Михась оглядывает место взрыва как специалист, как человек, которому не однажды приходилось производить и не такие взрывы. На какое-то время он даже забывает всю скорбную сущность происшедшего. Хотя этого забывать нельзя.
   Ева трогает его за локоть:
   - Все-таки я свинья, что повела тебя сюда. Ты, наверно, устал?
   - Нет, - мотает головой Михась, хотя он действительно устал. Но ему приятно в то же время, что он прошел, смог пройти такое расстояние. И еще хватит сил дойти до дома.
   Они возвращаются к дому очень медленно.
   - А где похоронили Василия Егорыча и Феликса?
   - Покажу, - обещает Ева. - Но я надеюсь, ты не пойдешь сейчас на могилы?
   - Не пойду. Не к чему сейчас туда ходить.
   Михась говорит теперь совсем не так, как говорил еще несколько дней назад. В тоне голоса, в выговаривании слов появилась замедленность, которая как бы взрослит его.
   Почти у самого дома Ева показывает место, где схоронили Василия Егоровича и Феликса. Оно на взгорье напротив дома, по ту сторону узкой дороги.
   Могил отсюда не видно. Но Михась останавливается и смотрит в ту сторону, где могилы. И тотчас же слышит веселую, какую-то подрагивающую музыку.
   Музыка эта раздражает его. Он оглядывается на Еву.
   - Это в офицерском кафе, - прислушивается к музыке Ева. - Да, Михась! Я чуть не забыла. У меня в кармане, - я их все время ношу, хочу отдать, твои часы и твой аусвайс.
   - Часы я дарю по случаю... по случаю дня рождения.
   - Что ты. Во-первых, это мужские часы, а во-вторых - ну зачем?
   - Затем, что я ухожу... Хочу оставить на память. И сегодня - день рождения...
   - Ты же не сейчас уходишь?
   - Не сейчас, но скоро...
   - Нет, я не могу взять часы. Они тебе самому будут нужны.
   - Я себе еще достану, - будто угрожает кому-то Михась, глядя в сторону могил. - Новенькие достану. Был бы только я, а я достану...
   - Нет, я не могу, - берет его за руку Ева, крепко держит и пристегивает ему часы. - Это - на счастье.
   Михась вдруг вспоминает Клавку. Где-то далеко она, когда-то давно-давно он разговаривал с ней. И она тоже говорила - на счастье. Может быть, действительно и Михась - счастливый...
   - А аусвайс у тебя плохой, - говорит Ева. - Особенно печать странная. Опасно даже кому-нибудь показывать. Я работаю в городской управе машинисткой. У меня есть знакомые. Я попробую завтра, может, удастся что-нибудь сделать. Может быть, я достану тебе хороший аусвайс. Посидим? показывает она на завалинку у дома.
   Михась садится. И вот теперь он чувствует, как сильно устал.
   А музыка продолжается. Она продолжается с краткими перерывами - то грустная, то веселая, то опять грустная, то какая-то нервная, крикливая.
   - Это в офицерском кафе, - снова прислушивается Ева. - Это недалеко, на плотинке. Они привезли на платформах разборный дом. Уже зеленой краской покрашенный. И собрали на плотинке. Но внутри там очень оригинально. Представляешь, просто колесо от деревенской телеги, а на нем разноцветные лампочки? Это такие люстры у них. А над каждым столиком японские фонарики. Очень оригинально...
   - И кто туда ходит?
   - Немцы и кого они приглашают.
   - А кого они приглашают? Овчарок?
   - Каких овчарок?
   - У нас в отряде этих девок-потаскух, которые ходят к немцам в ихние рестораны, называют "немецкие овчарки". Партизаны считают, что их надо стрелять, как самих немцев, как полицаев...
   - Значит, если я там два раза была, значит, меня тоже?..
   Михась молчит.
   - Мне только непонятно, - говорит он после долгого молчания, - как же так? Василий Егорыч рассказывал, что у вас даже соли не было. А я смотрю, у вас знакомства, какой-то Эрик. И приглашают даже к ихним офицерам в этот самый... кафе. И вещи немецкие. Как же это получается?
   Он забылся, Михась. Он забыл, должно быть, кто сидит с ним рядом и что сделала для него эта женщина.
   - Ну так, если рассуждать, - продолжает он почти как Сазон Иванович, зачем порядочная советская девушка, или замужняя жена, или даже вдова, например, пойдет к ихним офицерам заводить знакомства? Они же не бесплатно ее приглашают. Тот же Эрик прекрасный. Если у нее, у женщины, есть женская совесть и она не хочет быть овчаркой, она же ни за что не пойдет...
   Ева сидит окаменевшая. Потом она встает и уходит в дом.
   Вот теперь Михась понимает, что перехватил. Женщина спасла ему жизнь, возится с ним, оберегает его. А он...
   И в то же время Михась вдруг чувствует какое-то облегчение. Все это он уже давно хотел сказать. И все это он наконец сказал. Пусть теперь будет что будет. Он не мог промолчать.
   Ева выходит из дома. В руке у нее что-то черное поблескивает. Пистолет. Что она хочет делать? Стрелять? Нет, она протягивает ему пистолет и еще две обоймы. И кричит:
   - Стреляй! Стреляй в меня, если я... если я - овчарка. Стреляй! Ваши же в отряде считают, что надо стрелять в овчарок...
   Михась кладет пистолет в карман. И при нем еще две обоймы. Это, наверно, тот пистолет, о котором говорил Феликс. Итальянский.
   - Ну что же не стреляешь? Струсил? Или тебе жалко меня? Партизан не должен жалеть овчарок. Их не за что жалеть. Стреляй!
   - Ева, Ева, - говорит Михась. И в свете луны с содроганием видит, какая она красивая. Какая она просто сказочно красивая, когда у нее горят глаза и набухают слезами.
   - Ну, стреляй же! Или я буду тебя презирать, как трусишку. Я буду тебя презирать!
   Она садится и закрывает лицо руками. Легкий ее платочек, немецкий платочек, полощется, как под ветром. Еву сотрясают рыдания.
   - Ева, Ева, - повторяет Михась. - Я сказал... Я ведь не так... Я хотел...
   - Не смей, - вдруг поднимает голову Ева. - Не смей извиняться! Мне это не надо. Не смей!
   Она кричит. И все это происходит под окнами. Может проснуться Софья Казимировна. Может кто-то, кто проходит случайно сейчас мимо, услышать это с дороги.
   А музыка в офицерском кафе на плотинке звучит все громче, все сильнее.
   Музыка как будто приближается к этому дому. Как будто снова едут сюда немецкие мотоциклисты и везут с собой эту подрагивающую, трескучую, припадочную музыку.
   Эту музыку сочинили, придумали в Германии, в Центральной Европе или где-то за океаном, чтобы по ночам, в ночных ресторанах, возбуждать притупленные нервы изувеченных благополучием, богатых людей.
   У нас, в нашей стране, и до войны не было такой музыки. И не было богатых ресторанов. И очень богатых людей не было. Но музыка эта способна волновать, возбуждать не только богатых.
   - Я живая, - говорит неожиданно спокойно Ева. - Я живая, здоровая женщина. И еще молодая, несмотря на то что мне уже двадцать два. Что же, я должна закрыться, замкнуться в этих стенах? И заживо умереть? А я еще ничего не видела. Еще не жила. Я в апреле сорок первого вышла замуж. За Виктора. (Вот когда наконец она вспомнила своего мужа.) Вышла по любви. Хотя мои родители были против. В июне мы приехали с Виктором из Минска сюда, в эти смешные (почему смешные?) Жухаловичи. Здесь нас застала война. Выбраться было невозможно. Немцы упали как снег на голову. В августе Виктор ушел со своим братом в партизаны. Ты их увел, - слегка толкает она в грудь Михася.
   Михась хочет, что-то сказать.
   - Молчи, - почти вскрикивает Ева. - Мне отвратительны люди, которые сперва что-то делают или говорят, а потом извиняются. Мне отвратительны такие люди. И ты не извиняйся. Ты ни при чем. Но я была бы, я была бы счастлива, если б тогда, в сорок первом, ушла вместе с Виктором. Я была бы счастлива. При всех обстоятельствах. Я сейчас была бы разведчицей. Да, да, не сомневайся. Или пусть бы убили меня... Молчи. Ты и так не дал мне договорить. В этом офицерском кафе сейчас выступает тоже Ева... Ева Крейцер. Она приехала со своим оркестром из Германии. Она разъезжает по многим немецким гарнизонам. Интимные песенки. Ее две недели ждали в Жухаловичах. Были расклеены афиши с ее портретом. Сейчас она выступает. Она - немка, но ее тоже зовут Ева. Многих немок зовут Евами. И меня здесь, кто не знает, принимают за здешнюю немку. Это называется фольксдойч... Молчи!.. Я шла однажды по улице и думала, что я могла бы быть разведчицей у партизан... Ну что ты молчишь? Говори, что ты хочешь сказать...
   - Я ничего не хочу сказать, - говорит Михась. - Но как же вы, как же ты могла бы стать разведчицей, если, мне кажется, ты считаешь немцев культурными? И вроде как интересуешься немцами?
   - Да, я ими интересуюсь, - с вызовом произносит Ева. - Я всем интересуюсь. Я даже хотела одно время стать журналисткой. Мой отец журналист...
   - Что это - журналист?
   - Ну он пишет в газетах. Я многим хотела стать. Но стала вот, как ты говоришь, немецкой овчаркой.
   - Да я хотел... Я хотел сказать...
   - Не смей, - опять почти вскрикивает Ева. - Не смей извиняться. Я тебя буду презирать. Это даже хорошо, что ты мне сказал. Ты сказал, потому что ты хороший человек. Убежденный. Конечно, с твоей точки зрения, я, наверно, не могла бы стать хорошей разведчицей, потому что... потому что перед самой войной меня исключили. Из комсомола...
   - За что? За что исключили?
   - За глупые разговоры и за любовь к красивым тряпкам. Вероятно, в основном правильно... правильно исключили. Но формулировка идиотская. Если б не война, у отца могли бы из-за меня быть крупные неприятности...
   - А где он сейчас?
   - Этого я не знаю. Я недавно ездила в Минск. Хотела что-нибудь узнать о родителях. Дом наш разбит. Мы жили у вокзала. Помнишь, такой большой серый дом?
   Михась ничего не мог помнить. Он никогда не был в Минске. И сейчас ему было почему-то неловко, что он там не был. Он сконфуженно говорит:
   - Все дома переломали... Но ничего. Это все мы им припомним. - Он ожесточается. - И эту музыку им припомним. Как они тут веселились почти что... - он оглядывается, - почти что на кладбище...
   - Какой ты милый, - говорит Ева. - Ты не сердись, я ведь не сержусь на тебя, но ты еще просто... просто мальчик. И вот так проходит наша жизнь...
   17
   Луна светит в окна.
   Михась долго не может уснуть после разговора с Евой. Нет, она не овчарка. Вот подруга ее, Зинка, про которую она говорила, это действительно овчарка. И от нее эти вещи у Евы, трехкопеечные всякие кофточки, как сказала сама Ева. Эта Зинка жила с тем офицером, Эриком, что ли, которого убили. У него отец - хозяин магазина в Нюрнберге. Эрик посылал отцу отсюда ворованные вещи, а от отца возил сюда какую-то ерунду соблазнять наших девок. И Еву чуть не соблазнили. Нет, еще не соблазнили. Ее, правда, надо бы забрать в отряд к Казакову. А Софью Казимировну куда?
   Софья Казимировна стонет во сне, опять зовет Феликса. А Михась лежит на его койке. Очень трудно уснуть Михасю. Но он все-таки засыпает.
   Вдруг что-то теплое, мохнатое касается его лица. Михась вздрагивает. Хватает рукой это теплое.
   Это кошка Феклуша пришла к нему, как, наверно, приходила к Феликсу.
   Михась не прогоняет кошку. Он прикрывает ее одеялом и тихонько гладит, прижимая к себе. Ему становится уютно с кошкой. Вот сейчас он опять уснет. Но что-то смутное, еще до конца не осознанное вдруг прогоняет сон. Что это он, Михась, так хорошо угрелся? Отчего это он так успокоился? Что он вроде зятька здесь устроился? Он же совсем не больной. Весь вечер ходил, слушал немецкую музыку. И вдруг утомился, лег спать. Он лежит здесь, а тол, за которым его послали, - под сосной. И сколько же он там будет лежать?
   Нет, это некрасиво все получается. Как раз ночью все можно сделать. И очень хорошо, шито-крыто, как говорил Василий Егорович. А Сазон Иванович сказал: "Нужен буду, приходи ночью в любое время. Сенная, девять. Стучи мне в крайнее окно слева". И сегодня Сазон Иванович наверняка дома, если он Еве велел прийти к нему завтра утром, то есть сегодня утром. Ева может пойти и утром и днем. А Михасю лучше идти вот сейчас, ночью.
   Он встает, одевается, не без серьезных усилий натягивает сапоги.
   - Иди, иди, - шепотом говорит он кошке. - Ишь как хорошо угрелась. - И сталкивает ее с кровати. - Иди, - повторяет он, хотя кошка ему нисколько не мешает собираться.
   Михась достает из-под подушки длинный плоский итальянский пистолет и две полные обоймы к нему, кладет их в карман. Теперь он пойдет с пистолетом. Так будет лучше. Пусть немцы не принимают его за деревенского. Он вовсе не деревенский, Вот так он сейчас и пойдет - через кладбище, потом по бывшей Дзержинской, а тут и - Сенная. Он договорится с Сазоном Ивановичем, чтобы нынче же перевезти этот тол на базу. Василий Егорович не для того рисковал жизнью и отдал свою жизнь, чтобы тол этот лежал под сосной в бездействии. Немцы еще вспомнят Василия Егоровича Бугреева и сыновей его. Они еще многое вспомнят и поревут, и постонут...
   Михась находит впотьмах за печкой на веревке свою стеганку. Надевает ее, хотя она не совсем просохла после стирки. В ней все-таки удобнее, привычнее. А куртку Виктора - правда, она теплее - пусть Ева в случае чего обменяет на хлеб.
   Чтобы не шуметь, не разбудить спящих, он на цыпочках проходит к дверям. Но сапоги скрипят. Это почти новые, хорошие сапоги. Они и должны скрипеть.
   Михась жалеет, что не догадался обуться во дворе. Очень жалеет, потому что из-за перегородки выходит Ева.
   В длинной белой рубашке в призрачном свете луны она походит на привидение, какими в детстве бабушка стращала Михася. Но это не привидение, это - Ева, большая, теплая, пахнущая свежим сеном, что ли. И необыкновенно красивая, ну просто сердце рвет, какая красивая.
   - Тебе что, стало плохо? - протягивает она к Михасю руки. - Очень плохо?
   - Нет, почему? Мне хорошо, - улыбается Михась. - Я хочу, пока ночь, уйти. Тихонько.
   - Ну как же это? Ты уходишь вот так - вдруг?
   - Я еще зайду, - несколько смущенно говорит Михась. - Может, еще ночью даже заеду. С одним человеком. Короче говоря, может, с Сазоном Иванычем заеду. Нам все-таки надо забрать тол. Это очень срочное дело.
   - Но как же ты пойдешь? Я тебе хотела утром, может быть удастся, достать хороший аусвайс. Печать у тебя особенно неважная...
   - Ничего, как-нибудь. Ходил и без аусвайсов. Ничего.
   - Ну как же это? Я хотела тебе еще что-то сказать. Может, покормить тебя?
   - Нет, ничего не надо. Спасибо. И так все было хорошо. Спасибо. Я пошел.
   - Ну как же? - опять говорит Ева. Она растерянна, почти беспомощна сейчас. И в беспомощности этой, в сонной рассеянности особенно удивительна и прекрасна. - Я хотела тебе еще что-то сказать. Я забыла, что я хотела тебе сказать...
   Михасю трудно, неловко сейчас смотреть на нее. Он краснеет, даже потеет. Но не может оторвать глаз от ее высокой, чуть трепещущей под рубашкой груди.
   - Боже мой, боже мой, - воркует Ева. - Софья Казимировна проснется и будет очень недовольна. Будет меня ругать, что я вот так тебя отпустила. Ты должен проститься с ней.
   - Потом, - хочет закрыть глаза Михась, чтобы не смотреть на Еву.
   - Когда же - потом? Подожди, - трогает Ева его за руку. - Одну минуточку. - И заглядывает за перегородку: - Мама, он уходит. Вы слышите меня? Он уходит...
   - Кто уходит? - глухо отзывается Софья Казимировна.
   - Ну, он. Наш хлопец. Михась.
   - Уходит?
   Софья Казимировна появляется из-за перегородки. У нее на голове - как рожки. Волосы ее переплетены какими-то бумажками или тряпочками. "Для чего это?" - удивляется про себя Михась. И говорит, почтительно кланяясь, как учительнице в школе:
   - До свиданьица, Софья Казимировна.
   Он хочет еще сказать: "Извиняюсь за беспокойство". Или что-то в этом роде. Но не говорит. Он скорее хочет уйти, пока она его снова не назвала Иродом, ненасытным зверем лесным или еще как-нибудь.
   - Ты уходишь? - оглядывает его она. - А как же эти... вещи?
   - Какие вещи?
   - Эти вещи, которые делал для вас Василь Егорович. Ева их сберегла.
   - Он возьмет их, - говорит Ева. - Он заедет к нам, может быть, еще сегодня, и возьмет тол. Он заедет с Сазоном Ивановичем.
   - До свиданья, - снова кланяется Михась.
   - До свиданья, - протягивает к нему сухие руки Софья Казимировна. Обнимает его и целует в лоб. - Извини меня, старую дуру, мальчик. Извини, что я оскорбляла тебя. У меня нет сил. Извини меня, милый. У меня больше никого нет. Только Ева, но она тоже уйдет...
   Уж лучше бы Софья Казимировна оттолкнула Михася. Уж лучше бы она снова назвала его Иродом.
   А сейчас, после ее ласковых слов, ему вдруг стало действительно нехорошо. Ему вдруг, странное дело, самому захотелось заплакать. Но он повернулся и вышел, не взглянув даже больше на Еву.
   Он только помахал всему дому кепкой, когда перешел дорогу. Помахал потому, что эти женщины могли смотреть на него в окна. Почти весело помахал. А кепку спрятал за пазуху.
   Он проходил через кладбище по той дороге, где слева должны возвышаться свежие холмики могил Василия Егоровича и Феликса. Но он не остановился у этих могил. Он только чуть опасливо посмотрел углом глаза в их сторону. И зашагал по широкой аллее через кладбищенскую гору, нисколько не тревожась тем, что у него по-прежнему не очень точно изготовленный Клавкой аусвайс и особенно неудачная печать.
   Все это пустяки. У Михася в кармане пистолет и две обоймы к нему. Нет, у него больше не задрожат руки при виде тех, кто захочет проверить его документы.
   И очень, пожалуй, худо будет тому, кто попытается сейчас их проверить, кто попытается поставить под сомнение его право передвигаться по родной земле.
   Переделкино, апрель 1962 г.