Вечерами изредка он выходил из своего убежища на середину длинной, большой комнаты общежития, где стоял общий стол. Здесь читали, ели, повторяли конспекты, играли в карты, писали письма домой и даже делали маски из папье-маше, готовясь к новогоднему благотворительному балу в пользу "недостаточных студентов". Здесь, за общим столом, распределялись роли в гоголевской пьесе "Женитьба", которую должны были поставить тоже под Новый год перед балом.
   - Не хотите ли, коллега, взять что-нибудь для себя в спектакле? спросил Бурденко бородатый студент-старшекурсник, выступавший в качестве режиссера. - Вы знакомы с пьесой?
   - Конечно. А что там есть?
   - К сожалению, на ваш курс пришлось три роли. Осталась только одна, и то женская.
   Бурденко был готов вспылить, заподозрив насмешку. Но никто не смеялся. И он сказал:
   - А что? Давайте попробую. Это, пожалуй, будет смешно.
   Он участвовал в репетициях все у этого же общего стола. Тут же несколько раз играл в карты - в двадцать одно - по копейке. Игра ему нравилась, тем более везло: однажды в вечер выиграл почти полтинник.
   - Не обольщайтесь, коллега, - сказал ему студент, как раз проигравший в тот вечер. - Известно, что кому везет в карты, тому всегда не везет в любви. Или вам все равно?
   - Все равно, - ответил Бурденко. И больше никогда не играл в карты.
   - Почему?
   - Некогда, - говорил он студентам, удивлявшимся, что он вдруг перестал выходить к общему столу и все сидит по вечерам у себя, за печкой, обложившись книгами, хотя до экзаменов еще далеко.
   Что же он делал там у себя за печкой?
   Оказывается, он, как в детстве, "готовил уроки", перечитывал, выправлял собственные записи сегодня прочитанных лекций. Он считал, что записанное лучше укладывается в памяти, или, как говорят, усваивается, то есть становится своим.
   - Я тяжелодум, - впоследствии признавался Бурденко. - В этом мой заметный и существенный недостаток, но в этом же притаилось, пожалуй, и мое достоинство: один раз и как следует усвоив что-нибудь, я удерживаю это с необычайной крепостью. Очень легко, например, мне давалась анатомия. На нее я затратил лучшие часы и дни. Да что там часы и дни - лучшие годы моей жизни. И все-таки...
   Это присловье "и все-таки" часто повторялось в речи Бурденко. И за этим присловьем чувствовалось что-то недоговоренное, недоделанное, что-то такое, что постоянно тревожит его.
   До самой смерти он сохранил привычку, выработанную, должно быть, еще с юности, - подводить как бы итог каждому протекшему дню и готовиться к тому, что наступит завтра, послезавтра или "когда-нибудь".
   - Всегда неплохо забежать, заглянуть вперед, угадать, что будет. Тогда наверняка не отстанешь, - говорил он.
   По курсовому расписанию еще не было закончено изучение костей скелета, а Бурденко, чтобы лучше запомнить, уже срисовывал из учебника мышцы, делал свои пометки и записи, не подозревая, какие неприятности ожидают его с этими - будь они неладны - мышцами.
   А неприятности уже придвинулись вплотную.
   Вступительная лекция и все последующие о мышечной системе были назначены в том самом двухэтажном здании, о котором так много всякого наслушался Бурденко. Кое-кто из первокурсников уже побывал не однажды там. А Бурденко пошел туда впервые только на лекцию о мышцах.
   И как будто ничего особенного. Вошли в просторное помещение, разделись в гардеробной и поднялись на второй этаж. И тут на двух больших мраморных и обитых цинком столах Бурденко увидел две обнаженные, должно быть восковые, фигуры. Одна из них была женская, Бурденко почему-то в первое мгновение задержал взгляд на ее ступнях. Они почему-то показались ему синеватыми. И только всего.
   Все студенты прошли мимо этих фигур в глубину помещения, где стояли полукругом скамьи и профессорская кафедра. На кафедру поднимался профессор.
   Бурденко узнал еще издали Эраста Гавриловича Салищева, к которому уже питал симпатию.
   - Чуть поживее рассаживайтесь, коллеги, - говорил профессор. - Нам предстоит сегодня впервые, я надеюсь, интересное занятие.
   Нет, не профессором мечтал стать в те годы Бурденко, а только ассистентом профессора Салищева. Ему нравилось все в этом человеке: и удивительно доброе лицо, и манера говорить, будто он не лекцию читает, а рассказывает о чем-то, что узнал, услышал сам только что и что его самого поражает.
   - Очень хорошо, - сказал профессор в середине лекции, - что вам, коллеги, предстоит счастливая возможность поработать с трупами. Ничто так не укрепляет знаний - сужу по себе, - как практическая работа с трупом.
   "А где же трупы?" - опасливо подумал Бурденко. И только сейчас сообразил, что это были не восковые фигуры, мимо которых он проходил.
   Позднее он видел, как рассекались подобные "фигуры", как извлекались мышцы для демонстрации студентам. И каждый студент мог - и должен был подержать перед собой мышцу, уложенную на узком и продолговатом деревянном блюде с двумя ручками.
   Бурденко думал, что ему сделается "нехорошо", если он возьмет в руки такое блюдо. Но ничего с ним не случилось. Он мгновение подержал его и передал соседу. И видел, как сосед стал рукой прощупывать мышцу и что-то с усмешкой говорил студенту, сидевшему с другой стороны.
   Бурденко сидел как окаменевший. И, чуть содрогаясь, думал: неужели "такое" будет каждый день?
   Однако назавтра многое повторялось, но он уже не чувствовал себя окаменевшим.
   Наконец надо было приступить к самостоятельным занятиям.
   Некоторые студенты тут же после очередной лекции и приступили, взялись, так сказать, использовать эту "счастливую возможность поработать с трупами", как сказал профессор Салищев.
   А Бурденко был счастлив, что его не оставили для этих занятий, - пошел в общежитие.
   По дороге он должен был, по обыкновению, зайти пообедать в студенческой столовой. Отличный гороховый суп на ветчинных костях, гречневая каша с салом или жареная картошка, а то и котлеты или замечательные сосиски с тушеной капустой. Но на этот раз ему есть не хотелось.
   Только поздно вечером Он выпил чаю с калачом.
   В это же время его позвали на репетицию. Всем понравилось, как он "по-своему" трактовал роль свахи Феклы Ивановны. Хохотали даже участники спектакля. Только режиссер заметил:
   - Мне кажется, вы слегка утрируете. Чуть-чуть больше реализма, коллега. Но, на мой взгляд, у вас серьезные способности.
   - В крайнем случае, если из вас не получится медик, сможете свободно пойти в артисты, - сказал похожий на дьячка, тоже бывший семинарист, игравший Подколесина.
   Этот сомнительный комплимент рассердил было Бурденко, но он сдержал себя. Потом, уже собираясь спать, подумал грустно: "А вдруг действительно не получится медик?"
   Утром в коридоре общежития его встретил студент, которого все называли "старостой", и сказал как бы между прочим:
   - Да, коллега, не забудьте, сегодня в двенадцать, сразу после реферата, мы все в анатомичке. Будем сами препарировать. - И зачем-то подмигнул. Хотелось бы, чтоб никто не опаздывал. И без напоминаний.
   Как будто Бурденко уже опаздывал и ему напоминали. "В двенадцать так в двенадцать". Даже без десяти двенадцать Бурденко был уже в гардеробной анатомички. Снял тужурку, надел халат и развязывал шнурок на ботинке, чтобы переобуться в домашние туфли, когда опять появился этот староста и сказал:
   - Уходим, коллега. Препараты заняты. Там четвертый курс. Снимайте халат.
   Бурденко, однако, не обрадовался, а рассердился. Ведь нет ничего хуже подготовки к чему-нибудь неприятному. Ведь он уже настроился, приготовился ко всему. И вдруг - не надо.
   Пошел в библиотеку, потом на базар, поел прямо у лотка, прямо у шипящей на раскаленных угольях сковороды бараньей печенки с брусникой.
   - Со всех православных по пятаку, а с господ студентов - только три копейки.
   Сытый, веселый, он опять проходил мимо университета, когда его увидел тот же староста:
   - А мы вас ждем, коллега. Где же вы бродите? Нам пора в анатомичку.
   Это было, пожалуй, лучше всего: вот так, как бы внезапно вернуться в это мрачноватое здание. И вот оно уже рядом.
   Халат и туфли оставались у гардеробщика. Бурденко быстро переоделся и пошел на второй этаж. Но оказалось, что на второй этаж идти было не надо.
   - Трупы здесь, на левой стороне, - сказал человек, показавшийся Бурденко знакомым. - И придется немного подождать. Там идет сейчас, вернее, заканчивается судебно-медицинское вскрытие.
   Вот это уж совсем ерунда. Опять ждать, опять настраиваться. Уж лучше бы, если это неизбежно, поскорее отделаться и уйти.
   Бурденко достал из брезентовой сумки, заменявшей ему портфель и чемодан, учебник анатомии и присел на мраморные ступени у входа повторить мышцы тазового пояса. Ага, четырехглавая мышца бедра. Вот она у меня тут...
   Он вытянул ногу и правой рукой провел по тому месту, где предполагал четырехглавую мышцу, хотя делал это уже не однажды. А тут у меня портняжная мышца.
   В этот момент в левой стороне коридора открылись двери, и оттуда хлынул поток света:
   - Пожалуйте, господа!
   Это относилось к Бурденко и к его коллегам.
   Чуть сжалось что-то внутри (что сжалось, точно угадать было трудно, так как раздел "внутренние органы" еще не изучали). И чуть пересохло во рту. Все это от нового приступа страха, что ли. Хотя чего страшиться?
   Еще давно-давно Бурденко прочитал у Чехова и переписал в свой дневник понравившиеся ему слова о том, что человек должен сознавать себя выше львов, тигров, звезд, выше всего в природе, даже выше того, что непонятно и кажется чудесным, иначе он не человек, а мышь, которая всего боится.
   Все студенты настроены как будто даже весело. Никто ничего не боится. Нет, один, кажется, трусит, увидел Бурденко худенького студента, почему-то остановившегося в дверях. И взгляд у этого студента какой-то блуждающий. "Трусит", - опять подумал про него Бурденко, проходя в глубину огромного светлого зала.
   А Я ДЕЙСТВИТЕЛЬНО БОЮСЬ...
   Здесь так же, как в прошлый раз, наверху, на втором этаже, стояли большие столы, по мрамору обитые цинком. А на столах лежали два обнаженных трупа - мужчины и женщины. Неужели это те же самые, что были тогда наверху и показались Бурденко восковыми фигурами? Нет, едва ли это те же. Да и зачем об этом думать? Главное сейчас, не проявлять робости, не обращать на себя внимания, как вот тот студентик, что задержался в дверях. Ведь явно, что он трусит. Бурденко оглянулся на него, но в дверях уже никого не было.
   - Ну, выбирайте, господа, кто чем интересуется, кто даму, кто мужчину, - сказал с, пожалуй, непозволительной развязностью немолодой небритый мужчина в сером халате. - Вот, глядите, какая у нас тут дама.
   И на Бурденко пахнуло от этого человека водочным перегаром.
   - Вы, кажется, опять, Исидор, это самое? Ну как не совестно! - вздохнул человек, показавшийся Бурденко знакомым.
   - А что делать-то, Николай Гаврилыч, - усмехнулся Исидор. - Я сегодня именинник. День сегодня моего собственного ангела. Даже неплохо было бы собрать с господ студентов по пятаку за то, что я предоставил им такую дамочку. Пожалуйте, - потрогал он за локоть студента, стоявшего рядом с Бурденко. - Проходите, не стесняйтесь... Дама ожидает вас.
   - Я лично предпочитаю иметь дело с живыми дамами, - откликнулся этот студент. - А в мертвецких предпочитаю мужчин.
   Последняя фраза удивила Бурденко. На взгляд этот черненький, как жук, студент был не старше его, а разговаривал так, как будто он уже не впервые вот в таких обстоятельствах.
   - Ну тогда вы вот сюда, пожалуйста, становитесь, - показал Бурденко на покойницу Исидор.
   - Ты еще, чего доброго, Исидор, нам лекцию прочтешь, - засмеялся черненький.
   - А что ж. Пожалуйста. Если вы мне соберете по пятаку. Я всегда готовый...
   - Иди, иди, отдыхай, - сказал Николай Гаврилович и надел кожаный фартук.
   Ах, вот теперь вспомнил Бурденко, где он впервые увидел этого человека: на санитарной выставке при женских курсах. Это он приглашал Бурденко работать.
   - Ну что же, вы как будто задумались в нерешительности, - улыбнулся Николай Гаврилович. - Делайте надрез.
   Бурденко выбрал бедро. И, держа скальпель, как перо, сделал неуверенный надрез, но мгновенно из надреза показалось что-то желтое, не похожее ни на кровь, ни на что, - отвратительное.
   - Нет, я это, кажется, не смогу, - вслух подумал Бурденко.
   - Ну, что вы, коллега. Это так просто! Бедро - это как раз пустяки. Вот если бы у вас, как у меня, - кисть. Вы посмотрите, сколько...
   Но Бурденко ничего не услышал и не увидел. В следующее мгновение он уже сидел на клеенчатом табурете, а Николай Гаврилович подносил к его носу склянку с чем-то щиплющим нос.
   - Это нашатырный спирт, коллега. Ничего удивительного. Бывает. Это почти естественно - для начала.
   Бурденко встал.
   - Вы лучше посидите, - посоветовал Николай Гаврилович. И даже подавил двумя руками ему на плечи, усаживая. - Вам надо отдохнуть немножечко.
   - Да идите вы! - вдруг оттолкнул его Бурденко. И опять направился к столу, говоря на ходу сердито и растерянно: - Где тут был мой скальпель?
   - Вот он, - поднял скальпель все тот же добрейший Николай Гаврилович подле табуретки, на которой только что сидел Бурденко.
   Бурденко был как бы дважды сконфужен. И тем, что, как девчонка, чуть-чуть не грохнулся в обморок, и особенно тем, что невольно так грубо оттолкнул человека, явно желавшего ему добра. И даже не извинился.
   - Спасибо, - все-таки сказал он Николаю Гавриловичу, который подал ему скальпель. И больше ни слова не говоря, только громко и как будто сердито сопя, принялся за свою работу.
   Студенты же, работавшие рядом, переговаривались между собой, не обращая внимания на Бурденко, не обсуждая случившееся с ним. Только один, этот черненький, как жук, фамилия его, кажется, Слушкевич, сказал:
   - Нет ничего хуже женских трупов. Это мне и раньше говорили. Вы посмотрите, все мышцы просто пропитаны жиром. Это противно. Любого может стошнить.
   - И вообще все странно, - сказал еще один - бородатый студент. - В других университетах, на других медицинских факультетах все подобные занятия с трупами начинаются только со второго курса. А у нас в Томске, вот видите, всех хотят перещеголять. Провинция! Не дают человеку даже несколько освоиться... А люди не все одинаковы...
   Слова эти как бы оправдывали Бурденко, - его смятение, но он все равно ни с кем не заговорил, будто окружающие были в чем-то виноваты перед ним. После препарирования он долго мыл руки и не пошел в библиотеку, как собирался, а зашагал в сторону Томи.
   Здесь, на берегу все еще не замерзавшей, но уже объятой холодным туманом реки, ему каждый раз после каких-нибудь душевных потрясений становилось легче. Здесь он как бы остывал после волнений и обретал спокойствие и ясность.
   Утром он проснулся почти веселый, но завтракать ему не хотелось. Правда, по дороге в университет он купил в булочной калач, чтобы съесть его всухомятку между лекциями. Такие сибирские пшеничные калачи с пузырями необыкновенно нравились ему. Он покупал их нечасто и всякий раз думал: вот пойдут дела хорошо, стану, например, доктором, можно будет покупать эти калачи каждый день к завтраку. Калач был завернут в газету и нежно грел руки. Вдруг захотелось по-мальчишечьи отломить кусок и съесть тут же. Но неудобно вот так, на улице.
   Бурденко сошел с деревянного тротуара и остановился у торцовой стороны здания, где, как ему казалось, его никто не видит, и стал медленно, с наслаждением есть этот восхитительный калач. Съел половину и вдруг услышал:
   - Это что же вы тут, коллега?
   Бурденко поспешно и растерянно завернул в газету остатки калача и, оглянувшись, увидел Николая Гавриловича.
   - А я подумал, вам опять сделалось нехорошо.
   - Нет, мне хорошо, - сконфузился Бурденко. - Я просто так. Остановился...
   - А я не думал в прошлый раз, что вы такой чувствительный, - почему-то улыбнулся Николай Гаврилович. - Я, откровенно говоря, сам испугался. Вы же чуть не упали тогда. А я еще, смешно вспомнить, приглашал вас работать сюда. Думал, вы интересуетесь...
   - А я действительно интересуюсь, - сказал Бурденко с неожиданной запальчивостью. Ему неприятно было, что этот человек изучающе разглядывает его. И как будто жалеет. Нет ничего противнее такой жалости.
   - Я понимаю, отлично понимаю, - сказал Николай Гаврилович поспешно и примиряюще. - Вы интересуетесь, так сказать, вообще. Как студент. Так многие интересуются. Но большинство этого не любит...
   - Чего не любят?
   - Ну вы же... как бы это сказать... убедились, что это неприятное. И многие просто боятся...
   Ничего обидного для Бурденко не было в этих рассуждениях. Но он все-таки улавливал что-то обидное для себя.
   - А почему вы думаете, что я боюсь?
   - Я не думаю, но понятно, эта работа не для всех. Я тогда ошибочно подумал, что вы могли бы...
   Бурденко уже не хотелось доедать калач, хотя он, теплый, свежий, все еще грел руку через газету. Хорошее настроение было испорчено воспоминанием о том, что случилось вчера и о чем хотелось забыть. И никогда, никогда не вспоминать.
   - Очень легко вы судите о людях, - сказал Бурденко с такой нравоучительной интонацией, как будто младшим из них по возрасту был Николай Гаврилович. - Человеку сделалось отчего-то нехорошо, и вы уже выводите отсюда, что он может и чего не может. Была какая-то работа, вы хотели предложить и вдруг раздумали. Это, конечно, ваше дело. А я могу хоть сейчас. Пожалуйста. Только сейчас мне надо на лекции. Я уже записан. А вообще я в любое время...
   - Да сейчас и мне некогда, - сказал Николай Гаврилович. - Но если хотите попробовать, то прошу хоть сегодня. Часов в шесть.
   - Пожалуйста, - еще раз сказал Бурденко, правда, не очень твердо.
   - Но вход, имейте в виду, не отсюда, - показал Николай Гаврилович на фасад здания.
   И Бурденко только теперь заметил, что они стоят у того самого двухэтажного дома, который недавно так страшил его и в котором вчера случилось с ним это ничтожное происшествие.
   - Вы зайдете вечером вот отсюда, со двора. Вон, видите, - узенькая дверь. Нет, не эта, а вон та - дальняя, необитая. Это и есть вход в подвал. Извините, что я вас задерживаю...
   - Пожалуйста, - опять сказал Бурденко и подумал: "Зачем это я вроде напросился пойти в какой-то подвал, на какую-то работу? И почему этот Николай Гаврилович все время попадается мне на глаза? Или я ему попадаюсь?"
   Было это в девятом часу утра. До вечера, до шести часов вечера, было еще далеко. И Бурденко быстро вытеснил из памяти весь этот разговор, тем более что ему предстояло прослушать и записать две лекции.
   До глубокой старости он сохранил благодатную способность, - углубляясь в какое-нибудь занятие, отдаваться ему всем существом, мгновенно вытесняя из памяти все, что было "перед этим" и что должно быть "после этого".
   После лекций он зашел в студенческую столовую - не обедать, а съесть только порцию гречневой каши, которая почему-то называлась солдатской. В меню он увидел свой любимый гороховый суп и, главное, услышал его удивительный запах. Решил взять две порции, чтобы не брать второе.
   Все места за столами были в этот час заняты. Поэтому Бурденко ел стоя, поместив две тарелки рядом на высоком подоконнике.
   Около него толпились студенты. И этот черненький, как жук, Слушкевич подошел сюда:
   - Что это вы едите, коллега, так увлеченно?
   - Горох. Очень рекомендую.
   - О, эта еда не для меня, - заглянул в тарелку Слушкевич. И поморщился. - Неужели этот жирок вам, коллега, ничего не напоминает?
   - Ничего, - сказал Бурденко, но вторую тарелку уже не стал есть. Не смог. Вышел из столовой, и тут же, у крыльца в садике, его потрясла такая рвота, какую не запамятовать во всю жизнь.
   Он еле добрался до общежития.
   Ослабевший, лег "у себя за печкой" и думал все время одно и то же для собственного успокоения: "Хорошо бы как-нибудь подловить где-нибудь этого жука Слушкевича и набить ему морду. И второму, курчавенькому, который смеялся, тоже бы надо как следует дать. Они еще не знают, с кем связались". Потом, уже совсем ослабевший, уснул.
   Проснулся он как будто от толчка. За окном уже было темно, и от окна сильно дуло. Должно быть, накипал мороз.
   За общим столом играли в карты.
   - Не скажете, который час, коллеги? - спросил Бурденко, высунувшись из-за печки.
   - Без двадцати шесть.
   А что же должно быть в шесть?
   Ах, надо было пойти к этому Николаю Гавриловичу.
   Вдруг страшная дрожь, как озноб, охватила все тело, даже застучали зубы. А может быть, не ходить сегодня? Что я, подрядился разве? Что я, клятву дал? Просто поговорили. А кто сказал, что в шесть часов? Это он сказал. А что я сказал? Нет, надо пойти. А то опять подумают, что я чего-то боюсь. А я действительно боюсь. И весь университет будет знать, что я боюсь. Нет, неудобно. Надо пойти.
   Надел башмаки, полушубок. Когда он вышел из-за печки, за общим столом не только играли в карты, но и пили чай. В центре стола стоял огромный медный самовар с медалями.
   - Коллега, садитесь с нами чай пить.
   Никогда, кажется, Бурденко так не хотелось выпить чаю, как в тот вечер. Никогда он не испытывал такого желания согреться чаем, как тогда. И в самом деле, почему бы ему было не остаться, не посидеть с товарищами? Уж если была необходимость пойти в мертвецкую, так лучше всего днем или утром, а уж никак не вечером.
   - Нет, спасибо, - сказал Бурденко, с сожалением поглядев на самовар. Спешу, запаздываю.
   - Ну, конечно, если она ждет, чай ее не заменит, - пошутил кто-то. И сделалось на мгновение даже весело от того, что товарищи думают, будто он спешит на свидание.
   На улице было уже совсем холодно. Высоко в небе висела луна. Улицу переметала поземка. Бурденко постоял с полминуты в подъезде общежития, точно раздумывая, в какую сторону направиться. И побежал налево в сторону анатомического корпуса. Побежал, потому что мало оставалось времени до шести и стыли ноги на холодном тротуаре. Хорошо бы ему купить валенки или, в крайнем случае, галоши. Ни за что не перезимует он по такой погоде в летних башмачишках. И как скользко...
   На заднем дворе анатомического корпуса он остановился и отыскал в полутьме ту узкую, необшитую, как другие, войлоком и брезентом дверь. Взялся за ручку, дернул. Дверь, однако, нисколько не подалась. Дернул еще раз. И еще. Что она, заколочена или заперта изнутри? Или, может быть, это не та дверь? Нет, та. Взялся двумя руками со смутной надеждой, что она не откроется, но дернул на этот раз изо всех сил. Дверь, забухшая на раннем морозе, наконец распахнулась и фыркнула тяжким, вонючим теплом.
   САМОЛЮБИЕ
   ...Бурденко побывает потом - годы спустя - на войне, даже на нескольких войнах, услышит мистически страшную канонаду, увидит множество смертей, горы трупов. Его самого потом ранят, контузят, оглушат. Но он, наверно, никогда уже не испытает большего страха, чем в тот зимний, холодный вечер в Томске, на широкой верхней ступеньке, ведущей в глубокий подвал.
   "В какое бы помещение ты ни входил, прежде всего надо немедленно снять шапку". Это было внушено еще в раннем детстве. "Потом ты должен поискать глазами икону и перекреститься". Креститься Бурденко уже перестал. А шапку снял тотчас же, как переступил порог. И тотчас же тяжелая капля скатилась с потолка ему на голову и, холодная, склизкая, поползла за шиворот, как гусеница, сообщая всему телу неукротимую дрожь.
   Дрожащий, он спустился на четыре ступеньки вниз и остановился на продолговатой каменной площадке, стараясь, как говорится, взять себя в руки. Но дрожь отчего-то усиливалась, и даже вдруг застучали зубы.
   А в самом низу подвала, как в тумане, горели огни и слышались голоса. Бурденко явственно расслышал раздраженный голос Николая Гавриловича:
   - Ничего не знаю, ничего не знаю. Я такой же, как вы, человек... Такой же, как все...
   "Что он, с покойниками там разговаривает? Глупость какая".
   Бурденко стоял на площадке, не в силах двинуться дальше и боясь почему-то смотреть по сторонам, где направо и налево белело что-то, внушавшее особый ужас.
   - А я считаю, что, если человек пришел работать, он должен работать. И ни на кого не ссылаться...
   Это продолжал говорить Николай Гаврилович. И от этого голоса Бурденко становилось легче. Он стал спускаться все ниже, зачем-то про себя считая ступеньки. И от этого счета ему тоже становилось лучше. Он насчитал еще восемь ступенек и, перешагнув через какие-то трубы и шланги, вошел в большое помещение, заставленное белыми длинными ваннами, чанами и еще чем-то, что не сразу удалось рассмотреть в неярком освещении.
   - Голубчик вы мой, как я рад! - пошел к нему навстречу из полумрака Николай Гаврилович в темном халате и кожаном фартуке, как мгновение спустя рассмотрел Бурденко. - Боже мой, как вы вовремя! И как вы выручили нас! А я не ожидал. Честное слово - не ожидал...
   Бурденко следовало бы тоже что-то ласковое сказать. Или хотя бы вежливое. Например: "Добрый вечер". Но он не мог разжать рот. Бывает же такое. Дрожь чуть утихла. А рот замкнулся, как навсегда.
   - Просто бог нам вас сейчас послал. Подумайте, Исидор не явился. Загулял. С ним случается такое. Иван сломал ногу. Сергей Семеныч уехал до субботы в деревню: жена родила. Послал за Костюковым, он в инфлюэнце. Остались мы вот втроем. А нам надо приготовить сегодня два пищевода и еще кое-что самое, между прочим, трудное, для профессора Роговича. Становитесь, голубчик, вот сюда. Я вам сейчас покажу. Попробуйте надеть вот эти перчатки. Надеюсь, у вас руки в хорошем состоянии! Одним словом ни царапин, ни порезов? Ничего такого? Ну, тогда хорошо. А то, ведь знаете, нужна осторожность. Дело имеем с трупом. Да что я говорю. Примерьте, пожалуйста, сперва халат. И обувь надо сменить. Вот это наденьте.