы же сами говорили: если ничего нельзя сделать, надо ничего не делать. И не жечь понапрасну нервы и сердце.
– Где-то я это уже слышал… Где-то за обедом. Какой-то дефект во мне есть, наверное. Дефективный у тебя шеф, Татьяна! – усмехнулся он. – А?
– Да уж не без того, – бесстрашно согласилась Большая Берта.
– Что?! – взревел Дмитрий Евграфович. – Повтори, что сказала?
– Я всего лишь повторила вашу мысль, – отпарировала Клементьева.
– Ну, так повтори еще раз! – угрожающе приказал заведующий.
– С удовольствием! Если нормальный человек попадает в банду сумасшедших, то сумасшедшим, сиречь дефективным, всегда будет считаться он. Но если он хочет жить, продолжать работу над докторской и изучать дальше сосудистые патологии головного мозга, ему не следует устраивать ежедневный цирк: подчеркивать свои достоинства, которые в системе сумасшедших и негодяев являются недостатками. И, кроме того, скромность надо иметь.
Потрясенный не столько глубиной мысли Большой Берты, сколько ее неслыханной смелостью, Дмитрий Евграфович принялся яростно протирать очки и минут через пять поинтересовался уже вполне миролюбиво:
– Значит, ты считаешь, что я должен быть хамелеоном? Никогда не поверю, что ты такая безнравственная! Кого же я пригрел на своей груди?! Нет, это конец… – он больно рухнул в свое деревянное вольтеровское кресло.
Большая Берта отложила работу.
– Вы, наверное, знаете, что дед мой был фронтовиком …
– Какой еще, к черту, дед?! Откуда ты деда выкопала? Отвечай на вопрос начальника!
– Я и отвечаю, только вы не даете. Девчонкой спросила: «У тебя столько орденов, значит, очень храбрый. Что такое быть храбрым? Первым идти в атаку? Не бояться смерти?» И до сих пор помню, что дедушка ответил. Как раз ваш случай.
– Ну-ну, просвети…
– Не смерти надо не бояться, а любить жизнь – первое.
– Второе?
– Не подставлять голову под пулю противника, а думать, как первым в него попасть. Вот так. Очень просто.
– И все? – удивился Дмитрий Евграфович. – Столько патетики – и все?
– Вам недостаточно?
– Какое это имеет отношение к моей оценке работы отделения реанимации Успенской онкологической клиники? Очень дорогой, между прочим. И не бесплатной.
Она огляделась: Литвак бросил вскрывать азиата и ушел, конечно, выпить без свидетелей. Клюкина тоже не было. Наклонившись к Мышкину, Клементьева произнесла вполголоса:
– Скажу, но только в первый и последний раз в моей жизни… Вас уважают здесь, Дмитрий Евграфович, очень многие даже любят, а есть и такие, кто ненавидит. Их тоже немало. Они только и ждут, чтоб вы оступились или сделали ошибку.
– Кто ненавидит? Имена, клички, явочные адреса?
Клементьева отрицательно покачала головой.
– Этого я вам никогда не скажу. Сами должны знать. Кстати, у меня к вам две личные просьбы. Можно? Исполните?
– Ну, валяй! – великодушно предложил Мышкин.
– Не надо больше разговоров, где попало, о преступной платной медицине и гуманной бесплатной – очень вас прошу… Разговоры-то пустые, согласитесь. За ними – ничего, только себя взвинчиваете и окружающих раздражаете. Причем, не только врагов, а и друзей тоже. Все давно знают, что такое платная медицина и в чем она заинтересована. Вот вчера по телевизору слушала я доктора Рошаля[5]…
– Ну да: «Национальный герой России», «Детский доктор всего мира», «Звезда Европы», «Человек десятилетия»!.. Из Голливуда, что ли, выскочил?
– А, по-моему, нормальный и порядочный человек. Оттого кремляди его ненавидят. Вы все-таки послушайте, что он про платную медицину.
– Что ее у нас мало! Надо еще больше. Угадал?
– Совсем неправда! Платной медицины не должно быть вообще! Вообще, понимаете? Для всех медицина одинаково бесплатная и одинаково доступная. Другое дело, если кто хочет, платить за отдельную палату, ковры на стене, кино с системой долби, устрицы в шампанском. Но помощь и лечение все должны получать одинаково. То есть, бедные не меньше, чем богачи. Разве он неправ?
– М-м-м…Резон, может, и есть… – неохотно согласился Мышкин. – Точнее, да, пожалуй, он прав… Вернее, мысль толковая. Еще, точнее, он абсолютно прав. А дальше?
– Вот он там ближе к власти, пусть и говорит, пусть выступает, может, добьется чего-то от двуглавого президента. А здесь не надо подставлять голову. Топор всегда на нее найдется. У меня личная шкурная заинтересованность. Я не хочу, чтоб у нас был другой заведующий. И Толя не хочет. И многие врачи. Вы бы о нас подумали, нас бы пожалели!
– Хорошо! Пожалею, – пообещал Мышкин. – Ну, все – заканчиваем треп, работать надо! – строго сказал он. – Что там у нас?.. Дай-ка мне снова историю этой мадам…
Трупные пятна на теле старухи росли на глазах – проклятая жара. Вставные челюсти, конечно, вынуты заблаговременно – рот у нее ввалился, синие губы втянуты. Седые космы свалялись; груди, тощие, сморщенные и длинные, как у козы, свисали по обеим сторонам исхудавшего, но все еще рыхлого тела. Дмитрий Евграфович ясно видел, что до смерти, а еще вернее, до болезни у нее было круглое мясистое лицо – теперь рак сожрал его.
На яремной вене старухи Мышкин увидел почти незаметную черную точку – след шприца. Что-то вливали ей буквально перед самой смертью. Что? В истории не отмечено. Да и Бог с ней – какая разница, потел больной Иванов перед смертью или нет. Хотя некоторые врачи считают, что это было очень хорошо и полезно для мертвого Иванова.
Уже собравшись уйти в свой кабинет, Дмитрий Евграфович вдруг почувствовал в себе легкую вибрацию, похожее на тихое гуденье жильной струны. Это ощущение он называл внутренним голосом и очень серьезно к нему относился – настолько серьезно, что даже общался с ним, как с реальным существом. Голос на что-то намекнул, и, вернувшись к старухе, Мышкин осознал, наконец, что это – не простая покойница, что он ее знает, вот только откуда? Болезнь, конечно, изменила ее до неузнаваемости.
Струна загудела сильнее, и он понял. Это же та самая Салье! Когда-то широко известная в городе и далеко за его пределами неистовая демократка, которая едва не посадила в тюрьму бывшего мэра Питера Собчака и будущего президента России Путина.
Ее называли «бабушкой русской демократии» по аналогии с эсеркой Брешко-Брешковской – ту звали «бабушкой русской революции». Да, подумал Мышкин, ведь история России могла пойти совсем в другую сторону, если бы депутат первого демократического Ленсовета, избранного единственный раз по-честному, Салье Марина Евгеньевна тогда довела дело до конца. Она широко замахнулась: собрала специальную комиссию Ленсовета и расследовала делишки первого и последнего мэра города Питера и его первого зама.
Мышкин стал вспоминать.
Конец 80-х. Дворцовая площадь. Здесь собралось несколько тысяч горожан, ополоумевших и пьяных от новенькой, вчера немыслимой, свободы публичного слова. На высокой деревянной трибуне перед Зимним дворцом – Салье. По-старчески полная, широкое крупное мужицкое лицо, седые лохмы развеваются на революционном ветру – вихри враждебные и все тут! Бабушка русской демократии бросает в толпу слова, полные ненависти к советской власти, они хрипло вырываются из двух черных, огромных, как книжные шкафы, громкоговорителей и накрывают сверху Дворцовую площадь. На каждое проклятие толпа отзывается торжествующим ревом. Салье указывает на крышу Зимнего дворца. Там развевается красный флаг. Его приказал установить в марте 1917 года министр юстиции Временного правительства Керенский.
– Сорвать красную коммунистическую тряпку! – кричит Салье.
– Сорвать! – ревет толпа. – Сорвать! Ура! Долой КПСС!
Большинство митингующих, да, пожалуй, все, и сообразить тогда не могли, какую свободу они себе готовят. Уже через полгода-год над ними, как и над большей частью простого, бесхитростного и доверчивого русского населения нависнет реальная угроза голода: демократический Ленсовет уничтожит систему продовольственного снабжения города. Снова, как в войну, появятся продовольственные карточки на хлеб, крупы, масло, мясо… На водку – отдельные. Две бутылки в месяц на человека.
Продуктов все равно не хватало. Мяса исчезло совсем, хотя до прихода демократов в городе было две трети своего, из совхозов Ленобласти. Теперь вместо мяса предлагалась заграничная тушенка. Консервы, многократно просроченные, предназначенные для помойки, пришли из стратегических запасов НАТО.
Тогда же у демократов стали складываться первые миллионные состояния. Когда в голодающий город пошла из-за границы бесплатная гуманитарная помощь, самые шустрые депутаты попросту захватывали консервы фурами и пускали в продажу без карточек. Это примитивное воровство они называли коммерцией.
Начало девяностых… Салье в телевизоре. Она добровольно возлагает на себя обязанности главного продснабженца города. Обещает беспощадно пресечь воровство и спекуляцию продуктами. Но к процессу подключилась только что созданная мэрия, и воровство увеличилось в несколько раз. В отличие от мэрских, сама Салье и ее немногочисленные соратники и друзья, не украли ни копейки.
А вот Салье в Мариинском дворце, на трибуне уже Петросовета. Перед ней гора бумаг – результаты депутатского расследования. Она обвиняет лично мэра Собчака и его первого зама Путина в неслыханных кражах, в контрабанде редкоземельными металлами, в превышении полномочий… Салье требует отставки Собчака и Путина и их ареста. И обещает, что все мэрское ворьё очень скоро окажется за решеткой.
Но это ее обещание, как и все другие, осталось пустыми словами. Собчак бежал за границу, прямо из-под ареста, а Путин совершенно некстати сделался президентом всей России. И тогда Салье бесследно исчезла.
Больше десяти лет о ней не было ни слуху, ни духу. Нет, слухи ходили, вспомнил Мышкин. Говорили, что спецслужбы сработали, как всегда, безупречно. И от Салье даже пепла не осталось. Конечно, врали. Единственное, что позволял себе Путин, расправляясь с личными врагами, – сажать их пожизненно.
В 2010 году демократическая общественность России и все прогрессивное человечество праздновали (именно праздновали!) очередной юбилей подозрительной смерти Собчака. И неожиданно из небытия всплыла Марина Евгеньевна, словно таинственная подводная лодка из-под арктических льдов. Ее чудом отыскали корреспонденты радио «Свобода» в глухой псковской деревушке, куда даже автобусы не ходят и где был всего один телефон, мобильный, да и тот у Салье.
Бабушка русской демократии дала мировой прессе большое интервью. Она заявила, во-первых, что Собчак никогда демократом не был, а вот диктатором – да. Причем, продажным. Сожалела, что бонапартик Собчак и его подельник Путин так и не сели за решетку. Заодно рассказала о причинах своего исчезновения.
Дмитрий Евграфович многозначительно глянул на часы, потом на Литвака. Тот притворился, что не понял.
– Жень, мне переодеться надо, – попросил Мышкин.
– Так и переодевайся. Мешаю? Ты же не баба.
– Вот именно. Поэтому особенно раздражаешь. Я ведь могу черт-те что подумать о твоей сексуальной ориентации.
Говядина пропала в литваковской бороде, но сказать он больше ничего не успел: послышался металлический лязг: широко отворилась входная дверь и ударилась о стенку. Мышкин выглянул – по лестнице спускались санитары с носилками.
– Клиент прибыл, – сказал Мышкин. – Будь другом, пойди глянь.
Литвак мрачно развернулся и пошаркал в прозекторскую.
Оставшись один, Мышкин неторопливо разделся до трусов – хоть и подвал и потолочный вентилятор сутками не выключается, но жара сверху и сюда достает. Надел свежий, только из прачечной, халат – жестяный от крахмала. Как-то он обронил, что любит жесткий крахмал. Клементьева, ни слова не говоря, взялась контролировать кастеляншу. «Димулька любит, чтоб халат на полу стоял», – повторяла Большая Берта, возвращая плохую работу. Мышкин не подозревал о такой заботе и всегда хвалил кастеляншу.
Он прошел в мертвецкую и остановился на пороге в восхищении. Полгода, каждое утро – одно и то же: Мышкин так и не привык еще к новенькому моргу и всякий раз радовался, будто зашел сюда впервые.
Всего шесть месяцев назад морг Успенской клиники представлял собой жуткое зрелище – поле Бородинского сражения после мародеров. Голые трупы с разрезанными и крупно зашитыми животами валялись тут как дрова – на полках, на полу, в общей куче без различия пола, возраста и причины смерти. Различались только бумажными номерками, привязанными к ногам. Бывало, что востребованного покойника искали в куче полдня, а то и до вечера. Родственники зверели, считая, что работники морга столь цинично-безжалостно вымогают деньги. А сотрудники ПАО сами готовы были помереть от стыда и занять в морге освободившиеся места. Особенная круговерть возникала, когда бумажные номерки отрывались, все путалось, трупы терялись, санитары и прозекторы сходили с ума, и часто вместо своего покойника несчастные родственники получали чужого.
Так продолжалось много лет. При Литваке путаница стала вообще привычной и системной. Иногда, правда, возникали обстоятельства из ряда вон, когда покойного удавалось найти и выдать за десять минут. Такие случаи считались и вовсе ненормальными.
Рефрижератора в морге не было никогда, а древняя холодильная установка «ЗИС», построенная еще при товарище Сталине, больше охлаждала не покойников, а сотрудников. Сотрудники часто простуживались, а трупы уже на второй день после прибытия покрывались лиловыми, потом синими пятнами, раздувались от стремительного газообразования и, бывало, даже взрывались.
Литвак к происходящему относился философски, а вот санитары, зашибающие левые деньги за гримирование покойников, были очень довольны.
Когда Мышкин стал заведующим, он не сразу, но решил, что систему надо ломать. Подтолкнула его случайная фраза Клюкина.
– Когда же это кончится, Дима? Смотри, вот молодая красивая девушка. А рядом с ней – пропойца, бомж, а может, и преступник. Неприлично. Как ты считаешь?
И Дмитрий Евграфович решительно направился к главврачу.
– Вы, Сергей Сергеевич, назначили меня заведующим, – напомнил он.
– В самом деле? – удивился Демидов. – Не может быть!
– Как не может? – опешил в свою очередь Мышкин.
– Если ты мне напоминаешь, как я управляю кадрами, то, безусловно, считаешь меня идиотом.
– Нет-нет! – в панике воскликнул Мышкин. – Скорее себя!
– Ну, это ближе к истине. А себя за что?
– Вы возложили на меня определенную ответственность.
– Возложил, – согласился Демидов. – Не буду отпираться и вводить прокурора в заблуждение.
– И на себя, таким образом, тоже возложили.
– И это преступление беру на себя. Будет минутка, напишу явку с повинной. Ты чего хочешь? Говори по-человечески.
– Театр начинается с вешалки. А Успенская клиника – с морга, – заявил Мышкин.
– Вот это да! – поразился Демидов. – А я-то, по неграмотности думал, что всё наоборот: моргом клиника заканчивается. Неправильно?
– Правильно, – великодушно согласился Мышкин. – Но не совсем: ПАО – тоже визитная карточка клиники. Ее обратная сторона. И по состоянию мертвецкой люди тоже судят, как мы здесь работаем и чего от нас можно ожидать. Точно так же по состоянию бесплатных общественных туалетов можно судить о цивилизованности нации. Вы хоть раз были в нашем морге?
– Еще нет. Но давно мечтаю. Приглашаешь?
– Да: приглашаю на экскурсию «Путешествие в мир прекрасного». Прямо сейчас. Дальше откладывать просто невозможно. Неприлично, считает прозектор Клюкин и весь народ с ним.
– Тогда пойдем, – застегнул пуговицы халата главврач.
Из путешествия в мир прекрасного Барсук вернулся злее черта. Через полторы недели Еврофонд выделил полтора миллиона швейцарских франков, и еще через неделю из Женевы прибыло настоящее чудо, сверкающее никелем и вороненой сталью – полное, под ключ, оборудование для морга. Осталось только собрать.
Теперь у каждого клиента свой нумерованный пенал с автономным охлаждением, исчез неистребимый запах формалина, смешанный с метаном – трупным газом, каждый сотрудник ПАО получил индивидуальный шкафчик со своим душем и туалетом, а для всех на десерт Фонд прислал самую настоящую сауну, из которой все работники ПАО, включая Большую Берту, по субботам не вылезали с девяти утра до семи вечера. Специально для таких суббот Мышкин за свои покупал два ящика пива, а Клементьева готовила двойную порцию буженины.
– Ну как? – спросил главврач. – Доволен?
И Дмитрий Евграфович чистосердечно признался:
– Я просто счастлив. Теперь и у нас, как у людей.
– Иди и работай еще лучше.
Оглядевшись еще раз, Мышкин направился в угол, где на полу лежал обычный сосновый гроб из некрашеных досок. Гроб был заколочен, но сбоку зияла дыра, в которую могла бы пролезть кошка. Только там была не кошка. Дмитрий Евграфович ударил ногой по гробу. Оттуда послышалась возня и злобное шипение. В гробу жил ручной африканский питон. Притащил его с полгода назад Литвак. «Хоть бы украл тебя какой-нибудь хороший человек! – пожелал питону Мышкин. – Всю жизнь Бога за вора молили бы!»
А на секционном столе Мышкина лежал свежий труп – старуха, исхудавшая так, что кожа на желтоватом теле обвисла складками. Лицо – в черноморском загаре, нос даже облупился: последствия лучевой терапии. Казалось, что голова одного человека приделана к туловищу другого.
Мышкин не торопясь взял большой секционный нож, сбалансировал его в руке, медленно поднял, чтобы вскрыть труп своим знаменитым приемом – секундным взмахом от гортани до лобка, чему каждый раз, будто впервые, восторгался Клюкин.
– Эй-эй! Стой! Дима, остановись! Стой – кому говорю! Не режь!
Нож остановился. К Мышкину спешил Литвак, отгребая в сторону воздух правой рукой.
– Не вскрывай! – крикнул он.
– Ты чего, Жень? – удивился Мышкин. – Что с тобой?
– Это с тобой сейчас что будет! Отставить вскрытие!
– С какой стати? Совсем уже окосел?
– Есть требование – не вскрывать.
– Кто потребовал?
– Кто-кто!.. Я, по-твоему? – возмутился Литвак. – Кто еще может потребовать?
– Родственники, что ли? – Мышкин опустил руку с ножом.
– А ты думал?
– Что-то они зачастили в последнее время, эти родственники… – проворчал Мышкин. – Так и на науку ничего не наскребешь… – положил нож на стол и взял историю болезни.
Так-с, Салье Марина Евгеньевна, 77 полных лет, обширная опухоль головного мозга, левая височная доля, с метастазами в молочные железы и паховые лимфатические узлы, которые при поступлении пациентки не просматривались. «Значит, проросли уже в клинике, – отметил Мышкин. – Быстро дело пошло…» А вот еще метастазы – в грудной отдел спинного мозга. «Ну-ка, глянем еще раз, какой ты к нам пришла…»
Прочитав предварительный диагноз, Мышкин с неодобрением покачал головой: поступила в приемный покой явно неоперабельной. Основные назначения: лучевая терапия («Мертвому припарки!» – хмыкнул Мышкин) и цитоплазмид, максимальная концентрация, капельницей каждые два часа непрерывно. То есть двенадцать раз в сутки, в том числе и ночью.
Он дошел до эпикриза и вдруг отшвырнул историю болезни и крепко выругался.
История полетела прямо в лицо Клементьевой, но Большая Берта с кошачьей ловкостью успела поймать ее в воздухе.
– Извини, Даниловна, – буркнул Мышкин. – Ей-богу, не хотел.
– А что там? – деликатно спросила она.
– Смерть!.. – голос Дмитрия Евграфовича зазвенел. – Смерть, понимаете ли, наступила от внезапной остановки сердца! А? Как тебе нравится?
– И что? – пожала плечами Клементьева. – Сплошь и рядом.
– Так ведь в реанимации! – заорал Мышкин. – В реанимации, дубина ты стоеросовая!
– Да уж… действительно, свинство, – торопливо согласилась Большая Берта.
Сердце старухи остановилось в том отделении клиники, где оно не должно останавливаться вообще. Для того и реанимация и реаниматоры, чтобы не давать жизни исчезнуть при любых обстоятельствах. Даже когда умирает головной мозг и пациент не более чем живой труп, нынешний реаниматор и в обычной больнице может без труда поддерживать жизнь тела неделями, а то и месяцами.
Большая Берта была права – смерти в реанимации и раньше всегда бывали. Но Мышкин все равно при каждом таком случае приходил в ярость и даже пообещал однажды, что внезапно остановит сердце главному реаниматологу Писаревскому – пусть попробует, каково это.
– Ненавижу дилетантов в любом деле! – повторял он. – Даже дворник должен быть профессионалом. А Писаревский – тем более. Хуже дворника, скотина.
Робко глядя в глаза шефа, Клементьева тихо сказала:
– Мне всегда больно смотреть, как вы расстраиваетесь. Вы же сами говорили: если ничего нельзя сделать, надо ничего не делать. И не жечь понапрасну нервы и сердце.
– Где-то я это уже слышал… Где-то за обедом. Какой-то дефект во мне есть, наверное. Дефективный у тебя шеф, Татьяна! – усмехнулся он. – А?
– Да уж не без того, – бесстрашно согласилась Большая Берта.
– Что?! – взревел Дмитрий Евграфович. – Повтори, что сказала?
– Я всего лишь повторила вашу мысль, – отпарировала Клементьева.
– Ну, так повтори еще раз! – угрожающе приказал заведующий.
– С удовольствием! Если нормальный человек попадает в банду сумасшедших, то сумасшедшим, сиречь дефективным, всегда будет считаться он. Но если он хочет жить, продолжать работу над докторской и изучать дальше сосудистые патологии головного мозга, ему не следует устраивать ежедневный цирк: подчеркивать свои достоинства, которые в системе сумасшедших и негодяев являются недостатками. И, кроме того, скромность надо иметь.
Потрясенный не столько глубиной мысли Большой Берты, сколько ее неслыханной смелостью, Дмитрий Евграфович принялся яростно протирать очки и минут через пять поинтересовался уже вполне миролюбиво:
– Значит, ты считаешь, что я должен быть хамелеоном? Никогда не поверю, что ты такая безнравственная! Кого же я пригрел на своей груди?! Нет, это конец… – он больно рухнул в свое деревянное вольтеровское кресло.
Большая Берта отложила работу.
– Вы, наверное, знаете, что дед мой был фронтовиком …
– Какой еще, к черту, дед?! Откуда ты деда выкопала? Отвечай на вопрос начальника!
– Я и отвечаю, только вы не даете. Девчонкой спросила: «У тебя столько орденов, значит, очень храбрый. Что такое быть храбрым? Первым идти в атаку? Не бояться смерти?» И до сих пор помню, что дедушка ответил. Как раз ваш случай.
– Ну-ну, просвети…
– Не смерти надо не бояться, а любить жизнь – первое.
– Второе?
– Не подставлять голову под пулю противника, а думать, как первым в него попасть. Вот так. Очень просто.
– И все? – удивился Дмитрий Евграфович. – Столько патетики – и все?
– Вам недостаточно?
– Какое это имеет отношение к моей оценке работы отделения реанимации Успенской онкологической клиники? Очень дорогой, между прочим. И не бесплатной.
Она огляделась: Литвак бросил вскрывать азиата и ушел, конечно, выпить без свидетелей. Клюкина тоже не было. Наклонившись к Мышкину, Клементьева произнесла вполголоса:
– Скажу, но только в первый и последний раз в моей жизни… Вас уважают здесь, Дмитрий Евграфович, очень многие даже любят, а есть и такие, кто ненавидит. Их тоже немало. Они только и ждут, чтоб вы оступились или сделали ошибку.
– Кто ненавидит? Имена, клички, явочные адреса?
Клементьева отрицательно покачала головой.
– Этого я вам никогда не скажу. Сами должны знать. Кстати, у меня к вам две личные просьбы. Можно? Исполните?
– Ну, валяй! – великодушно предложил Мышкин.
– Не надо больше разговоров, где попало, о преступной платной медицине и гуманной бесплатной – очень вас прошу… Разговоры-то пустые, согласитесь. За ними – ничего, только себя взвинчиваете и окружающих раздражаете. Причем, не только врагов, а и друзей тоже. Все давно знают, что такое платная медицина и в чем она заинтересована. Вот вчера по телевизору слушала я доктора Рошаля[5]…
– Ну да: «Национальный герой России», «Детский доктор всего мира», «Звезда Европы», «Человек десятилетия»!.. Из Голливуда, что ли, выскочил?
– А, по-моему, нормальный и порядочный человек. Оттого кремляди его ненавидят. Вы все-таки послушайте, что он про платную медицину.
– Что ее у нас мало! Надо еще больше. Угадал?
– Совсем неправда! Платной медицины не должно быть вообще! Вообще, понимаете? Для всех медицина одинаково бесплатная и одинаково доступная. Другое дело, если кто хочет, платить за отдельную палату, ковры на стене, кино с системой долби, устрицы в шампанском. Но помощь и лечение все должны получать одинаково. То есть, бедные не меньше, чем богачи. Разве он неправ?
– М-м-м…Резон, может, и есть… – неохотно согласился Мышкин. – Точнее, да, пожалуй, он прав… Вернее, мысль толковая. Еще, точнее, он абсолютно прав. А дальше?
– Вот он там ближе к власти, пусть и говорит, пусть выступает, может, добьется чего-то от двуглавого президента. А здесь не надо подставлять голову. Топор всегда на нее найдется. У меня личная шкурная заинтересованность. Я не хочу, чтоб у нас был другой заведующий. И Толя не хочет. И многие врачи. Вы бы о нас подумали, нас бы пожалели!
– Хорошо! Пожалею, – пообещал Мышкин. – Ну, все – заканчиваем треп, работать надо! – строго сказал он. – Что там у нас?.. Дай-ка мне снова историю этой мадам…
Трупные пятна на теле старухи росли на глазах – проклятая жара. Вставные челюсти, конечно, вынуты заблаговременно – рот у нее ввалился, синие губы втянуты. Седые космы свалялись; груди, тощие, сморщенные и длинные, как у козы, свисали по обеим сторонам исхудавшего, но все еще рыхлого тела. Дмитрий Евграфович ясно видел, что до смерти, а еще вернее, до болезни у нее было круглое мясистое лицо – теперь рак сожрал его.
На яремной вене старухи Мышкин увидел почти незаметную черную точку – след шприца. Что-то вливали ей буквально перед самой смертью. Что? В истории не отмечено. Да и Бог с ней – какая разница, потел больной Иванов перед смертью или нет. Хотя некоторые врачи считают, что это было очень хорошо и полезно для мертвого Иванова.
Уже собравшись уйти в свой кабинет, Дмитрий Евграфович вдруг почувствовал в себе легкую вибрацию, похожее на тихое гуденье жильной струны. Это ощущение он называл внутренним голосом и очень серьезно к нему относился – настолько серьезно, что даже общался с ним, как с реальным существом. Голос на что-то намекнул, и, вернувшись к старухе, Мышкин осознал, наконец, что это – не простая покойница, что он ее знает, вот только откуда? Болезнь, конечно, изменила ее до неузнаваемости.
Струна загудела сильнее, и он понял. Это же та самая Салье! Когда-то широко известная в городе и далеко за его пределами неистовая демократка, которая едва не посадила в тюрьму бывшего мэра Питера Собчака и будущего президента России Путина.
Ее называли «бабушкой русской демократии» по аналогии с эсеркой Брешко-Брешковской – ту звали «бабушкой русской революции». Да, подумал Мышкин, ведь история России могла пойти совсем в другую сторону, если бы депутат первого демократического Ленсовета, избранного единственный раз по-честному, Салье Марина Евгеньевна тогда довела дело до конца. Она широко замахнулась: собрала специальную комиссию Ленсовета и расследовала делишки первого и последнего мэра города Питера и его первого зама.
Мышкин стал вспоминать.
Конец 80-х. Дворцовая площадь. Здесь собралось несколько тысяч горожан, ополоумевших и пьяных от новенькой, вчера немыслимой, свободы публичного слова. На высокой деревянной трибуне перед Зимним дворцом – Салье. По-старчески полная, широкое крупное мужицкое лицо, седые лохмы развеваются на революционном ветру – вихри враждебные и все тут! Бабушка русской демократии бросает в толпу слова, полные ненависти к советской власти, они хрипло вырываются из двух черных, огромных, как книжные шкафы, громкоговорителей и накрывают сверху Дворцовую площадь. На каждое проклятие толпа отзывается торжествующим ревом. Салье указывает на крышу Зимнего дворца. Там развевается красный флаг. Его приказал установить в марте 1917 года министр юстиции Временного правительства Керенский.
– Сорвать красную коммунистическую тряпку! – кричит Салье.
– Сорвать! – ревет толпа. – Сорвать! Ура! Долой КПСС!
Большинство митингующих, да, пожалуй, все, и сообразить тогда не могли, какую свободу они себе готовят. Уже через полгода-год над ними, как и над большей частью простого, бесхитростного и доверчивого русского населения нависнет реальная угроза голода: демократический Ленсовет уничтожит систему продовольственного снабжения города. Снова, как в войну, появятся продовольственные карточки на хлеб, крупы, масло, мясо… На водку – отдельные. Две бутылки в месяц на человека.
Продуктов все равно не хватало. Мяса исчезло совсем, хотя до прихода демократов в городе было две трети своего, из совхозов Ленобласти. Теперь вместо мяса предлагалась заграничная тушенка. Консервы, многократно просроченные, предназначенные для помойки, пришли из стратегических запасов НАТО.
Тогда же у демократов стали складываться первые миллионные состояния. Когда в голодающий город пошла из-за границы бесплатная гуманитарная помощь, самые шустрые депутаты попросту захватывали консервы фурами и пускали в продажу без карточек. Это примитивное воровство они называли коммерцией.
Начало девяностых… Салье в телевизоре. Она добровольно возлагает на себя обязанности главного продснабженца города. Обещает беспощадно пресечь воровство и спекуляцию продуктами. Но к процессу подключилась только что созданная мэрия, и воровство увеличилось в несколько раз. В отличие от мэрских, сама Салье и ее немногочисленные соратники и друзья, не украли ни копейки.
А вот Салье в Мариинском дворце, на трибуне уже Петросовета. Перед ней гора бумаг – результаты депутатского расследования. Она обвиняет лично мэра Собчака и его первого зама Путина в неслыханных кражах, в контрабанде редкоземельными металлами, в превышении полномочий… Салье требует отставки Собчака и Путина и их ареста. И обещает, что все мэрское ворьё очень скоро окажется за решеткой.
Но это ее обещание, как и все другие, осталось пустыми словами. Собчак бежал за границу, прямо из-под ареста, а Путин совершенно некстати сделался президентом всей России. И тогда Салье бесследно исчезла.
Больше десяти лет о ней не было ни слуху, ни духу. Нет, слухи ходили, вспомнил Мышкин. Говорили, что спецслужбы сработали, как всегда, безупречно. И от Салье даже пепла не осталось. Конечно, врали. Единственное, что позволял себе Путин, расправляясь с личными врагами, – сажать их пожизненно.
В 2010 году демократическая общественность России и все прогрессивное человечество праздновали (именно праздновали!) очередной юбилей подозрительной смерти Собчака. И неожиданно из небытия всплыла Марина Евгеньевна, словно таинственная подводная лодка из-под арктических льдов. Ее чудом отыскали корреспонденты радио «Свобода» в глухой псковской деревушке, куда даже автобусы не ходят и где был всего один телефон, мобильный, да и тот у Салье.
Бабушка русской демократии дала мировой прессе большое интервью. Она заявила, во-первых, что Собчак никогда демократом не был, а вот диктатором – да. Причем, продажным. Сожалела, что бонапартик Собчак и его подельник Путин так и не сели за решетку. Заодно рассказала о причинах своего исчезновения.