Москва высказала уверенность, что знает меня: потребовала описать и ягодицы.
   Я описал лицо: за исключением ореховых глаз, - копия дамы с собачкой.
   Зная меня, действительно, с подростковых лет, Москва хмыкнула: эту даму пора забыть - постарела. Но если б и нет - у американских звёзд корпус пороскошней.
   Зная и сам Москву с подростковых лет, я напомнил ей, что в женщине важна и душа, хотя кроме лица я разглядел тут пока корпус: копия Ким Бейсингер. Если б, мол, не корпус, я подошёл бы к ней сам как только прибыл в аэропорт и обомлел, увидев лицо. А при таком корпусе неудобно: каждый козёл пялит на неё буркалы и кусает себе губы. Мечтая покусать ей.
   Москва протрезвела со сна и рассудила, что я, видимо, не прилечу сегодня, поскольку дело в другой буре, - поднявшейся в моём корпусе. На всякий случай, ключи будут под половиком.
   Я заверил, что вылечу первым же рейсом. Поскольку в Москве буду только сутки. И ещё потому, что красавица с корпусом летит, как понимаю, туда же.
   После паузы Москва распорядилась непременно звякнуть ей перед вылетом, ибо не вправе меня не встречать.
   Я рассмеялся, повесил трубку и открыл дверь.
   Анна тоже широко улыбнулась и дала понять, что хочет мне что-то сказать.
   Я шагнул к ней - и голос у неё оказался мелодичный. А несло от него сиренью:
   -- Это вы сами - Лондон? Или это - просто?
   Я не понял.
   -- Русская служба Би-Би-Си? -- уточнила она.
   -- Кто вам сказал?
   Она перешла на ты:
   -- Твоя тельняшка! -- и уткнулась мне пальцем в грудь.
   Вспомнив, что под курткой на мне была футболка с произнесёнными ею словами, я всё-таки скосил голову и проверил их взглядом. Удивился, впрочем, не тому, что не догадался сделать это ещё в будке, а тому, что она не убирала пальца.
   -- Ты понимаешь по-русски? -- спросила она, продолжая давить меня в грудь.
   -- А вы, извините, слышали мой разговор? -- испугался я. -- Я это не о вас, я...
   -- Ничего я не слышала! -- не терпелось ей. -- Так ты по-русски понимаешь?
   Я кивнул - и она возбудилась:
   -- Ой! Боже мой! Такое везение! -- и наконец отняла палец. -- Так ты, значит, и есть из Лондона? Из Би-Би-Си? И по-русски умеешь?
   Я снова кивнул. Трижды.
   -- Я там буду скоро работать! -- объявила она. -- Как только выучу язык! На телепрограмме!
   Я опешил:
   -- На какой именно?
   -- На этой! -- и чесанула меня пальцем по рёбрам. -- Русская служба!
   -- У нас такой программы нету.
   -- Будет, будет, поверь мне! А Алика Гибсона знаешь?
   -- По-моему, слышал.
   -- Слушай, а ты точно там работаешь? -- и, не дожидаясь ответа на этот вопрос, задала новый: -- А почему у вас надо сперва выучить язык?
   Я даже не понял как отвечать, но это, видно, не имело значения:
   -- Короче, тебе ведь его учить не надо, да? -- проверила она.
   -- Какой?
   -- Ну, свой! Английский!
   Я смешался.
   -- Свой выучил уже, -- признался потом.
   -- Я поняла! Короче, всё очень хорошо! И сделаешь для меня вот что! Я наберу номер, а ты спросишь: Где Алик Гибсон? -- и потянула меня за рукав обратно к будке.
   Я упёрся:
   -- Минуту, девушка: кого спросить, почему? Как? И вообще.
   Анна огорчилась:
   -- Вот, уже заняли!
   Действительно, в будку, обернув к Анне крохотную голову, втискивался длинный детина, похожий на громоздкий маятник при маленьком циферблате. Передохнув на этом сравнении, я вернул внимание к Анне:
   -- Вот и правильно - что заняли! Пока он там себе потикает, вы мне всё и расскажете. Я даже не знаю как вас зовут.
   -- Меня зовут Анна Хмельницкая, а его Роберт. А спросить надо: Где Алик?
   -- Кого зовут Роберт?
   -- Ну, кому я только что звонила! То есть звонила-то я Гибсону, но там какой-то Роберт. А надо спросить: Где Гибсон? Алик.
   -- А сами, значит, спросить не хотите? Хотите - чтоб я. Мужским голосом? Да?
   -- Не обязательно! -- воскликнула Анна и рассмеялась. -- Спрашивай каким угодно - но по-английски! Потому как я ещё не выучила! И потому как звоню в Лондон, а Гибсона дома нету! Алика! Какой-то Роберт! А я ещё не выучила!
   -- Всё ясно! -- обрадовался я. -- Непременно спрошу!
   24. Самая опасная - связь, которой нету
   Я вернулся в будку, перекрыв дыхание. Судя по взгляду, которым Маятник снова обшарил Анну, я заподозрил, что после него там будет пахнуть потом и носками. Пахло хуже - одеколоном "Жан-Поль Готье" из безруко-безглавого стеклянного француза в полосатом зелёном трико. Но с членом. Упакованным вместе с корпусом в круглую, как будка, жестяную коробку.
   Пока Анна набирала номер, я приоткрыл дверь, подвинулся ближе к цветущей сирени и спросил:
   -- Мама у вас актриса?
   -- Говори "ты".
   -- Мама у тебя актриса?
   -- Мама у меня в Марселе... Алё, Роберт? Зис ис Марсель! -- и снова, подмигнув мне, рассмеялась. -- Ноу, ноу, сорри: зис ис Сочи! Момэнт! -- и ткнула трубку мне.
   Роберт разговаривал с шотландским акцентом - почему, не исключено, и извинялся после каждой фразы. Выйдя наконец из будки, мы с Анной - по нажитой там привычке - продолжали стоять друг к другу близко.
   Я отступил на шаг только под недобрыми взглядами. Одни осуждали меня, другие - Анну. Все, впрочем, - за одно и то же: мой возраст. Анне было плевать даже на Маятник, который теперь раскачивался сидя, чтобы прохожие не закрывали ему на неё вида. Ей было плевать на всех - кроме Гибсона:
   -- Ну? Где Гибсон?
   -- Слушай, -- ответил я. -- А зачем тебе этот Гибсон?
   -- Как зачем? -- ужаснулась она. -- Я же к нему и лечу в Лондон! Сперва в Москву, конечно, но из Москвы сегодня уже не успею! А он встречает сегодня. Потому как я прямо так ему в факсе и черкнула: встречай, говорю, точно двадцать третьего, точно двадцать третьим рейсом твою точно двадцатьтрёхлетнюю Анюту! -- и снова рассмеялась.
   -- Да? -- проговорил я. -- Прямо так? А почему "точно"?
   -- Мне сегодня как раз двадцать три! "Точно" или "как раз" - какая разница?
   Меня ещё больше рассердил мой возраст. Потом я вспомнил, что если бы двадцать три исполнилось ей не точно или не как раз сегодня, было бы отнюдь не легче:
   -- Поздравляю!
   -- Старею, кстати! -- вставила она. -- А где Гибсон?
   Не разобравшись в своих ощущениях, но и не жалея её, я прибёг к правде:
   -- Гибсон уже там, в Бразилии.
   -- Чего-о?! -- и снова потянула меня к будке.
   -- Подожди! -- ответил я. -- Этот Роберт ни хрена о твоём Гибсоне не знает. Только - что уже в Бразилии. Уехал, говорит, работать. Вернул хозяину квартиру - и уехал. А эту квартиру снимает сейчас Роберт.
   -- Нет-нет, -- ещё раз, но испуганно, рассмеялась Анна. -- Он в Бразилии уже был!
   -- Правильно, так Роберт и сказал. Приехал, говорит, недавно, из Бразилии, побыл пару недель, вернул квартиру и снова улетел. Уже. Теперь надолго. А Роберт знает это от хозяина, потому что давно ждал квартиру. Она дешёвая.
   Анна молчала.
   -- А другой телефон есть? -- спросил я.
   -- На каком-то буклете, а он в чемодане.
   -- Придётся открывать.
   -- Чемодан я уже сдала. Но, может, у Виолетты ещё есть. Это подруга.
   -- А ты не психуй, -- посоветовал я. -- Время есть: целых триста минут!
   Анна принялась о чём-то думать. Даже прикрыла веки. Потом качнула головой:
   -- Тут какая-то ошибка. Ты тоже не беспокойся. Позвоню Виолетте: она сейчас в дороге на работу. А я пока пойду к собачке, да? Я её тут одной бабке сдала подержать.
   -- Твоя? Я про собачку. У тебя, спрашиваю, есть собачка?
   -- Шавка такая. Ну, шпиц просто. Грузин подарил. Я и ему, кстати, могу позвонить в Москву про лондонский номер. Ты не беспокойся. А я пойду, да?
   Я молчал.
   -- Пойду, да? -- ждала она.
   -- Иди, конечно, но... Я про шпица. Если ты его везёшь в Лондон, то напрасно: там очень долгий карантин. Не впустят. Я про шпица.
   Анна совсем растерялась и стала беспомощно оглядываться по сторонам.
   Окружающие осуждали меня теперь за суровость. В их числе - Маятник.
   -- Иди! -- разрешил я и направился к крутящемуся выходу. -- А я там покурю.
   На воздухе, как я и подозревал, меня ждал давнишний вопрос.
   Он был простой: Что теперь делать?
   Действительно, я уже давно боялся всякого совпадения. Даже сходства. Между вещами, событиями, людьми. Чем более пунктирной виделась мне связь, чем короче чёрточки и длиннее ничто, пустота, - тем таинственней, то есть страшнее, эта связь, значит, и есть. Самой опасной является такая, которой нету. И опасна она как раз потому, что чревата пониманием.
   Боюсь этого, видимо, не только я, поскольку не я придумал и спасение. Метафору. Умение не думать о вещи, сравнив её с другой. Умение преодолевать её, всякую,- даже такую, как время или место, - бегством в другую. Отвернувшись от понимания, пробуждаешь печаль, но её услаждает иллюзия сближения вещей в пунктирном, поверхностном, сходстве.
   Если бы эта повесть была обо мне, я бы рассказывал и о другом вопросе, который - когда я вышел покурить - сдавил мне горло. Он был как раз непростой, поскольку пристал не к голове, а к сердцу, смутив его не смыслом своим, а сладкой своей печалью.
   Вопрос был тот же: Что теперь делать?
   Через много лет моего существования, после длинной его пустоты, заполненной обольстительным чувством обжитости, - возникает вдруг чёрточка. Сочинская красавица, пробудившая в памяти первые обольщения, - другие чёрточки, перебившие некогда другую пустоту.
   Поскольку, впрочем, рассказываю не о себе, на оба вопроса я ответил легко: А делать нечего. И ничего не надо. Разве что отстраниться: уподобить происходящее прологу к любым другим длинным пустотам. Другим продолжительным ничто. И снова допустить его исчезновение в легкокрылой печали метафоры.
   С этим заданием себе я вернулся в зал через другую крутящуюся дверь - в дальнем конце здания. Она, как я и подозревал, сразу же вкрутила меня там в бар, где я и осел на три часа, писательствуя и смело попивая абсент. Пусть даже другой писатель, успевший уже и умереть, Хемингуэй, предупреждал, что абсент порождает импотенцию.
   25. Невозможно пресытиться привычкой
   Анна настигла меня сама.
   Сперва, правда, с телеэкрана.
   Я с изумлением смотрел на неё в просвете между венценосными бутылками на полке и слушал о том, что любовь к яблокам указывает не только на трудолюбивость и практичность, но ещё и на консервативность, тогда как клубнику любят утончённые и элегантные. Виноград пожирают в основном люди скрытные, апельсины - лёгкие, арбуз - дотошные, грушу - мягкие и спокойные, а из овощей о деловитости больше всего свидетельствует тяга к картофелю и молодому луку.
   После "молодого лука" Анна тронула меня за плечо и улыбнулась, когда я обернулся. Снова дохнув сиренью, она стала убеждать меня, что классификацию составили психологи, передача старая, и вместо лука следовало сказать "артишоки", но это - когда волнуешься - из сложных слов.
   Потом она сказала пару простых про свою связь со "Здоровой едой" и присела за мой столик. Несмотря на ореховый цвет, глаза у неё были ярче света и словно изумлённые, а кожа на лице - тугая и гладкая, как у белой сливины. На щеке, однако, досыхала слеза, но Анна объяснила и это: прощается со шпицем.
   За её спиной возникли немолодой тёмный мужчина с маленькой розовой женщиной, прижимавшей к груди крохотного же щенка. Но белого. Анна усадила их за наш столик и объяснила мне, что это её друзья, которым она и решила оставить свою шавку, поскольку в Британию её не впустят.
   Немолодой мужчина сразу же пожаловался на Британию и, перейдя на английский, заявил мне, что Германия снисходительней. Потом потряс мне руку, выучил моё имя и назвал взамен два: Цфасман из сферы продовольственного снабжения и супружница Герта из Баварии. Герта - на языке подстрочников извинилась за характеристику, выданную Британии Цфасманом. Я объяснил, что родился как раз в Грузии, и она похвалила меня за то, что в отличие от Цфасмана на родину не рвусь.
   Я запротестовал и заверил, что рвусь. Потому и оказался в Сочи. Был по делам в Турции, но оттуда решил залететь не только в Тбилиси, но и в братскую Абхазию, куда меня не впустили, но откуда в Москву легче всего вылететь из Сочи.
   Анна гладила косматую шавку и говорила ей длинные фразы. Та моргала глазками, но не верила обещаниям и скулила.
   Прикрыв вдруг пальцами густые волосы на носу, Цфасман шепнул мне на ухо, что у Анны исключительная душа и просил меня в меру сил заботиться о ней в Лондоне. И что - пусть Гибсон шотландец и работает в уважаемой корпорации - Цфасман питает жанровое недоверие к молодёжи. Не только к шотландской. Я рассердился на него за зоркое зрение и догадку, что к молодёжи причислить меня невозможно.
   Цфасман предупредил ещё, будто предлагать Анне любую помощь следует настойчиво, ибо она стеснительна и щепетильна. Даже ему с Гертой позвонила проститься лишь полтора часа назад. Потом супруги облобызали всхлипнувшую Анну, распрощались и - под жалобный лай белого шпица - удалились.
   Я дал Анне время просушить глаза и успокоиться. Она заказала рюмку портвейна, отпила и, всё ещё всхлипывая, сказала, что Виолетта - сука, поскольку отказалась приютить собаку, из-за чего и пришлось вызвать бабая с цюцей. Хотя они не такие уж близкие друзья.
   На вопрос дала ли ей Виолетта другой лондонский номер Анна ответила, что у неё есть лишь номер факса и общий телефон Би-Би-Си. Но, рассердившись из-за шпица, Анна брать его не стала, тем более, что он, конечно, есть и у меня.
   Я снова обиделся. И снова - в связи с моим возрастом. Анна, видимо, не сомневалась, что никакой бабай не способен с ней на капризность, - только молодой шотландский ясень. И что всякий бабай сочтёт за честь отвлечься на неё от всякой цюци.
   Отхлебнув абсента и помножив свою обиду на уже принятое решение отстраниться от Анны, я объявил ей, что общий номер бесполезен, но у меня его нету. Нету ещё и желания разыскивать в Лондоне шотландца.
   Есть другое: вернуться к абсенту и к рукописи, потому что я пишу важную повесть. Не о географических превратностях любви, а о главном справедливости и смерти. Насильственной. Насильственной справедливости и насильственной же смерти. И не о безответственном лондонце с жанровой фамилией Гибсон, а о трагической польской личности по фамилии Грабовски. Который, между прочим, так разочарован в жизни, что собирается убивать. И тем самым утверждать справедливость. Тем более - никого не любил и не любит. И уже не успеет. Ни в Нью-Йорке, ни в Лондоне, ни даже в Польше - нигде.
   Анна слушала молча, словно ушла в глубины своей души. Или словно смотрела не на меня, а на Ленарда Коэна, сменившего её на экране среди бутылок и напевавшего грустную мелодию о том, будто
   Everybody knows that the dice are loaded,
   Everybody rolls with their fingers crossed,
   Everybody knows that the war is over,
   Everybody knows the good guys lost,
   Everybody knows the fight was fixed
   The poor stay poor, the rich get rich.
   That's how it goes, еverybody knows...
   Я ещё вслух пожалел Анну за то, что она пока не выучила язык: иначе бы узнала от этого Коэна что знает каждый. Что всё уже на свете схвачено, что битва уже позади, что верх взяли подонки, что имущий будет иметь ещё больше, а неимущий - меньше. И жалко, что она, Анна, этого пока не знает, хотя все вокруг, включая того же Гибсона, все, все знают.
   Анна вдруг вернулась ко мне из себя, допила портвейн, бросила на столик доллар, а мне - "Кому ты на хрен нужен?!" И шумно ушла.
   Вернулся - тише - и я к Грабовскому. Тем более, что сидел он в таком же баре, только не в сочинском, а в манхэттенском, и пил не абсент, а водку. Не вспомнил я, правда, о чём он думал, пока появилась Анна с Цфасманами. Может быть, как раз ни о чём - просто пил водку под музыку.
   Коэн снова напевал грустную песню. Теперь - что I'm aching for you, baby,/ I can't pretend I'm not./ I need to see you naked/ In your body and your thought./ I've got you like a habit,/ And I'll never get enough./ There ain't no cure,/ There ain't no cure,/ There ain't no cure for love,/ There ain't no cure for love,/ There ain't no cure for love,/ There's nothing pure enough to be a cure for love...
   А почему бы и нет? - спросил я и стал записывать, что Грабовски печально пьянел под печальные аккорды о том, что у певца болит душа, ибо ей печально прикидываться, будто она никого не любит. И что этот певец хочет любить женщину, которая обнажит для него и тело, и душу. И что он никогда не пресытится любовью, как невозможно пресытиться привычкой. Такой неотвязной любовью, будто от неё нет спасенья, нет спасенья, нет спасенья, нет спасенья, нет спасенья, ибо нет ничего столь чистого, что могло бы спасти от любви.
   26. Трагичность человека определяется его занятостью завтрашним днём
   Грабовского песня не проняла, но я пошёл теперь сам искать Анну.
   Правда, не раньше, чем появился глупый повод. Дикторша аэропорта стала бодро объявлять города, в которые вылет отложили ещё на три часа. Погода паршивела не только в России, но и в Крыму, и дикторша старалась разбудить у пассажиров чувство гордости за пребывание в Сочи.
   Возвращаться в другой конец зала не пришлось. Анну я обнаружил сразу за углом бара, под козырьком настенного телефона. Рядом переминался с ноги на ногу тот самый Маятник и продолжал вонять французом в трико.
   Анна прервала разговор и вскинула на меня глаза, как ни в чём не бывало. Я буркнул, что вот, дескать, отложили вылет, но она это знала. Потом извинилась перед кем-то в трубке и добавила, что отвлеклась, кстати, на бабая, о котором уже рассказала.
   Догадавшись, что Гибсон обнаружен, я объявил Маятнику, что девушка беседует с Лондоном; точнее - с исключительно мужественным и красивым шотландцем, который является её женихом и одновременно лучшим журналистом в Британии. И что она ждёт не дождётся пока к нему прилетит. И ещё что счастье - редкое явление.
   У Маятника оказалась фамилия, Гуров, а лицо - хоть по-прежнему маленькое - вблизи тоже выглядело человечней. В лёгком, но затейливом узоре морщин, и со шрамом под губой. Всё равно, впрочем, я легко обошёлся бы без его присутствия.
   Он не понял того и разбил узор в широкой улыбке, а улыбку - о шрам. Потом сообщил мне неожиданно широким голосом, что Анна, верно, беседует с Лондоном, но не с Гибсоном, а с моим земляком по имени Заза, который недавно переселился туда из Москвы. Я сообразил, что пока Грабовски знакомился с творчеством Коэна, Гуров разнюхал об Анне всё мне о ней уже известное. Ни погрустить по этому поводу, ни задуматься о женской природе я не успел: Анна протянула мне трубку и, подмигнув, сказала, что земляк Заза хочет со мной поздороваться.
   Поздоровавшись, Заза тоже подмигнул мне, голосом, и сказал по-грузински, будто слышал про меня только лестное. И главное - будто его интуиция подтверждает справедливость слышанного. Сразу после ссылки на интуицию он поблагодарил меня за то, что я не сообщал Анне чего она о Гибсоне не знает.
   Я не принял благодарности, ибо, объяснил я, ничего не знаю о Гибсоне сам.
   Уловив имя, Анна отвлеклась от Гурова, но я не произнёс больше ни слова. И даже отвернул от неё лицо. Не только потому, чтобы не видеть в её глазах искр, выбиваемых монологом Гурова. Я отвернулся в опасении, что Анна вычитает на моём лице какой-либо из тезисов другого монолога - телефонного. Этих тезисов я насчитал тринадцать.
   Гибсон - интеллигентный человек и уехал в Бразилию на три года.
   С женой и дочерью.
   Любит обеих.
   Заза относится к Анне серьёзно и подарил ей собаку.
   Это было в Сочи, но ей там с такой фигурой нечего делать.
   Он встретит её в Лондоне и предоставит ей жильё.
   С зачислением в штат позволит себе и двухкомнатную квартиру.
   Заза - тоже интеллигентный человек.
   Он не станет препятствовать мне в желании позаботиться об Анне самому.
   Со всеми вытекающими отсюда удовольствиями.
   Хотя у меня есть семья, работа и хобби, я тоже знаю, что лондонские лахудры и щекотухи расчётливы, напоминают зелёные яблоки, равнодушны к главным чудесам жизни, а в постели ведут себя как в реанимационной койке.
   Исходя из сказанного плюс не сказанного, я должен гарантировать, чтобы она, не застав по телефону Гибсона, не раздумала лететь в Лондон.
   Что же касается Гибсона, он, возможно даже, ненадолго появится в Лондоне через три месяца и, согласно обещанию, внесёт свою лепту в благоустройство её судьбы.
   По ходу изложения этих тринадцати основных идей Заза вскользь поделился и нейтральными наблюдениями. Например, что главное в жизни не думать, а догадываться. И что абхазы ничего не добьются, а аджику в Сочи следует покупать не абхазскую, на рынке, но грузинскую, в цфасмановском супермаркете. И что он уверен в этом, хотя, как и я, не является чистым грузином. И что трагичность человека определяется его занятостью завтрашним днём. И что он уверен в этом, хотя в будущем ему нужно навестить Сан-Франциско, где скопилось много тбилисских армян. И наконец - что в Лондоне как раз лётная погода.
   Когда монолог закончился гвоздевым вопросом ко мне, по счётчику осталось ещё двадцать две секунды. Я не мог придумать ни одного верного слова, которое оказалось бы короче этого времени, и позволил ему спокойно дошипеть.
   Потом собрал своё лицо, обернул его к Анне с Гуровым и повесил трубку.
   -- Что он сказал? -- спросила Анна.
   -- Про что?
   -- Про Гибсона.
   -- А тебе?
   -- Что сменил квартиру, а телефона там нету. Но в крайнем случае, встретит сам.
   Я повернулся к Гурову и произнёс:
   -- Извините, мне надо с Анной поговорить.
   -- О чём? -- не понял он.
   Я удивился, но ответил:
   -- О земляке.
   -- Но ты ж его и не знаешь! -- удивился теперь он.
   -- Знаю зато Анну.
   -- Не лучше, чем я! -- рассудил он.
   -- Слушайте! -- возмутился я и поправился: -- Слушай! Я хочу поговорить с ней с глазу на глаз.
   -- Мало чего ты хочешь! -- искренне возмутился и он. -- Как будто кроме тебя с глазу на глаз болтать с ней больше некому!
   Взяв Анну под руку и буркнув ей, что дело касается её и Гибсона, я двинулся в обратную сторону, к бару. Она шепнула в ответ, что Гуров приличный мужик и поэтому пусть идёт с нами и он. Я развёл руками и предложил усесться за свой же столик, но Гуров настоял на том, чтобы пройти дальше, в ресторан, велев походя бармену нести нам шампанское.
   27. Всё это не важно при условии, что не важно всё
   Принесли бутылку "Ives Roches", но Гуров даже не поморщился. Спокойно велел выбросить её на помойку и - при неналичии "Krug"-a, "Mumm"-a, "Bollinger"-a или "Tattinger"-a - нести "Советское". Но непременно с ялтинским ярлыком. Потом официанта в красном пиджаке и с лицом, состоявшем только из профиля, назвал "гарсоном" и сказал, что в этой профессии главное не вкус или цвет, на которых товарищей мало, а зрение. Тот, подобно мне, не понял, но Гуров учтиво кивнул на Анну и добавил:
   -- Девушка с такой внешностью не может не разбираться.
   Анна оживилась и заметила, что, действительно, сравнила как-то "Ives Roches" с газированным одеколоном. Гуров улыбнулся и - прежде, чем отпустить гарсона - сказал тому совершенно неожиданную вещь. Велел объявить по всем спикерам, что Катю Гурову ждут в ресторане.
   Отметив, что Катей зовут его жену, Гуров быстро рассказал нам о том, будто в Шампани из "гран крю" давят только названные им марки плюс, может быть, "Veuve Clicquot" и "Laurant Perrier". И что "Dom Perignon", например, - это ширпотреб, хотя на коронации Эдуарда Седьмого и Елизаветы Второй, а также на свадьбе короля Бодуена подавали как раз "Moet&Chandon". Что одно и то же. Кстати, любит его и Шэрон Стоун, хотя мастера культуры - Софи Лорен, Джина Лоллобриджида, Бриджитт Бардо, Ив Монтан и Андрэ Моруа превратили в богемный напиток "Ruinart". Но ялтинское - и он это знает наверняка - тоже делают из "гран крю".
   Анна огорчилась. То ли из-за Кати, то ли потому, что Гуров нёс чепуху. Он, однако, сам признался, будто всё это не важно при условии, что - за исключением нескольких вещей - не важно всё. Потом разлил ялтинское и повернулся ко мне:
   -- За Анюту! Ей сегодня двадцать три!
   -- Знаю, -- ответил я. -- Я уже поздравлял! Но буду ещё раз: поздравляю, Анна!
   Она кивнула:
   -- Ну и что сказал тебе Заза?
   Я позволил ей допить бокал и, выждав ещё несколько минут, которые пузырькам из бокала необходимы для проникновения в девичий мозг, повернулся к Гурову и сказал как бы ему, что о шотландце судить не берусь, но мой земляк - сучехвостое дерьмо. И, не глядя на Анну, изложил все его тезисы за исключением тех, что касались меня.
   Гурову тоже стало не по себе. Принялся рассматривать этикетку на бутылке, а потом озираться по сторонам, прислушавшись даже к американскому гоготу за соседним столом.
   Американцев было десять. Сплоченных одинаковым, красным, загаром и прочным союзом людей, пожирающих одинаковую пищу. Все хвалили киевскую котлету за вкус и все же ругали своё правительство за нервозность, которая проявляется в бомбёжке разных городов мира.
   За другим столом, тоже длинным, сидели русские музыканты - двое небритых парней и костлявая, а возможно, стройная, девица с приглаженными волосами. Все - в чёрных кожаных куртках. Один из парней выглядел просто, как чемодан, а второй старался походить на индийского гуру.
   Сильнее них на пустых креслах за тем же столом скучали инструменты. Девица переговаривалась с самой краснолицей американкой, причёска которой, седая, смотрелась, наоборот, как взбитые сливки.
   Гуров тоже старался не смотреть на Анну. Не мешая ей, вполголоса, я спросил его знает ли он английский. Оказалось - и арабский, ибо до перестройки учился на востоковеда. И прислушивается теперь к круглому столику за моей спиной. За которым, мол, - не оборачивайся! - сидит араб с тремя арабками. Видимо, жёны.
   -- Да? -- спросил я, думая об Анне. -- А почему три?
   Вполголоса же Гуров ответил, что они, вероятно, из такой страны, где двоеженство уже запрещено. Гуров тоже, видимо, думал об Анне.
   Она вдруг скрипнула стулом, поднялась и зацокала каблуками к выходу.
   Американцы умолкли и выкатили глаза на её удалявшуюся стать. Самый красный из них объявил, что видит Ким Бейсингер. Но не теперешнюю, а юную.