Ева выходит из-за перегородки. Что-то ищет на комоде.
   - Ужас, - говорит шепотом Ева. И кивает на перегородку. - Опять зовет Феликса. Обвиняет меня, что я не могла его спасти. Говорит, всех спасаешь, кого не надо, а Феликса не спасла. Она может лишиться рассудка.
   Накапывает что-то в стаканчик из пузырька. Уносит Софье Казимировне.
   В доме снова тихо. Софья Казимировна, может быть, засыпает. Феклуша на подоконнике умывается лапкой.
   "Намывает гостей", - вспоминает Михась, как говорила в таких случаях бабушка.
   Гости тут могут быть такие, что лучше не думать о них. Но Михась думает, должен думать. Что же будет дальше? Все-таки ему надо уходить. Надо дождаться ночи и уходить. А куда уходить? Он задание так и не выполнил. С чем он вернется на базу? Что скажет Мамлоте и Казакову? И с какой стороны пойдет в отряд? Где его часы и аусвайс? Надо ли заходить к Сазону Ивановичу?
   - Пей, пей сок, - возвращается из-за перегородки Ева и, поднимая с табуретки стакан с соком, протягивает Михасю. - Сейчас тебя перевяжу. Потом буду кормить. Ты не думай, что я забыла тебя покормить. Нельзя сразу. Допей сок. Яички всмятку любишь?
   - Мне все равно.
   - А это что ты смотришь? - замечает Ева, как пристально Михась рассматривает снимок. Но его не снимок интересует. Он просто делает вид, что интересуется снимком, чтобы не смотреть на Еву. Ему почему-то сейчас, вот в эту минуту, неприятно смотреть на нее.
   Ева берет журнал:
   - Это очень смешная фотография. Написано, что часы-ходики являются предметом роскоши в России, что в России самые элементарные бытовые вещи являются предметом роскоши...
   - Если у них много роскоши, так зачем они сюда шли?
   - Вот они и пишут, что в России очень богатая земля, богатые недра, но народ еще очень некультурный, ленивый, и большевики не могут...
   - Немцы очень много могут, - презрительно перебивает Михась. - И очень культурные. В деревнях, рассказывают, они прямо при наших женщинах снимают штаны и тут же оправляются. Не стесняются нисколько, такая культурность...
   - И ты не стесняйся, Михась, - улыбается Ева. - Не думай, что я женщина. Давай снимем рубашку и брюки. Я все-таки должна тебя осмотреть. Для тебя я не женщина...
   Что-то есть обидное для Михася в этих словах. Но он молчит. Ева сама расстегивает его одежду. И опять от прикосновений ее, таких уверенных, ловких, исходит что-то бесконечно приятное, что не позволяет Михасю сопротивляться, что как бы обессиливает его и в то же время наполняет силой. Нет, он не может осуждать Еву за то, что она откуда-то достает эти немецкие журналы, интересуется их немецкими побрякушками, как говорил Василий Егорович. Он, Михась, сейчас всем обязан ей, он у нее, может быть, в неоплатном долгу. И все-таки...
   - Мне, я теперь думаю, удалось бы спасти Феликса, - говорит Ева, накладывая повязку на колено Михася. - Я даже почти уверена, что спасла бы его, если б не начался бой. Мне не сразу удалось подойти к сторожке.
   - Какой бой? - удивился Михась.
   - Хотя - да. Ты ведь ничего не знаешь. Мы тоже не сразу поняли, что произошло, откуда появились немцы. Мне это вчера на похоронах рассказал Сазон Иванович Кулик. Ты знаешь Сазона Ивановича?
   - А что он рассказал?
   - Он рассказал... Кстати, он спрашивал, по-моему, про тебя. Он сказал, что к вам, то есть к нам, к Василию Егоровичу, должен был прийти один хлопец. Пришел ли он?
   - А вы что сказали?
   - Мы сказали, что ничего не знаем. А ты уже был у нас в подполье...
   Михась даже привстал на кровати, хотя Ева перевязывает ему колено и шевелиться нельзя.
   - Значит, вы что же, не доверяете этому... Сазону Иванычу? Вы что, считаете, что он подозрительный? Боялись, что он выдаст меня немцам?
   - Подожди, - ласково, но решительно Ева заставляет своего больного снова лечь. - Подожди. Мы никого не подозреваем. Просто мы не знали, как будет лучше. Софья Казимировна никому не велела говорить, что ты у нас. Хотя мы еще не знали, выживешь ли ты. И я даже сейчас не верю, что ты сегодня открыл глаза, что ты такой молодец. - Она вдруг гладит его по голове. - Молодец! А Сазон Иванович, по-моему, очень хороший человек. Он и попа привез. Правда, он сам говорил, что это не настоящий поп, бывший счетовод из Заготсырья...
   Михась мгновенно вспоминает черную фигуру, которая перешла дорогу, когда они с Сазоном Ивановичем уже подъезжали к Жухаловичам. Сазон Иванович тогда плюнул, чтобы плохая примета была недействительной.
   - А зачем же нужен был поп? Василий Егорыч был партийный...
   - Что же, по-твоему, мы немцам должны были сообщить, что он партийный? Всех теперь хоронят с попами, кто заявляет о смерти и заказывает гробы. Попу заплатил Сазон Иванович...
   Михасю вспомнилось, как пели попы, когда он лежал в подполье. Значит, они в самом деле пели.
   В его сознании, все еще несколько замутненном, сплеталось то, что было в действительности, с тем, что пригрезилось.
   - А полицай Шкулевич Микола к вам приходил?
   - Приходил, приходил, - говорит Ева. - Ты знаешь его? Он очень боялся, что пропадет его мотоцикл, который здесь был у Василия Егоровича. И еще больше боялся, я это заметила, что на него тоже нападут партизаны...
   - Какие партизаны?
   - Вот я тебе об этом и рассказываю. А ты меня все время перебиваешь. Мне это самой на похоронах рассказал Сазон Иванович. Ты его знаешь?
   - А что он рассказал?
   - Ты мне не ответил. Ты знаешь Сазона Ивановича?
   - Слышал про него, - отвечает Михась после некоторой паузы. - Так что он рассказывает?
   - Он рассказывает, что немцы на мотоциклах подъехали к сторожке не потому, что там Василий Егорович работал. Я сама сначала была уверена, что кто-то донес. Я думала, что кое-что пронюхал этот вислоухий Шкулевич. Я сама бы застрелила его...
   - Застрелила?
   - Ну да, застрелила бы, - кивает Ева. - Просто убила бы как собаку. Но он, оказывается, ни в чем не виноват.
   - А что в полиции служит - в этом не виноват? - опять пытается приподняться Михась.
   - Можно и в полиции служить по-разному, - говорит Ева. - Но я хочу тебе рассказать самое главное, что рассказывает Сазон Иванович. А ты меня перебиваешь. Оказывается, здесь уже несколько дней ходили разведчики из отряда Лазученкова. Они были и у Василия Егоровича. Но он не стал с ними особенно разговаривать. Думал, что это провокаторы, подосланные гестапо. И всех нас предупредил, чтобы мы остерегались. А теперь выясняется совсем другая картина...
   - Феликс, мой голубок! Феликс, деточка моя!..
   - Слышишь? - оглядывается на перегородку Ева. - Вот так будет всю ночь. Я, наверно, тоже сойду с ума. Подожди, не одевайся. Я на минуточку к ней подойду. И потом перевяжу тебе второе колено. Его надо хорошо промазать. У меня замечательная мазь. Уже на самом донышке осталась...
   - Тоже немецкая мазь?
   - Ты что? - удивленно смотрит на него Ева. - Смеешься? Нет, эта мазь у меня еще из Минска. У немцев нет такой мази.
   Она уходит за перегородку.
   Михась опять рассеянно рассматривает ту страницу журнала, где изображены девушки в купальных костюмах и одна в длинных пальцах держит сигаретку. (Журнал так и остался раскрытым на этой странице.) Нет, Ева не кажется ему теперь похожей на эту девушку. Хотя у Евы точно такая же прическа.
   "Точно такая же", - про себя убеждается Михась, взглянув на Еву, когда она снова садится подле него и продолжает перевязку.
   - Спит, - кивает Ева на перегородку. - Спит и разговаривает во сне. Я дала ей снотворное... Да, так вот это были, говорит Сазон Иванович, не провокаторы, а настоящие разведчики из отряда Лазученкова...
   Ева рассказывает спокойно, будто речь идет не о событиях, почти только что разыгравшихся на ее глазах, о событиях, сопряженных со смертью близких ей людей, а как о чем-то давнем, не имеющем прямого отношения к тому, что происходит сейчас.
   И Михась, слушая ее, полулежит на койке, как человек, тоже только отдаленно заинтересованный в том, о чем рассказывает она.
   А на подоконнике по-прежнему "намывает гостей" рыжая, пушистая кошка Феклуша. И рядом с ней стоит фиолетовый цветок, уже утративший свое конспиративное значение.
   - Оказывается, эти разведчики искали подступы к большому немецкому складу, который теперь по ту сторону кладбищенской горы, выяснили, как он охраняется и нельзя ли подойти к нему прямо с плотины. Немцы нащупали их и решили закрыть им все выходы. Было этих разведчиков человек семь. К вечеру они отошли сюда, в нашу сторону, к кладбищу, где, в случае опасности, легче было обороняться. Немцы узнали, куда они отошли. Немцы окружили вечером всю гору, а мотоциклистов своих направили сюда в тупик, чтобы, если удастся, захватить партизан живьем. Такой был у немцев план. Это уже рассказывает Сазон Иванович со слов полицаев. Партизанам же деваться было некуда. Они пропустили колонну мотоциклистов почти к самой сторожке и ударили колонну с двух сторон по хвосту из автоматов. Начался бой, которого, вероятно, никто не ожидал. И я не ожидала. Мотоциклисты здесь почти каждый вечер ездили по Круговой. Все привыкли к этому. И это сравнительно далеко от нас. Но когда они свернули, я послала Феликса сообщить Василию Егоровичу. Феликс прибежал, говорит: "Батя сказал, пес с ними". А я вижу, мотоциклы уже сюда едут. Я опять послала Феликса. И вскоре начался бой. Я так растерялась, что не знала, как быть. Единственное, что я сообразила, - убрать эти ящики из-под крыльца. Думала, если в них попадет пуля, они взорвутся и подожгут наш дом. Там было три ящика. Один очень тяжелый. Я сама не понимаю, как его вытащила. Откуда взялись силы. Я все-таки женщина. Подожди. У меня вскипела вода. Я сейчас положу яйца...
   - А где эти ящики? - впервые заметно волнуется Михась. - В них же тол. Их три штуки?
   - Три, - встряхивает пышной прической Ева. Прическа у нее удивительная. Как же она сохраняется при всех обстоятельствах? Или она, несмотря ни на что, каждый день все равно заботится о своей красоте? - Два ящика неполных, а один - очень тяжелый. Я их оттащила к оврагу и спрятала в бурьян. Как будто они ничьи. Как будто их принесли те партизаны...
   - Какие партизаны?
   - Какой ты странный! Те партизаны - разведчики, которые начали бой.
   - А ящики эти сейчас где?
   - Там, у оврага, куда я их поставила.
   - И они целые?
   - Конечно, кто их заберет? Там еще четыре бомбы.
   - И бомбы целые?
   - Конечно. Овраг остался в стороне. Бой шел вон там, - показывает Ева в окно.
   Михась приподымается, чтобы посмотреть, куда она показывает.
   - Хорошее место, - говорит Михась, вспоминая, как недавно проходил там. - Два пригорка. Прямо как...
   - Как ущелье, - подсказывает Ева.
   - Тут можно было много немцев накрошить.
   - И накрошили, - кивает Ева. - Шесть убитых и, кажется, восемь раненых. Одного офицера убили. Его звали Эрик. Тоненький такой, как комарик. Очень смешной. И совсем еще молоденький. Все время рассказывал Зинке, что его ягдкоманда уничтожила очень много партизан. Но, я думаю, он только хвастался. Хвастунишка такой. Тоненькие ножки в блестящих сапожках. Подожди. Кажется, уже готовы. А то переварятся. Тебе вкрутую сейчас нельзя...
   Ева отходит. А Михась лежит, ошеломленный ее словами о немецком офицере, каком-то Эрике. Значит, она была знакома с этим офицером, разговаривала с ним. Может быть, даже...
   Михась не успевает додумать, не хочет додумывать.
   - Вот теперь кушай, - приносит Ева на тарелке кусок белого хлеба и яйца всмятку, выложенные в стакан. - Это немцы так яйца едят. Очень вкусно. Называется, по-немецки, айр ин гляс.
   Михасю совсем не хочется есть яйца, тем более если они еще называются как-то по-немецки. Но Ева требует, чтобы он откусил хлеба, и с ложечки собирается кормить его.
   - Кушай. Когда ты лежал еще там, - кивает на подполье, - я тебя все с ложечки пыталась поить - вот так, чаем, потом рисовым отваром. И делала тебе гоголь-моголь. И очень любила тебя тогда, как своего... как своего ребенка. Даже больше любила, - печально улыбается она, - чем сейчас...
   Михась вдруг закрывает глаза.
   - Что тебе - плохо? - встревоженно спрашивает Ева. - Кружится голова?
   - Нет, ничего, - открывает он глаза.
   - Тогда кушай. Тебе нужно сейчас усиленное питание. А то у тебя будет слабость. Я потом тебя более основательно покормлю.
   Михась ест и яйца и белый хлеб, которых давно не только не ел, но и не видел.
   - Вот какой молодец, - говорит Ева. - Хочешь чайку сейчас? Или потом?
   - Потом, - угрюмо отвечает Михась, хотя сам знает, что надо было бы сказать "спасибо".
   - И вот когда начался бой, - продолжает Ева, - я так растерялась, что все время возилась с этими ящиками. И Софья Казимировна мне стала помогать. А что в сторожке, мы не знали. Когда был взрыв, я думала, это кидают гранаты. Потом я побежала в сторожку. Немцы туда долго не подходили. Я даже удивляюсь, что военные люди не сразу поняли, в чем дело. Ну, я не поняла, я женщина. А они, я думаю, просто испугались такого взрыва. И там все дымилось. Ни одного партизана они не поймали. Сазон Иванович говорит: ни одного. Хотя в "Белорусской газете", я не читала, но говорят, было сообщение, что в Жухаловичах захвачена большая группа партизан. Должно быть, они сами себя успокаивают. Сазон Иванович говорит, что это вымысел. Партизаны ушли. Самое страшное началось потом. Василия Егоровича надо было откапывать. Его, мертвого, придавило кирпичами. А Феликс был еще жив. Он лежал у самых дверей. Я понесла его в дом, он даже обхватил меня руками за шею. Не могу это рассказывать. Может быть, потом расскажу. Феликс - он как ребенок...
   Ева поднимает руки, точно хочет поправить прическу. И Михась видит, как большие, в горошину, слезы выкатываются из ее прекрасных глаз. Она отворачивается.
   - Ты усни. Покушал и теперь постарайся уснуть, - говорит она минуту спустя. - Я, пожалуй, напрасно расстроила тебя.
   - Нет, я еще хотел спросить. - Михась пристально смотрит на Еву, желая, может быть, проверить по ее лицу, смутится ли она от его вопроса. - А почему, я хотел спросить, немцы не устроили у вас обыск? Что, вас немцы пожалели?
   - Что ты, - без тени смущения отвечает Ева. - Неужели ты думаешь, что они кого-то могут пожалеть? У нас страшный был обыск. Всю ночь. Всю картошку в подполье переворошили. И полицейские, и немцы...
   - А как же они меня не нашли в подполье? Где же я был?
   - Тебя еще не было, - улыбается сквозь слезы Ева. И тоже смотрит на него пристально и удивленно. - Вон ты, оказывается, какой. Подозрительный. А называл меня "мамой"...
   - Когда это называл?
   - Когда был в подполье, без сознания... Я ведь уже говорила - мы нашли тебя только утром. Немцы тебя не искали. Они не знали, что здесь еще кто-то есть. А я и ночью искала и утром. Нашла, но не решилась сразу переносить. Во-первых, здесь утром еще были немцы, а во-вторых - я еще не знала, в каком ты состоянии, можно ли тебя нести, не вредно ли тебе. Я сделала над тобой что-то вроде шалашика из досок. Чтобы ты мог дышать и чтобы тебя не нашли немцы. Потом уж я тебя перенесла в подполье...
   - Одна?
   - В каком смысле - одна?
   - Одна - перенесла?
   - Нет, я вызывала немцев тебя переносить...
   - Как - немцев?
   - Ну что ты. Глупый какой. Кого же я могла вызывать? Кто же мне бы здесь помог? Конечно, я одна тебя перенесла...
   - А Софья Казимировна?
   - А Софья Казимировна? Ну это, знаешь, очень страшно. Она кричала, что задушит тебя, разорвет на куски. Потом, когда днем здесь опять появились немцы, она требовала, чтобы я передвинула вот этот шкаф, закрыла шкафом ход в подполье. Чтобы немцы не нашли тебя. Но я не стала это делать. Немцы знали уже, где у нас подполье. Вечером она опять ругала меня, что я жалею для тебя одеяло, что ты лежишь только на соломе. И сама полезла тебя укрывать. А я боялась, что она все-таки задушит тебя. Хотя, я знаю, - она чудесная женщина. Но ведь здесь вот уже стояли на двух столах гробы Василия Егоровича и Феликса. Все это очень страшно. Я теперь только начинаю понимать, как это было страшно. Вот здесь вот ходит поп с кадилом. Отпевает двух покойников. А внизу лежит без сознания человек, который каждую минуту может стать третьим. И нечем помочь ему. И нельзя помогать, пока здесь есть посторонние люди. И Софья Казимировна сама как в беспамятстве. Смотрит на Феликса в гробу и говорит мне: "Он дышит. Гляди, змея бесчувственная, он дышит". А может быть, правда, бесчувственная. Я никак не могла заплакать. Из Жухаловичей приехали на похороны две тетки. Они плакали и кричали так, что я все время им подавала капли. И Сазон Иванович плакал. Он очень хороший, замечательный человек. Правда, он был сильно выпивши. На кладбище над открытой могилой кричал Василию Егоровичу, как живому, кричал и плакал: "Товарищ Бугреев, Вася, дружок мой, прими мою клятву. Что надо сделать, сделаю. Убьюсь, но сделаю. Ты же знаешь, что я не прохвост и прохвостом не был". А потом оглянулся, нет ли кого лишнего, и сказал: "Вечная тебе память и сыну твоему, господин Бугреев". Уже не товарищем, а господином его назвал. Вспомнил, должно быть, что "товарищ" запрещенное немцами слово. И потом после похорон все время говорил мне: "Поищите хлопца, который должен был к вам зайти. Беленький, говорил, такой хлопец, боевой. Может быть, его где-нибудь, говорил, присыпало взрывом. Или, скорее всего, он ушел с теми ребятами, которые тут свалили мотоциклистов. Тоже, говорил, видать, серьезные ребятки". Может быть, мне дойти до Сазона Ивановича сказать ему, что ты жив?
   - Не надо.
   Михась, должно быть, еще не сообразил, как ему дальше действовать. Но ему понятно, что не надо через кого-то связываться с Сазоном Ивановичем. Он лежит задумчивый. И кто не знает, сколько ему лет, мог бы подумать сейчас, что ему под тридцать и что он давно уже серьезно нездоров.
   Ева мажет ему желтовато-коричневой, цвета тола, мазью бровь, нос, ухо и уголки губ. Мазь едучая и плохо пахнет.
   - Завязывать не будем, так лучше подживет, - говорит Ева. - Полежи. Постарайся уснуть. А я уйду ненадолго. У меня еще есть дела. Но ты не бойся, я недалеко уйду. Я здесь близко буду. Не волнуйся, спи. Все будет хорошо.
   16
   Только вечером Ева вывела Михася во двор.
   - Надо подышать воздухом. И немножко походи, если можешь. Нет, сначала посидим немножечко.
   "Немножечко" - это любимое слово Василия Егоровича. Ева, наверно, у него переняла это слово.
   Они садятся на завалинку около крыльца.
   Тихо вокруг. Одиноко стоит дом Бугреева у давно затихшей дороги.
   Михась вспоминает про себя, как вот отсюда, от этого вот крыльца, Василий Егорович повел их с Феликсом через картофельное поле к оврагу, где он, Михась, впервые услышал о Еве, которая будто бы одна вытащила из болота огромную бомбу, четвертую по счету.
   Михась тогда представлял себе Еву совсем не такой, какой она оказалась. А какой оказалась она? Разве Михась может и сейчас одним, или двумя, или десятью словами определить, какая Ева? Что-то в ней есть такое, что привлекает его и будет, наверно, всегда привлекать, и что-то будет всегда отталкивать. Но что?
   Михась не старается это выразить, определить. Только чувствует какую-то тяжкую затрудненность в своих отношениях с Евой. Что-то мешает ему быть полностью откровенным с ней. Что-то невысказанное, что и высказать, пожалуй, невозможно, разделяет их. Хотя он; наверно, всегда будет вспоминать ее. Только хорошо, только с благодарностью будет вспоминать.
   Луна, выступившая из развалин туманно-черных туч, освещает дом, двор, узкую дорогу против дома, пригорки кладбища. Вечер тихий, безветренный и, кажется, теплый.
   Михась сидит в ватной куртке Виктора, в его сапогах, в рубашке и в брюках Василия Егоровича. И еще Ева обмотала ему шею пушистым шарфом.
   Михась не помнит Виктора, которого вместе с братом Егорушкой он в прошлом году провожал в партизанский отряд. Он провожал еще двенадцать человек из Жухаловичей. Всех не запомнить. Но, судя по куртке, Виктор был большой, широкоплечий. Два Михася, пожалуй, могли бы влезть в его куртку.
   Виктор - муж Евы. Его куртка могла бы ей напомнить сейчас о нем. Однако Ева смотрит на оторванные доски под крыльцом и говорит:
   - Оторвала их, а приколотить так и не успела. Василий Егорович был бы недоволен. Он любил аккуратность. Завтра приколочу...
   - А где эти ящики с толом?
   - Я же говорила тебе - у оврага. Я их уже два раза перепрятывала. Вчера и еще сегодня. Хочешь посмотреть?
   Они идут к оврагу не тем путем, каким шли тогда с Василием Егоровичем.
   Ева, когда переносила тол, выломала в заборе штакетины - и путь теперь стал короче.
   - Вот это тоже надо приколотить, - говорит она. - Завтра приколочу...
   Она говорит это, как бы извиняясь перед кем-то, как бы ожидая, что, может быть, сам Василий Егорович еще вернется в свой дом. А он где-то, вот здесь недалеко, схоронен, где-то недалеко от тех могил, в которых хранились и сейчас хранятся собранные им снаряды. Надо бы забрать их отсюда. Надо придумать, как их забрать. Лучше всего поговорить с Сазоном Ивановичем. Он, пожалуй, их отвезет. А Ева укажет могилы...
   - Осторожнее иди, - говорит Ева. - Здесь ботва. Она, как проволока, впотьмах цепляет за ноги. Можешь упасть. - И притрагивается к локтю Михася. - Боже мой, боже мой! Я привыкнуть не могу к тому, что ты уже ходишь. Еще утром был почти мертвый. И уже ходишь. Не трудно тебе? Не устал?
   - Нисколько.
   - Это же просто чудо... Нас учили в институте, что больным после шока нельзя напоминать о прошлом их состоянии. Но я считаю это глупостью. Смотря какие больные. Если мужественные люди, их ничем не испугаешь. Я считаю тебя мужественным. А как же иначе? Я уважаю и люблю только мужественных людей. Вот ты, например, ведь совсем молодой человек. Сколько тебе лет?
   - А что?
   - Какой странный. Не хочешь даже сказать, сколько тебе лет. Ведь это только женщины скрывают свой возраст. А я, женщина - и не скрываю. Мне сегодня исполнилось уже двадцать два года...
   - Это тоже немного, - говорит Михась. - Вот если б сорок два, тогда плохо...
   - Двадцать два - это уже серьезно. Для женщины это значит, что уже проходит молодость. Вот так она проходит, - встряхивает головой Ева. На голове у нее вспорхнул легкий платочек.
   "Все немецкое, - с еле тронувшей сердце неприязнью думает Михась. - И платочек, наверно, немецкий. Откуда он?"
   Ева останавливается у старой сосны, обнажившей на краю оврага свои могучие корни.
   - Вот сюда прямо за корни я их впихнула. Все три ящика. И присыпала землей. Боялась, что немцы найдут. Бомбы, я думаю, они здесь видели. Они на второй день здесь все обыскали. Но бомбы, они понимают, давно лежат. Это даже хорошо, если они их видели. Значит, наше предположение, о котором мы говорим в гестапо, что это мина или снаряд оказались в железном ломе и привели к взрыву, - правильное предположение. А котел весь измят. Его выбросило взрывом. И он валяется там - тоже как железный лом. Еще две гильзы пустые валялись. Но я их сразу же убрала. Немцам сейчас, пожалуй, не к чему придраться. А эти ящики они никогда не найдут. Даже не догадаются. Только надо их поскорее отсюда забрать. Я, пожалуй, смогу достать лошадь.
   - Где?
   - Я поговорю с Сазоном Ивановичем. Я его видела сегодня утром. Он просил меня завтра к нему прийти. Хочет нам помочь. Сказать ему, что ты здесь? Он примет какие-нибудь меры...
   Михась не отвечает. Ева снова задает ему тот же вопрос.
   - Подумаем, - наконец говорит Михась.
   - Может, ты хочешь посмотреть, что осталось от сторожки? Хотя это для тебя сейчас сравнительно далеко. Ты, пожалуй, устанешь. И тебе это, наверно, неприятно...
   Михась молчит.
   - Ты почему молчишь? Тебе трудно говорить?
   - Нет, я просто думаю.
   - Просто думаешь? Ну, думай. Может быть, лучше сядем?
   - Нет, я хочу посмотреть на сторожку.
   Ева так спокойно разговаривает с Михасем, так уверенно ведет его по буеракам, как будто немцы давно уже ушли из этих мест, как будто и война кончилась.
   Они выходят на узкую дорогу, где не разъедутся, пожалуй, два автомобиля, две телеги.
   По этой дороге двигались немецкие мотоциклисты в тот вечер. Ева показывает место, где их обстреляли партизаны.
   - А Эрика убили у часовни. Он ехал третьим в колонне. Он хотел развернуть мотоцикл. В это время его убили.
   Михасю абсолютно все равно, где убили этого Эрика. Убили и убили. И спасибо, что убили. А Ева зачем-то рассказывает подробности.
   - Ну кто это мог видеть, как это было? - почти раздраженно говорит Михась. - Никого же здесь не было...
   - Мне рассказывал это один полицейский. А ему рассказали немцы. А Эрика многие знали в Жухаловичах. Его команда тут давно, почти с прошлой зимы. И он был известный танцор...
   - Значит, свое оттанцевал. Пусть не жалуется. Мы его не звали на танцы, - хмуро говорит Михась. - Будет время - и остальные оттанцуют...
   Михась обозлен. И не на Эрика какого-то, а на Еву. Зачем она все это ему рассказывает? Неинтересно это все Михасю.
   Они подходят к сторожке. Стены ее, каменные, сохранились. Вырвало только крышу, и она - железная, куполообразная - повисла сбоку, как огромная шляпа.
   Внутри сторожки образовалась глубокая воронка - глубже той ямы, что была. Завалило кирпичами и землей и верхнее горно и верстак.
   Ева не рассказывает, где лежал Василий Егорович. И Михась не спрашивает. Не хочет спрашивать. Обходит сторожку. Останавливается у горбатой горы из досок.
   - А я где был?
   - Вот здесь, почти в самом центре, - показывает Ева и поднимается на доски.
   - Значит, здорово меня шарахнуло.
   - Мягко говоря, - добавляет Ева.
   - Это и вытащить меня было трудно.
   Михась больше не может сердиться на Еву. Опять подходит к сторожке. Останавливается у пролома двери. Дальше не пройдешь.
   - А это, - говорит он, - ерунду вы немцам рассказываете, будто мина или снаряд попались в железном ломе. Немцы тоже не дураки. Поймут, что это ерунда. Если считать, что тут сработала мина, то она была очень большая и глубоко прикопанная. Значит, по-другому говоря, сторожка была заминирована. А кто и зачем ее заминировал - это уж вы не обязаны знать. Здесь же воинские части стояли. Батарея была. Вот о чем надо говорить. Это уже походит на правду. И вы тогда тут ни при чем...