Услышав обвинение, Вырубова сначала решила, что она сошла с ума: такое услышать о себе? После нескольких допросов Вырубова пришла к противоположному выводу: с ума сошли некоторые члены следственной комиссии. Однако и тут она ошибалась, поскольку у нее до сих пор не было опыта общения с демократами. То, что постигло Вырубову, и не только ее, было самым обычным проявлением демократии – явления тогда еще нового на российской почве и потому воспринимавшегося свежим человеком как крайняя степень коллективного умопомешательства.
   Бывшая фрейлина и наперсница императрицы долго не могла этого осознать и потому поначалу просто отрицала обвинения, предлагая следователям, которые одновременно были и ее судьями, и палачами, доказать ее вину. Она даже пыталась стыдить своих следователей. Но «чрезвычайщики» только усмехались и не отставали. Вновь и вновь задавали ей одни и те же вопросы.
   Их чрезвычайно интересовали подробности ее половых связей и их особенности – что в них было традиционного, а что нового. Наконец, тюремщики-судьи довели Вырубову до такого состояния, что она все-таки нашла в себе силы переступить через собственный стыд. Краснея, запинаясь, шепотом, но под протокол, и почти теряя сознание от того, что она и священнику не доверила бы, Вырубова выдала свой последний, хоть и позорный, но непробиваемый козырь. Заявила чрезвычайщикам, что у нее в жизни вообще никогда не было ни одной связи с мужчиной. Муж ее, офицер гвардии Вырубов, оказался импотентом и наркоманом, отчего пришлось с ним развестись, а больше никого не было и не могло быть у нее, у верующего человека, для которого связь вне брака есть грех.
   – Так что же, она до сих пор в девицах? – не поверил Керенский. Будучи тогда министром юстиции, он держал работу ЧСК под неусыпным контролем. – Врет, конечно!
   – Вы, безусловно, правы. Александр Федорович! Врет! – подтвердил товарищ председателя ЧСК бывший стряпчий Муравьев.
   – А вот здесь мы ее и разоблачим! Выведем на чистую воду раз и навсегда! – заявил Керенский. – Имейте в виду: нам не сама Вырубова так нужна. Нам нужны ее показания против ее бывших хозяев. Так что берите ее на крючок – с гарантией.
   На следующий день к Вырубовой в камеру пришел гинеколог. Пробыв у нее пятнадцать минут, он вернулся к членам комиссии, с нетерпением ждавшим его выводов тут же в доме коменданта крепости.
   – Ну что? – спросил Муравьев.
   Врач развел руками.
   – Девственна.
   – Не может быть!
   – Нет, все так, – сказал врач. – Нет даже признаков попытки дефлорации.
   – М-да, – огорчился Муравьев. – Прямо скажу: вы, гражданин лекарь, не оправдали доверия, которое вам оказала обновленная и свободная Россия.
   Гинеколог напрягся. Он догадался, чем может для него обернуться разочарование демократической России. Он мгновенно вспотел, хотя в комендантском доме, как и казематах, было не теплее, чем на дворе: стоял март – месяц для Петрограда вполне еще зимний, а дров в крепости почти не было.
   – М-да, – повторил Муравьев и сочувственно покачал головой. – Даже не знаю теперь, что с вами дальше делать… И как помочь вам оправдать доверие демократии? Ума не приложу. А если другой специалист обследует ее и обнаружит, что плевра повреждена? Можно установить время повреждения?
   – Сразу после коитуса – можно. Через десять-двенадцать часов – с меньшей точностью. А недели через две-три уже никто не сможет сказать, когда она потеряла девственность, – понял вопрос гинеколог.
   Муравьев помолчал многозначительно, попыхтел, набычившись, и, наконец, сказал:
   – Вы свободны. Пока! – подчеркнул он. – Но, возможно, снова понадобитесь. Через пару дней. Предстоит деликатная акция. Не вздумайте уезжать из города. Наша молодая демократия великодушна ко всем, но враги уже знают, потому что испытали на себе: у нее длинные руки!
   Врач кланялся, выходя задом из кабинета. Не веря своему счастью, вернулся домой, мгновенно собрал дорожный саквояж и тем же вечером явился в Парголово, где жил его двоюродный брат. Наследственной профессией почти всех жителей этого маленького приграничного поселка была контрабанда, и в ту же ночь врач уже оказался в Финляндии. Длинные руки демократии не дотянулись до него. А для Вырубовой наступил ад.
   То, что она выжила, просидев восемь месяцев в камере № 70 Трубецкого бастиона, в самом страшном тюремном помещении в Петропавловской крепости, можно назвать чудом.
   Комендант крепости Кузьмин постарался создать для нее особо «привилегированные» условия. Для начала убрали тощий тюфяк с кровати, чтобы спала голой на железной решетке. Одеяло или теплые вещи из дома были ей запрещены. В первый же день солдаты-охранники сорвали с ее шеи образок-ладанку и принялись стаскивать с пальцев золотые кольца, при этом глубоко поранили шею. Вырубова закричала от боли, зарыдала. Тогда охранники стали ее избивать на глазах десятка своих сотоварищей, сбежавшихся на зрелище. Напоследок плюнули в лицо и оставили лежать на бетонном полу.
   На другой день, вспоминает несчастная, «пришла какая-то женщина, раздела меня донага, надела на меня изношенную арестантскую рубашку, в которой было холоднее, чем вообще без одежды. Раздевая, женщина увидела на моей руке запаянный золотой браслет, который я никогда не снимала. И помню, как было больно, когда на зов женщины прибежали солдаты вместе с комендантом Кузьминым и принялись стаскивать браслет с руки. И тогда даже Кузьмин, увидя, как слезы текли по моим щекам, грубо крикнул: «Оставьте, не мучьте! Пусть она только скажет, что никому не отдаст!»
   …Голодала страшно. Два раза в день приносили полмиски какой-то бурды, вроде супа, в который солдаты плевали и бросали толченое стекло. Часто от него воняло тухлой рыбой, так что я затыкала нос, чтобы меня не вырвало, и проглатывала немного, чтоб только не умереть с голода; остальное же выливала в клозет – выливала по той причине, что раз заметив, что не съела всего, тюремщики угрожали убить меня, если это повторится. Ни разу за все месяцы мне не разрешили принести из дома еду или что-нибудь из теплых вещей. Всякие занятия были запрещены в тюрьме. Я была очень слаба после перенесенной кори и плеврита. От сырости в камере я схватила бронхит. Температура поднималась за 40о градусов. Я кашляла день и ночь… От слабости и голода у меня часто бывали обмороки. Почти каждое утро, поднимаясь с кровати, теряла сознание. Солдаты, входя, находили меня на полу. Из-за сырости от кровати до двери образовалась огромная лужа воды. Помню, как я просыпалась от холода, лежа в этой луже и весь день после дрожала в промокшей рубашке. Иные солдаты, войдя, ударяли меня ногой. Бывало, другие жалели и волокли меня на кровать. А положат, захлопнут дверь и запрут… Главным мучителем был тюремный доктор Серебренников. Он сдирал с меня при солдатах рубашку, нагло и грубо насмехаясь, говоря: «Вот эта женщина хуже всех, она от разврата отупела». Когда я на что-нибудь жаловалась, он бил меня по щекам, называя притворщицей и задавая циничные вопросы об «оргиях» с Николаем и Алисой… Даже солдаты иногда осуждали его поведение… Самое страшное – это были ночи. Три раза ко мне в камеру врывались пьяные солдаты, грозя изнасиловать, и чудо меня спасало. Первый раз я встала на колени, прижала к себе икону Богоматери и умоляла во имя моих стариков родителей и их матерей пощадить меня. Тогда они ушли… Положение было тем ужаснее, что мне и другим арестантам было запрещено куда-либо жаловаться…»
 
   Спасла Вырубову обычная непоследовательность Керенского. Он, выслушав предложение Муравьева вторично подвергнуть Вырубову экспертизе, поморщился и неожиданно приказал узницу немедленно выпустить. Пожалуй, это было его единственное разумное решение за все время пребывания у власти. Муравьеву он объяснил, что выпускает Вырубову для того, чтобы она вывела правосудие на своих сообщников, которые еще более опасны, чем она.
   Через неделю Вырубова тоже была в Финляндии, где спокойно дожила до 1964 года.
 
   Так что Маргарита Хитрово никаких иллюзий по поводу своего положения не строила, однако, оставить Александру она не могла: считала предательством. Совесть ей не позволяла присоединиться к тем верным слугам и наперсникам императрицы, которые пусть и не обливали ее сейчас помоями, но и ни звука не произносили в ее защиту. Открыто присоединиться к Романовым здесь было невозможно. Все, кто остался с ними во дворце, распоряжением Керенского автоматически считались арестованными. Поэтому Хитрово решила отправиться за семьей уже в Тобольск, но – позже и обычным поездом. Однако она не доехала. Керенский распорядился ее схватить, отобрать паспорт и под усиленным конвоем доставить в Петроград. «Означенная Хитрово, – говорилось в приказе Керенского, который телеграфом получили новые начальники старой полиции на всех крупных станциях, – направляется в Тобольск с целью помочь Романовым бежать от правосудия и народной кары и потом переправить их за границу. Означенная Хитрово является врагом революции и народа, опасной преступницей, профессиональной террористкой, которая многие годы скрывалась под личиной фрейлины, – предупреждал Керенский. – Поэтому при ее задержании необходимо проявить максимум осторожности. Буде Хитрово окажет сопротивление закону или совершит попытку к бегству, возможно применение радикальных мер».
   Что такое радикальные меры при попытке бегства, жандармам объяснять не надо было. Удивительно только, что они ее все-таки пощадили и живой доставили в столицу, хотя и в цепях.
   В Петрограде Маргарита Хитрово была брошена в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. И кто знает, умерла бы она там сама или чрезвычайщики назначили бы ей кару. Хитрово от мести Керенского спасли большевики, совершившие переворот 25 октября и освободившие из тюрем всех, кого Временное правительство посадило по политическим соображениям.
 
   – А я почему-то уверена, что Керенский все-таки даст нам поезд, – возразила матери Ольга. – Мы ему здесь не нужны. Даже мешаем, особенно после того, как выяснилось, что ни папа, ни ты не были шпионами дяди Вилли.
   – Ох, девочка моя! – с мукой в голосе произнесла Александра. – Свят, свят, свят! Не поминай имени Диавола и бесов его!.. Господь не дал нас в обиду. Значит, Он непременно спасет и вразумит нашу несчастную родную Россию.
   – Когда? – спросила Анастасия.
   – Это знает только Он, – строго ответила мать.
   Но через час она снова дрожала от страха.
   – Может, Керенский и даст поезд, – говорила она Ольге. – Но ведь мы ничего не сможем увезти! Нам нужно, по крайней мере, два состава. Где он их возьмет?
   – Это его хлопоты, – успокаивала ее Ольга. – Не волнуйся, мама, пощади свое сердце. Верь мне – все будет хорошо. Я почему-то уверена, что наши испытания продлятся недолго. Через год мы все будем свободны. Не могу тебе объяснить почему – чувствую это и все.
 
   Она ошиблась всего на две недели.
 
   Сбором и упаковкой вещей распоряжались обер-гофмаршал князь Долгоруков, гофмаршал Татищев и министр двора граф Фредерикс. Все трое решили разделить ссылку с царской семьей. У Фредерикса были дополнительные основания покинуть Петроград. В первые же дни Февральской революции был ограблен и сожжен его дом. Граф остался без крыши над головой. И буквально перед самым отъездом царской семьи, за несколько часов до отправления поезда, он был схвачен отрядом революционной милиции, которым командовал польский революционер Пшекруцкий. Фредерикс занял ту камеру в Петропавловской крепости, где когда-то сидел писатель Чернышевский. Здесь Фредерикс вскоре после смерти Горемыкина и скончался, не выдержав заключения, чувства безысходности и почти ежедневных, совершенно бессмысленных допросов.
   По всему дворцу метались лакеи. Наполняли и перетаскивали в вестибюль сундуки, чемоданы, плетеные корзины и несколько книжных и платяных шкафов, которые по предложению Фредерикса были использованы в качестве контейнеров. Укладывали шубы, бекеши, десятка два нагольных тулупов, пальто, военные мундиры, сапоги и дамские ботинки, платья, нижнее белье и тысячи других предметов – от нескольких сотен икон и ладанок до баночек с кольдкремом, а также зубные щетки, нитки, иголки, корсеты из китового уса… Отдельно укладывали книги, правда, их было немного. Особенные хлопоты возникли с драгоценностями. Они были не только у царицы. Девушки тоже имели собственные драгоценности, но это были большей частью бриллианты: по традиции, которую ввела Александра, каждая девочка на день рождения получала бриллиант – к будущему приданому. Всего различных изделий из золота и серебра, драгоценных камней и жемчуга набралось три с половиной пуда – чуть меньше пятидесяти килограммов. Большую часть удалось уместить в сундуках и чемоданах с двойным дном. Отдельные камни были утоплены в баночках с мазями и кремами. Еще раньше крупные золотые предметы были переплавлены на длинные и толстые куски проволоки. Их можно унести на руках и ногах, свернув в виде браслетов. И, наконец, самые мелкие бриллианты были зашиты в платья и женские лифчики и в мужские жилеты.
   Вестибюль и залы на первом этаже были завалены багажом почти до потолка.
   Прошло пять обусловленных дней. Потом еще пять. Но от Керенского не было ничего.
   – Ну, что я тебе говорила? – спрашивала царица Ольгу. – Вот видишь? Убедилась? Им нельзя доверять ни в чем!
   Она находилась в непрерывной волнообразной истерике. Сильно похудела, красные пятна на бледно-желтом лице Александры горели днем и ночью, и оно издалека напоминало шляпку осеннего мухомора. Ольга, как могла, успокаивала мать:
   – Надо еще немножко потерпеть, – говорила она. – Ты же видишь, я совсем не волнуюсь. Потому что знаю наверное и определенно: через день-два мы уедем. Ты, мама, можешь не верить. Но ведь ты давно знаешь и должна уже твердо убедиться: моя интуиция никогда не обманывает.
   Это было действительно так. Старшая дочка – крупная, сильная, молчаливая, внешне – настоящая русская девушка, словно крестьянка с картины Венецианова. Человек, стоящий рядом с ней, физически ощущал тепло, спокойствие и даже какую-то тонкую непрерывную радость, исходившие от нее. Тот, кто был способен чувствовать, бессознательно впитывал невидимый свет, который излучала Ольга Романова, и долго время не мог понять, откуда у него в душе появляется ощущение легкости и прозрачного счастья. Если Ольга вдруг говорила, что может и что должно произойти, это оказывалось наверняка. У нее был дар предвидения, но сама она над этим не задумывалась.
   …Через день после того, как отец получил последнее письмо от Распутина, Александра тайком показала его старшей дочери. Ольга медленно почитала, беззвучно заплакала и вернула письмо, прибавив:
   – Все так и может быть… Но Бог милостив.
   Скоро обнаружилось, что Распутин неожиданно исчез. Дочь его Матрена заявила: отец собрался ночью в гости к Феликсу Юсупову, а на ее вопрос, почему так поздно и когда вернется, вдруг грубо крикнул: «Тебе-то что?! И ты записалась в соглядатаи? Может, и никогда! Вот и порадую всех вас!» Александра обменялась с Ольгой многозначительными взглядами. Им обеим сразу все стало ясно.
   Так что после разговоров со старшей дочерью Александра успокаивалась, но всего лишь на несколько часов. Потом снова ее колотила нервная лихорадка.
 
   Утром 31 июля Николаю сообщили, что приехал Керенский – как всегда, внезапно, без предупреждения.
   Николай торопливо вышел ему навстречу, издалека протягивая для приветствия обе руки.
   – Как я рад вас видеть, уважаемый Александр Федорович! – взволнованно заговорил он. – Мы, правду сказать, совсем заждались! Когда же?..
   – Не буду вас томить, – ласково и загадочно улыбаясь, ответил глава правительства. – Сегодня! – и крепко пожал бывшему императору обе руки.
   – Александр Федорович! Голубчик! В котором же часу?
   – Пока мне самому неизвестно, глубокоуважаемый и высокочтимый мною Николай Александрович. Вернее, немножко известно. Но я вам сообщу позже. Необходимо соблюдать и дальше конспирацию. Как вы понимаете, для вашего же блага. Это я вам говорю как старый революционер!
   – Помилуйте, Александр Федорович, – развел руками Николай. – Я не революционер, конечно, но какая тут уж конспирация? Весь свет знает о нашем отъезде. Столько шуму и суеты…
   Керенский улыбнулся еще шире и радостнее.
   – И, тем не менее, дорогой Николай Александрович, потерпите немного.
   Николай подошел ближе.
   – Но, может быть, – дрогнувшим шепотом спросил он, – вы теперь можете сказать о конечной цели? Мы, кажется, догадались и, как вы советовали, собрали достаточное количество теплых вещей.
   Керенский поднял обе ладони, словно защищаясь.
   – Не говорите ничего! Не произносите ничего, даже если знаете наверное!.. Ничего вслух! Скоро все прояснится и так.
   – Так что же нам делать?
   – Ждать.
   Глава Временного правительства резко повернулся и, не попрощавшись, немедленно уехал.
   Он снова появился после обеда и через Долгорукова потребовал разговора с Николаем наедине.
   – Передайте гражданину Романову, – приказал он бывшему гофмаршалу, – исключительно entre-nous[35]! И немедленно, без доклада! У меня каждая секунда на счету. Мое время мне не принадлежит. Оно принадлежит России.
   Долгоруков отвел премьер-министра в комнату, которая служила Николаю одновременно кабинетом и спальней. Царь сидел за столом и писал свой дневник, но, увидев Керенского, неожиданно вошедшего вместе с Долгоруковым, вскочил, опрокинув при этом чернильницу.
   Керенский бросился на помощь, опередив Долгорукова, схватил чернильницу двумя пальцами, отставил ее в сторону, взял промокашку и положил ее в черную лужицу. Скосив глаза на тетрадь, он сумел прочесть: «После обеда ждали назначения часа отъезда, который все откладывается по непонятным причинам…» Николай, заметив его уловку, деликатно кашлянул. Министр вытер лужицу, испачкав пальцы, швырнул мокрую промокашку под стол в корзинку для бумаг и резко повернулся к царю.
   – Сегодня, – сказал он и глубоко вздохнул.
   – Я это уже знаю! – воскликнул Николай. – Вы утром уже говорили.
   – В десять вечера, – добавил Керенский.
   – Куда? В Англию? В Романов-на-Мурмане?
   Керенский опять улыбнулся своей неизменной медово-ласковой улыбкой.
   – Я приготовил вам сюрприз, – не отвечая на вопрос, сообщил он.
   – Какой еще? – обессилено спросил Николай. – В последнее время я боюсь сюрпризов. Скажите только…
   – Не скажу! – словно нетерпеливому мальчишке, укоризненно ответил Керенский. – На то он и сюрприз. Еще потерпите.
   Премьер резко повернулся и исчез.
   К девяти вечера Татищев сообщил Николаю, что пока ничего не прояснилось. Поезд не подан, грузовиков тоже нет, из канцелярии Керенского посоветовали ждать особого распоряжения. Он заявил, что отъезд не состоится, по крайней мере, в назначенное время, и будет перенесен, потому что за оставшийся час погрузиться невозможно. Похоже, гофмаршал оказывался прав. Большие дворцовые часы пробили десять, но из Петрограда никаких распоряжений так и не поступило. Николай уже собирался предложить всем готовиться ко сну, как вдруг прибежал Долгоруков и, запыхавшись, взволнованно сообщил, что по дороге к дворцу снова движется автомобиль Керенского.
   Через несколько минут вошел министр-председатель.
   – Вот мой сюрприз! – объявил он и указал на дверь.
   Она открылась, в комнату робко вошел Михаил – долговязый, почти в два метра ростом, смущенно улыбающийся, в темно-сером твидовом костюме; как обычно, гладко причесан, набриолинен, стэк в правой руке: Миша всегда был подчеркнутым англоманом, но в дендизме великого князя было что-то провинциальное. Николай и старшая сестра Ольга поначалу подшучивали и посмеивались над «сэром-пэром Майклом», а потом привыкли.
   – Брат!.. – шагнул к нему Николай.
   Они обнялись и оба одновременно посмотрели на Керенского.
   – Говорите! Пожалуйста! Смело говорите. Я ничего не слышу, – Керенский демонстративно заткнул пальцами уши и отвернулся к окну.
   Оно было открыто, снаружи, на свободе была теплая ночь, редкая для петербургского августа. Полная луна освещала каждый листок на деревьях, а елки светились, словно изнутри, волшебным серебром.
   Братья смотрели друг на друга, похлопывая по плечам и не знали, что говорить.
   – Ну вот… – сказал Михаил и пожал плечами.
   – Да, – кивнул Николай. – Вот оно как! А? – а сам думал: «Господи, неужели это Мишка? Что-то в нем… не то. Неужели это он когда-то малышом обливал отца, грозного императора Александра Третьего, из детской поливалки, и оба они хохотали так, что остановиться не могли… Разве это он удрал за границу, чтоб обвенчаться с разведенкой Вульферт, а я послал за ним полицейских агентов, чтоб они не допустили венчания? А он, сукин сын, молодец, всех филеров обвел вокруг пальца, нашел сербского священника, обвенчался все-таки и стал самым счастливым человеком на свете! Зачем он отказался от престола! Мы бы не сидели здесь в мышеловке…»
   Из-за этого брака, которым Михаил грубо нарушил важнейший закон – о престолонаследии, Николай запретил брату возвращаться в Россию навечно, лишил Михаила наследного права на престол, а его будущих детей – права именоваться великими князьями. После революции и после манифеста 17 октября, который частично разрушил, а частично деформировал законодательство империи, Николай смягчился, велел брату возвращаться и даже пожаловал своей новой невестке титул графини Брасовой.
   Михаил понял, о чем думает Николай, и тихо сказал:
   – Прости меня, Ники… Но у меня по-другому не получилось бы. Я совершенно цивильный человек.
   Николай тяжело вздохнул, поднял вверх руку и потрепал брата по плечу.
   – Что уж теперь! Разве поправишь что-нибудь? На все Божья воля. Наши приключения только начинаются.
   – Да, – кивнул Михаил. – Узнать бы, что дальше? Жаль, отца Григория нет. Некому заглянуть в будущее… – и он робко засмеялся: мол, видишь, я тоже немного мистик, но ты понимаешь, это же всего лишь шутка, правда?
   Однако Николай неожиданно вздрогнул, стал покручивать правый ус, левое веко у него мелко задергалось.
   – Он уже все сказал – успел перед смертью.
   Великий князь оглянулся на Керенского. Тот по-прежнему любовался луной, однако, пальцы из ушей вынул.
   – И что? – шепотом спросил Михаил.
   Николай отрицательно покачал головой:
   – Я не могу тебе сказать. Не скажу. Не хочу… не надо. Потом сам когда-нибудь узнаешь. То, что случилось на сегодняшний день, он предсказал точно. А я всерьез тогда не принял. За что и расплачиваюсь. И хватит об этом… Ну а ты что же – едешь? Если не секрет, куда? – и Николай незаметным жестом указал на дверь.
   – Нет, Ники, – смущенно усмехнулся Михаил. – Куда мне? Там у меня ничего нет, и никто меня не ждет. Да вот и Наташа отказывается наотрез. У нее же все-таки после Вульферта осталось небольшое имение. Земли там есть немного. Возьму пример с тебя – займусь огородом! – и он смущенно засмеялся. – Кстати, жена велела тебе кланяться. И еще… велела просить прощения за все, чем мы тебя огорчали.
   Глаза Николая увлажнились, он вытащил носовой платок и несколько раз высморкался.
   – Я очень рад, – откашлялся Николай. – Как же все-таки хорошо, что я тебе тогда запретил жениться! – увидев, как от удивления вытянулось лицо Михаила, пояснил: – Тем сильнее стали ваши чувства, и крепче ваш союз. При более комфортных условиях люди меньше дорожат друг другом. И если уж царь не смог вас разлучить, то никто более не сможет…
   Михаил встрепенулся, хотел еще что-то сказать, но Керенский обернулся к братьям и постучал пальцем по своим наручным часам величиной с кофейное блюдце: последнее достижение швейцарских мастеров – большая редкость.
   – Время, время, граждане братья! Оно не терпит, оно не ждет. Пора!
   – Я бы хотел… – обратился к нему Михаил. – Я бы просил… попрощаться…
   – С племянниками? – лучезарно улыбнулся Керенский.
   – Да.
   – И невесткой тоже? – улыбка премьера засияла еще ярче.
   – Разумеется.
   – Ни в коем случае! – внезапно отрубил Керенский. – Запрещено.
   – Помилуй Бог, Александр Федорович! – недоуменно попытался возразить Николай. – Для чего же запрет? Кто знает, когда еще мы увидимся.
   – Запрещено! – повторил Керенский и слегка взмахнул согнутой в локте правой рукой, которая сегодня опять беспомощно висела у него на черном платке; снова премьер жаловался – совсем отнялась из-за бесчисленных рукопожатий уже не только с единомышленниками, поклонниками и поклонницами, но и со всем русским народом.
   – Послушайте! – сказал Николай, и Михаил впервые в жизни услышал, как в голосе брата прозвучал металл. – Неужели прощание с родственниками представляет такую опасность для революции!.. Да и кто же запретил? Зачем? Не думаю, что это был очень умный человек.
   – Запрет наложил я! – заявил Керенский. – Я никогда не отказываюсь от своих слов или действий. Тем более что решение было вызвано настоятельной революционной необходимостью.
   Михаил бросил испуганный взгляд на брата, но к тому снова вернулось его знаменитое самообладание. Он только усмехнулся в усы. «Смотри-ка, – удивленно отметил Михаил. – Ники-то вон что – седеет… А ведь еще месяц назад был безупречно рыжий…» Николай пренебрежительно пожал плечами и кивнул в сторону Керенского, и Михаил прочел в его глазах: «Кто его разберет, зачем ему надо? Демонстрация силы. Одно слово – идиот».