Страница:
Гарсон дал Анне понять, что туалет есть и на территории самого ресторана.
Как нельзя кстати ожили репродукторы - и в зал хлынула песня про тонкую рябину. Гуров рукой велел гарсону убавить громкость и вместе со мной - с отсутствующим же видом - стал, качаясь, беззвучно подпевать:
А через дорогу, за рекой широкой
Так же одиноко дуб стоит высокий.
Как бы мне, рябине, к дубу перебраться,
Я б тогда не стала гнуться и ломаться...
За спиной Гурова всплыла стройная женская фигура в джинсах и опустила руки на его плечи. Он выдвинул стул и представил мне Катю. Ей было столько же лет, сколько Гурову, за тридцать пять, и у неё была чёрная чёлка над умными глазами. Она сама налила себе вино, отхлебнула и присоединилась к нам:
Но нельзя рябине к дубу перебраться,
Знать судьба такая - век одной качаться.
-- А бокал чей? -- спросила Катя как только рябина докачалась.
-- Анютин, -- ответил Гуров. -- А фамилия Хмельницкая... -- и долил в её бокал. -- У неё день рождения.
Гарсон спросил нести ли ещё бутылку.
-- И меню! -- кивнул Гуров.
-- На Хмельницкого вы не похожи, -- улыбнулась мне Катя и снова осмотрела меня. Снова непридирчиво.
-- Не похож? -- спросил я и взглянул на Гурова, но тот решил не скрывать:
-- А они так. Никакого отношения. Ей всего двадцать три.
Катя насторожилась:
-- А где она?
-- Вот идёт, кстати! -- сказал я.
Катя обернулась на Анну - и, словно ожегшись взглядом, отдёрнула его и метнула на мужа. Анна молча кивнула ей и подсела к столу. Веки у неё успели распухнуть, а белки покраснеть. Она взялась за бокал и, дав понять, что пьёт за Катю, осушила его залпом. Потом налила ещё. Катя, заметив, что у юной красавицы какое-то горе, подобрела к ней:
-- А это за тебя, молодую! -- и поднесла бокал к губам. -- Двадцать три?
Анна махнула рукой и снова выпила до конца.
Прежде, чем отпить, Гуров прикоснулся к ней сперва своей широкой ладонью, а потом - широким же голосом:
-- Ты, Анюта, напрасно это. Это всё, я думаю, ошибка. Или шутка.
Анна подняла на него глаза, теперь даже более изумлённые и пролепетала:
-- А я знаю. Всё совсем не так. Да? -- и повернулась ко мне.
Я развёл руками.
-- Скорее всего - шутка! -- повторил Гуров. -- Мы тут перекусим и снова звякнем твоему мудаку! -- сказал он мне и вернул ладонь Анне на плечо: -Давай, читай меню!
Читать принялась Катя. Внимательно. Как Завет. Наконец, когда муж снял руку с плеча красавицы, она сложила огромную картонную тетрадь с подробным описанием блюд, подняла глаза на гарсона и велела принести ей "Что-нибудь".
Анна сказала ему пока "Ничего", а потом - после нежного протеста Гурова - тоже "Что-нибудь". Ни ей, ни Гурову не хотелось исследовать тяжёлую книжицу. Тем более, что в развёрнутом виде она, действительно, выглядела как скрижали. Я предложил гарсону два слова: "Неважно что!", а Гуров - три: "На твой вкус!"
28. Много синего среди закусок
Вкус у того оказался очень мозаичным. Но уже начальная мозаика составленной только из самых дорогих закусок. Причём, в таком количестве, словно вылет задержали на недели. Много было даже чего-то синего. Американцы тоже, видимо, ни разу не видели среди закусок столько синего. Много было и непонятного по существу.
Пока гарсон раскладывал яства на столе, я подсчитал в уме наличные в моём кошельке и тихо спросил гарсона - принимает ли он AmEx.
Тот назвал меня "сударем" и громко объявил, что предпочитает наличные.
Анна вытащила из сумки толстую пачку стодолларовых банкнот и опустила на стол.
Катя сдвинула чёрные брови, а Гуров слегка улыбнулся, раскрыл Анне ладонь, вернул туда со стола пачку и, заметив ей, что перевязывать деньги следует плотнее, сказал мне:
-- Сегодня буду платить я!
Я согласился, догадавшись, что платит он за всех не только сегодня.
Пока принесли закуски, все мы молчали. То ли вправду слушали романс, то ли притворялись. Катя волновалась и мяла в тонких пальцах пробку от шампанского. Гуров дважды приложил к губам пустой бокал. А Анна тоже дважды раскрыла сумку, но не нашла чего искала.
Я слушал романс внимательно, заподозрив даже, что мой московский друг разыскал меня по телефону, но, разобравшись в ситуации, велел не подзывать меня, а просто проиграть по спикерам "Я встретил вас". Подозрение казалось мне логичным в той же мере, в какой алогичным казался всегда его вкус. Женщин он разделял на двенадцать категорий по объёму, форме и упругости бюста и ягодиц, но всем им неизменно наигрывал дома этот романс. Предупреждая, причём, что "композитор неизвестен", он произносил эту фразу подчёркнуто загадочным голосом. В надежде, что слушательницы заподозрят в авторстве мелодии его:
Я встретил вас - и все былое в отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время, время золотое - и сердцу стало так тепло.
Как поздней осени порою бывают дни, бывает час,
Когда повеет вдруг весною, и что-то встрепенется в нас,
Как после вековой разлуки, гляжу на вас, как бы во сне,
И вот - слышнее стали звуки, не умолкавшие во мне.
Тут не одно воспоминанье, тут жизнь заговорила вновь,
И то же в вас очарованье, и та ж в душе моей любовь.
После этого романса, впервые, кстати, показавшегося мне непошлым, гарсон как раз и накатил на нас коляску с яствами. Когда он удалился, переложив всё на стол, Катя снова подобрела. Чокнулась бокалами с Анной и сказала ей вдруг:
-- А ты, если, конечно, хочется, возьми и скати с души свою телегу! Я Митя не даст соврать - я училась на психиатра... -- и рассмеялась: -- Пока не перестала!
Гуров подтвердил. И то, что учила, и то, что он Митя. И даже - что икра свежая.
-- А это и не важно, что училась на психиатра, -- продолжила Катя. -- Я тебе, Анюта, как баба! Расскажи - и станет легче.
-- Это трудно, -- возразил Гуров и положил Анне на тарелку бутерброд с икрой. -- Рассказывают друзьям.
-- Как раз и нет! -- воскликнула Катя и осторожно заправила в рот ломтик форели. -- От друзей как раз всё скрывают. Почему, думаешь, на Западе все лезут на ток-шоу и изливают души? Почему?
-- Потому что идиоты! -- рассудил Гуров.
-- У тебя, Мить, все, кто за бугром - идиоты. А за бугром у тебя даже хохлы!
-- Потому и идиоты, что поставили бугор! -- и взглянул на меня. -- Или те же грузины! Чем им, скажи, было хуже без бугра?
-- Ничем! -- согласился я.
-- Ну, хрен с грузинами, -- горячился Гуров, -- их уже турки вовсю затуркали! Но Украина! "Ой, як стало весiло, так що не було!" Всё поют, когда реветь пора!
-- Так прямо и реветь! -- сморщилась Катя и вытянула из губ рыбную косточку.
-- Вы украинка? -- спросил я её.
-- Что - не видно?! -- ответил Гуров.
-- Я думал - еврейка. Или даже грузинка.
-- Один дрек! -- огрызнулся Гуров.
Мы с Катей отодвинули тарелки.
-- Слушай, Митя! -- буркнул я. -- Извинись!
-- Верно говорят: извинись! -- качнула Катя маслиной на вилке. Чёрной, как зрачок.
Гуров задумался. А может, просто прислушался к тенору, чей путь был тосклив и безотраден, и прошлое ему уже казалось сном и томило наболевшую грудь, тогда как ямщику было плевать: он гнал лошадей. Гуров потянулся рукой к чему-то синему на блюдечке и грустно произнёс:
-- Херню я, конечно, понёс! Абсолютную херню! Мне на деле всё по фигу. Я только... Я про Крым только. Пусть себе хохлы как угодно выкобениваются, но Крым должны возвратить, -- и погладил теперь Анну тоскливым взглядом.
-- Особенно Севастополь, -- предположила она тихим голосом.
-- И ещё Ялту! -- восхитился он.
Я обратил внимание, что голос Гурова, когда он обращался к Анне, становился шире, чем был.
-- Да? А почему и Ялту? -- поинтересовалась Анна.
Катя снова укололась. Теперь рёбрышком перепёлки. И выложила его на тарелку.
-- Ребро! -- извинилась она, присматриваясь ко взгляду, которого Гуров не отнимал от Анны. -- А я тебе отвечу, Анюта, почему и Ялту! -взволновалась Катя. -- А потому, что... -- и поморщилась. -- Как его звали-то? Мужика этого. С ребром. Наоборот - без.
-- Какого? -- растерялась Анна.
-- Ну, самого первого.
-- Богдан.
-- Я не про тебя. Вообще.
-- Адам, -- догадался я.
Катя погладила мою ладонь и сказала:
-- Правильно, Адам! Я про него из-за Фрейда забыла! А вспомнила из-за ребра! Он, думаешь, Анюта, почему согласился из ребра бабу ему сотворить? А не из ноги? Почему?
Анна не знала. Не знали и мы с Гуровым.
-- А потому, что рёбер много, Анюта, а мужикам всего надо побольше: не только Севастополь, но и чего-нибудь позелёней, - Ялту! Не только жену, но и чего-нибудь позелёней! А если в кошельке есть зелёные, то можно уберечь и ребро!
-- Сейчас уже ты за херню взялась! -- громко прервал Катю Гуров. Сузившимся голосом. -- Абсолютную херню! Всё у тебя уже смешалось! Зелёный, красный, синий!
Самая краснолицая американка оттянулась теперь к Гурову:
-- Очен извинить! Я желаю спрашиват про синий: как этот вы називает?
-- Это херня называется! -- совсем уже узко бросил ей Гуров через плечо. -- Абсолютная херня!
-- Не хами! -- раскраснелась и Катя. -- И извинись!
-- Ещё?! -- возмутился Гуров и принял такое выражение лица, при котором в обозримом будущем не извиняются. Наоборот, сами требуют извинений. -Извинись сама!
Я поднял бокал и предложил выпить за именинницу.
-- Не надо больше за меня, -- произнесла Анна. -- И ссориться тоже никому не надо, да? Давайте лучше я вам всё сейчас расскажу. Вот только ещё этот бокал допью...
29. Она замолчала оттого, что не пела
Так я всё и услышал про судьбу Анны Хмельницкой.
Рассказывала она хоть и скороговоркой, но долго, потому что время от времени останавливалась. Видимо - по мере того, как в голове её или в сердце останавливалась какая-то мысль. Точнее - какое-то чувство, ибо остановившихся мыслей у неё было мало. Чаще всего чувство было, видимо, печальное.
Впрочем, закончила Анна рассказ как раз весёлым воспоминанием.
Ей показалось, что когда впервые объявили о задержке рейса и она пошла к телефону звонить в Лондон, - ей показалось, что я увязался за ней произнести глупую фразу. Что-нибудь про лицо. Дескать, очень похожее. Потому, что в моём возрасте мужики говорят ей только о лице. А думают, мол, как все остальные - о корпусе. Как, например, тот же Гуров. Который сразу, оказывается, про корпус и заговорил. И который, кстати, - пока подошёл к ней, - выглядел, как старинные часы. С маятником.
Гуров не стал уточнять почему. То ли знал про маятник, то ли осмысливал услышанное. Подозвал взамен гарсона и заказал ещё водки.
После того, как Анна начала рассказывать, гарсон уже приносил водки по гуровскому же заказу. Приносил - по своему вкусу - и горячие блюда, до которых никто из нас не дотрагивался. И не только по той причине, что закусок было много. Сама Анна не притрагивалась и к закускам. Только пила.
Захмелела, впрочем, Катя, хотя и отведала все холодные яства, а синее доела до конца. Поделившись с самой красной из американок. Которая тоже неизвестно от чего - захмелела вместе с остальными американцами. И арабками с арабом за моей спиной. И те, и другие пили соки. Единственными из наших соседей, захмелевшими по наглядной причине, были русские музыканты: их уже и видно не было за частоколом пустых пивных банок.
Всё это время спикеры пели про любовь. Прервалась музыка только раз на романсе о том, что отцвели уж давно хризантемы в саду. Прервалась как раз на том месте, где у тонкоголосого и несчастного певца, бродящего по саду и всего из себя измученного, покатились из глаз невольные слёзы. Американка собралась его крепко пожалеть, но не успела из-за объявления об очередной задержке вылета по всем направлениям.
Теперь уже песни пошли совсем пошлые. В стиле рок. Чтобы отвлечь внимание от непогоды. Какой-то украинец с фамилией Корнелюк запел про то, что однажды ехал на балет в трамвае:
Предъявите билет. Что я мог сказать в ответ?
Вот билет на балет. На трамвай билета нет.
Кате, несмотря на хмель, стало стыдно за своего земляка, и она попыталась перевести разговор на главную тему. Сказала Анне, что, хотя грузинский армянин - подлец, её лично он пока не убедил в непорядочности шотландца Гибсона. И что, может быть, Заза врёт. И что всем нам вместе надо ещё раз позвонить тому в Лондон.
Тем не менее, закончив про балет, Корнелюк перешёл к опере:
Заказал я билеты в оперу, а меня снова тянут к оперу.
Прощайте билеты, остыньте, пора, здравствуйте нары, клопы и мусора.
Я попробовал всё, и дерьмо и десерт, два раза подвергался экстазу,
А однажды бухой посетил рок-концерт, только в опере не был ни разу...
Гуров с Анной молчали. И перебрасывались взглядами. Катя переживала из-за всего: за Анну, за Анну с Гуровым, за Корнелюка. Потом вдруг встрепенулась, резко пригласила к нашему столу музыкантов, резко же разлила им водки и потребовала выпить за именинницу.
Оба парня, и чемодан и гуру, сказали, что где-то уже видели Анну, а девушка добавила, что Анна тоже ей нравится, хотя она нигде её не видела. Ещё сказала, что у Анны добрые глаза. Как у её подруги, тоже певицы, которая утопилась и о которой она написала песню.
Чемодан закивал: клёвая песня. И правильно: такие же клёвые глаза. Потом девушка сказала, что её зовут Оля и она сейчас споёт эту песню. И потянулась назад за гитарой. Все умолкли, а гарсон догадался отключить спикеры.
Жужжали только два огромных решётчатых вентилятора на подставках. Стояли у залитой светом стены как часовые - лицом друг к другу - по обе стороны мозаичного панно с картой России. А карта была выгравирована на берёзовом дереве.
Оля запела сразу, не настраивая инструмента:
Она умерла оттого, что хотела
Любви без меры и без предела,
Она упала оттого, что летела,
И тело ее - уже не тело,
Она замолчала оттого, что не пела,
А говорить она не умела,
Вся в белом, белее снега и мела,
Она шагнула вперед так смело
Она сделала шаг.
Ребята подпели последнюю строчку четыре раза, и Оля продолжила непохожим на неё, хриплым, голосом:
Душа, как трава, развевалась ветрами,
И волосы волнами бились о сети,
Она раздевалась, не ведая грани
Меж человеком нагим и одетым,
Она играла, не зная правил,
Она падала вверх и разбилась о небо,
Она не искала волшебного края,
Она была там, где никто больше не был
Она сделала шаг, она сделала шаг, она сделала шаг, она сделала шаг...
Теперь уже ребята не стали подпевать, потому что грустно было и им.
30. От ясного можно всегда уйти, а от неясного - никогда
Каждый, наверно, молчал о своём.
Я лично думал о судьбе Анны, о своей судьбе - и сознавал, что из-за всего вместе ощущаю какое-то неточное, но и неодолимое чувство. Из-за всего случившегося.
Случившегося, однако, не сегодня только, ибо сегодня ничего как раз не случилось; случившегося не только сейчас, а вообще - за всю мою жизнь и в результате всех моих мыслей или переживаний. И что, хотя это чувство очень смутное и приблизительное, оно сильнее всего более ясного. Потому что от ясного можно всегда уйти, а от неясного - никогда. И потому ещё, что всякому точному знанию или чувству противостоит более точное. Или такое, какое таковым кажется. Можно, скажем, уйти и от радостного, и от печального. Но от радостной печали - нельзя. Некуда. Как некуда, наверное, уходить от счастья.
Поэтому, наверно, и от бога, которого люди не знают, не понимают или даже не принимают, как я, уйти труднее, чем от человека. И придти к нему тоже труднее.
И ещё я сознавал, что не знаешь и того - что же с этим ощущением делать? Жаловаться на него или, может быть, радоваться ему? Не знаешь - как не знаешь что делать с несуществующим? Знаешь о нём только одно: без него, несуществующего, существовать не получается.
Мне показалось ещё, что все вокруг, включая американцев и араба с арабками, ощущают то же самое чувство. Если не сейчас, то время от времени. Если не из-за Анны, то из-за другого человека. Или другой вещи.
Гуров, по крайней мере, как мне подумалось тогда, молчал из-за того же.
Потом он поднял взгляд на Анну и велел ей следовать за ним в зал, к телефонам, чтобы выведать у подонка Зазы бразильский номер Гибсона.
Катя перестала, видимо, переживать из-за Анны с Гуровым и расспрашивала Олю про утопленницу. Потом попросила напеть что-нибудь из её песен, а ребят налечь на остывшие горячие блюда, чтобы добро не пропадало. Они рассудили, что сегодня, похоже, улететь не удастся и налегли. Шумя и разливая себе водку.
Вернулись и все прежние звуки. Даже песни в спикерах.
Зашумели и американцы. В этот раз - не соглашаясь друг с другом, а наоборот. Одни утверждали, что да, на небесах, не исключено, разговаривают и на русском, но другие категорически исключали эту возможность, ибо, мол, в этом языке слишком много некомфортабельных звуков.
Самая красная американка настаивала, что трудные буквы типа "Ц", "Щ", "Э" или "Ь" небесам не помеха, поскольку родной язык Господа, иврит, кишит гортанными звуками. Сосед возражал ей громко: поэтому, дескать, Он всё время и молчит.
Американка отказывалась подобное и слышать: Откуда тебе известно?! С живыми землянами Он не беседует. Только с преставившимися. И только на английском. Но - не с нью-йоркским акцентом, а с лондонским. И ещё, не исключено, на русском. Вдобавок, естественно, к ивриту. Ей посоветовали говорить тише, ибо в зале - арабы.
Оля напевала Кате речитативом ещё одну песню из сочинённых утопленницей: "Торопился - оказался. /Отказался - утопился. /Огляделся никого..."
Прервал её один из музыкантов, - похожий на чемодан. Собственно, прервал не её, а Катю, которая ему, видимо, очень нравилась, поскольку пил за знакомство уже в третий раз. Спросил - куда они с мужем летят.
-- А мы в Ялту! -- ответила она и протянула туда руку.
-- Да? -- обрадовался тот. -- Так вы с нами и летите?
-- А вы тоже в Ялту? -- улыбнулась Катя.
-- А куда ещё?! А что вы тут в Сочи делаете?
-- Ничего, -- ответила Катя. -- Летели из Москвы в Ялту, а приземлились тут.
-- Ялта закрыта с ночи! Как откроют - мы летим первыми! Хотите на наш рейс?
-- А почему?
-- Чтобы летели вместе!
-- Вместе не получится.
-- Получится! А вы с мужем каким рейсом?
-- Мы не рейсом, мы... Мы это... Ну, у Мити амфибия.
-- Что это у Мити? -- не понял тот. -- Где?
-- Самолёт такой - "Амфибия". Его в Самаре делают. А он тем удобный, что садится даже на воду.
-- Свой самолёт?! -- не поверил тот.
-- А он недорогой, -- поспешила Катя. -- Люди у нас в Москве за машины платят, например, больше! Простые автомашины. Ну, положим, не простые, а...
-- Понимаю, понимаю! -- закивал музыкант. -- Так вы, значит, где там приземляетесь-то в Ялте? На воде что ли, бля? -- и засмеялся. -- Извините!
-- На воде-то нет, но Митя бы приземлился - если б позволили - прямо на Ауткинском шоссе. Клянусь! Вы Ялту знаете?
-- Так я ж, бля, родом оттуда! Это у Чеховского дома. Как к Белой даче ехать!
-- Совершенно верно! -- кивнула Катя. -- А мы туда и едем, на Белую!
-- Не видели пока что ли?
-- Не видели?! Мы с Митей там третью осень отдыхаем.
-- Прямо на Чеховской даче? -- вмешался я. -- На Белой? Это ж музей!
-- Ну и что? -- не поняла Катя. -- В Ялте теперь почти все музеи сдают кому угодно. Везде! Ну, не так уж чтобы кому-угодно, но Митю там знают.
-- Знают? -- проверил я. -- В музее?
-- В музее - особенно. Этот музей, кстати, в прошлом году обворовали: унесли икону Угодника с окладом серебряным, вазу японскую, фотографии всякие раскрашенные. Из Венеции. Разное. Но Митя сразу заподозрил экскурсовода и прислал из Москвы деньги: найди! И тот сразу же и нашёл!
Я думал о другом:
-- Сразу же, говорите, да?
-- В течение недели. А Митя обожает Чехова! Он даже сына своего... Ну, от первой жены, назвал Антонием.
-- Но он же востоковед? -- растерялся я.
Катя снова погладила мою ладонь и пропела:
-- "Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна-а..." -- и хихикнула. -- Это Гуров так поёт - не я!
-- Но получается как раз у вас! -- подбодрил чемодан.
-- Не издевайтесь! А если серьёзно - Митя институт бросил как раз из-за банка!
-- Почему как раз?
-- Ну, я так. И банк он свой ненавидит. Смеётся, что банкиры людям необходимы, как бактерии кишечнику. Плохо, но без них, мол, хуже! Нельзя без них! Клянусь!
Кате льстило внимание музыканта, она пыталась веселиться, но веселилась, по-моему, с затаённой горечью и обидой. Обидой даже не на Анну или Гурова, а на то, что всё как-то так - нехорошо для неё - обернулось. А именно обернулось так, что ничем тому уже не поможешь. То есть никак уже случившегося не отменить.
-- Слушайте! -- осенило меня. -- Так Митя Гуров - это же Дмитрий Гуров?
На музыканта моя догадливость впечатления не произвела. А если и да, то для меня не лестное. Он отвернулся к Кате:
-- Как бактерии - сказал? Это очень клёво!
Спросил и я её:
-- А видели "Даму с собачкой"?
-- Нет, но слышала. Это старый фильм.
-- Нету такого фильма! -- объявил чемодан. -- И быть никогда не может!
Катя ответила не ему, - мне:
-- Так об этом же как раз и вся моя речь!
-- Какая речь? -- не понял теперь я.
-- Ну, не речь, -- поправилась она, -- а мысли. Чувство то есть. Не чувство даже, а предчувствие. Оно как раз появилось даже раньше, чем Анюта стала нам про себя рассказывать. Как только я её увидела! Клянусь! Особенно - когда увидела как Митя...
Она стала искать слово, но чемодан подумал, что всё: договорила.
-- Катя, -- вставил он, -- а вы знаете, что "Таврида" сгорела?
-- Какая "Таврида"?
-- Ну, в Ялте! Гостиница! Вся сгорела! -- и после паузы добавил: -- Ну, вся, вся!
Катя молчала. И смотрела на меня испытующе: о том ли думаю и я?
-- Ну, бля буду! -- побожился чемодан, но тотчас же извинился: -Извините, опять сорвалось! Но она сгорела! Всё там на месте: и жёлтое солнце, и синее море, и белый пароход. Что ещё? Ну, портвейн "Массандра", ресторан "Эспаньола", чайки всякие, акация, пальмы, крымские сосны, павлония, мушмула, шелковица, кизил, берёзка, большие подсолнухи, - всё на месте, а "Тавриды" уже - пиздец! - нету!
31. Всё, что наличествует, наличествует чтобы воскресить чего нету
Вентиляторы не справлялись уже с духотой. Не успевали даже разгонять сигаретный дым. Стояли - как гигантские подсолнухи - друг против друга на фоне освещённой юпитером России, крутились и жаловались. Друг другу же. Но по-мелкому: жужжали просто о непогоде в стране. Из-за которой в дверях ресторана скопились в очередь последние оптимисты, рассчитывавшие, что их накормят в воздухе, где у каждого - своё место.
Сбросив с себя куртку, Оля продолжала напевать. Тем же речитативом. Катя сидела между нею и музыкантом, рассказывавшим как - после "Тавриды" горела в Ялте ещё одна гостиница. "Россия". Но бля спасли. В отличие.
Катя, понадеялся я, слушала всё-таки Олю:
"От большого ума лишь сума да тюрьма, /От лихой головы лишь канавы и рвы, /От красивой души только струпья и вши, /От вселенской любви только морды в крови. /В простыне на ветру, по росе поутру, /От бесплодных идей до бесплотных гостей, /От накрытых столов до пробитых голов, /От закрытых дверей до зарытых зверей..."
Оказалось - Катя не слушает и её. Перетянулась ко мне, дотронулась до моей ладони и пожаловалась на духоту. Я кивнул, поднялся и пошёл к выходу.
Катю проводили не меньше голов, чем Анну, потому что Гуров разбирался, видимо, не только в винах. Тем более - если работал в серьёзном банке, который заботится ещё и о воспитании вкуса. И - не только у сотрудников, но и у жён.
Катя цокала каблуками изящней: короткие и негромкие уколы при лёгком разлёте носков. А голова при ходьбе - ленивясь и отставая от корпуса клонилась мягко то в одну сторону, то в другую. И держала её Катя выше. Профессиональней. Так, чтобы взгляд скользил по макушкам голов.
Не сговариваясь, мы с ней шагали к справочным будкам. И не сговариваясь же, рыскали глазами по телефонным.
Анны с Гуровым ни в одной из них не было.
Мне показалось, что довольна тем и Катя. Тоже, наверно, опасалась застать их вдвоём в тесноте, ограждённой от мира стеклянными витринами.
Рябая жёлтобровая дама за прилавком справочной подмигнула нам здоровым глазом и призналась, что от нас именно, от меня с Катей, скрывать не станет: никуда уже сегодня самолёт не вылетит; поморочат пассажирам горшки ещё парой объявлений о задержке, а поздней ночью перенесут рейсы на утро. Сослалась по секрету на финансовый резон. Потом рябым глазом подмигнула ещё раз и предложила нам, молодым, забронировать номер - пока не поздно! - в аэропортовской гостинице.
Катя протянула ей зелёную банкноту и, в свою очередь, предложила сделать это за нас. Причём, - два номера. Дама громко удивилась, но я был признателен ей уже за то, что она причислила меня к молодым. Выложив ей банкноту и сам, я поправил Катю: три номера! Теперь удивилась она. Но без слов.
-- Почему вы удивились? -- спросил я её, распрощавшись с дамой. -- А куда прикажете деваться Анюте?
Катя помялась:
-- У неё ж тут друзья. Та же Виолетта. И Цфасман. Вы, наконец.
-- Я?! Вам надо - чтоб я... Чтоб именно я, а не кто-нибудь ещё... Ну...
-- Нет-нет! Вы правы: ей лучше, конечно, тут! И отдельно! Тем более стемнело, -- и кивнула за крутящуюся дверь.
На другую половину зала, тоже утыканную телефонными будками, она вдруг идти не пожелала. Направилась было туда, но раздумала: там, мол, наверно, так же душно. Я догадался, что в её голове не одно только шампанское раскачало качели. В одну сторону - про "надо их разыскать", а в другую - про "не надо".
Те же качели скрипели и в моей.
За крутанувшейся дверью было не прохладно даже, а зябко. Пространство перед нами уже свернулось в убывшем свете. Даже олеандры затаили дыхание. То ли на предстоящую ночь, то ли на всю предстоящую зиму.
Как нельзя кстати ожили репродукторы - и в зал хлынула песня про тонкую рябину. Гуров рукой велел гарсону убавить громкость и вместе со мной - с отсутствующим же видом - стал, качаясь, беззвучно подпевать:
А через дорогу, за рекой широкой
Так же одиноко дуб стоит высокий.
Как бы мне, рябине, к дубу перебраться,
Я б тогда не стала гнуться и ломаться...
За спиной Гурова всплыла стройная женская фигура в джинсах и опустила руки на его плечи. Он выдвинул стул и представил мне Катю. Ей было столько же лет, сколько Гурову, за тридцать пять, и у неё была чёрная чёлка над умными глазами. Она сама налила себе вино, отхлебнула и присоединилась к нам:
Но нельзя рябине к дубу перебраться,
Знать судьба такая - век одной качаться.
-- А бокал чей? -- спросила Катя как только рябина докачалась.
-- Анютин, -- ответил Гуров. -- А фамилия Хмельницкая... -- и долил в её бокал. -- У неё день рождения.
Гарсон спросил нести ли ещё бутылку.
-- И меню! -- кивнул Гуров.
-- На Хмельницкого вы не похожи, -- улыбнулась мне Катя и снова осмотрела меня. Снова непридирчиво.
-- Не похож? -- спросил я и взглянул на Гурова, но тот решил не скрывать:
-- А они так. Никакого отношения. Ей всего двадцать три.
Катя насторожилась:
-- А где она?
-- Вот идёт, кстати! -- сказал я.
Катя обернулась на Анну - и, словно ожегшись взглядом, отдёрнула его и метнула на мужа. Анна молча кивнула ей и подсела к столу. Веки у неё успели распухнуть, а белки покраснеть. Она взялась за бокал и, дав понять, что пьёт за Катю, осушила его залпом. Потом налила ещё. Катя, заметив, что у юной красавицы какое-то горе, подобрела к ней:
-- А это за тебя, молодую! -- и поднесла бокал к губам. -- Двадцать три?
Анна махнула рукой и снова выпила до конца.
Прежде, чем отпить, Гуров прикоснулся к ней сперва своей широкой ладонью, а потом - широким же голосом:
-- Ты, Анюта, напрасно это. Это всё, я думаю, ошибка. Или шутка.
Анна подняла на него глаза, теперь даже более изумлённые и пролепетала:
-- А я знаю. Всё совсем не так. Да? -- и повернулась ко мне.
Я развёл руками.
-- Скорее всего - шутка! -- повторил Гуров. -- Мы тут перекусим и снова звякнем твоему мудаку! -- сказал он мне и вернул ладонь Анне на плечо: -Давай, читай меню!
Читать принялась Катя. Внимательно. Как Завет. Наконец, когда муж снял руку с плеча красавицы, она сложила огромную картонную тетрадь с подробным описанием блюд, подняла глаза на гарсона и велела принести ей "Что-нибудь".
Анна сказала ему пока "Ничего", а потом - после нежного протеста Гурова - тоже "Что-нибудь". Ни ей, ни Гурову не хотелось исследовать тяжёлую книжицу. Тем более, что в развёрнутом виде она, действительно, выглядела как скрижали. Я предложил гарсону два слова: "Неважно что!", а Гуров - три: "На твой вкус!"
28. Много синего среди закусок
Вкус у того оказался очень мозаичным. Но уже начальная мозаика составленной только из самых дорогих закусок. Причём, в таком количестве, словно вылет задержали на недели. Много было даже чего-то синего. Американцы тоже, видимо, ни разу не видели среди закусок столько синего. Много было и непонятного по существу.
Пока гарсон раскладывал яства на столе, я подсчитал в уме наличные в моём кошельке и тихо спросил гарсона - принимает ли он AmEx.
Тот назвал меня "сударем" и громко объявил, что предпочитает наличные.
Анна вытащила из сумки толстую пачку стодолларовых банкнот и опустила на стол.
Катя сдвинула чёрные брови, а Гуров слегка улыбнулся, раскрыл Анне ладонь, вернул туда со стола пачку и, заметив ей, что перевязывать деньги следует плотнее, сказал мне:
-- Сегодня буду платить я!
Я согласился, догадавшись, что платит он за всех не только сегодня.
Пока принесли закуски, все мы молчали. То ли вправду слушали романс, то ли притворялись. Катя волновалась и мяла в тонких пальцах пробку от шампанского. Гуров дважды приложил к губам пустой бокал. А Анна тоже дважды раскрыла сумку, но не нашла чего искала.
Я слушал романс внимательно, заподозрив даже, что мой московский друг разыскал меня по телефону, но, разобравшись в ситуации, велел не подзывать меня, а просто проиграть по спикерам "Я встретил вас". Подозрение казалось мне логичным в той же мере, в какой алогичным казался всегда его вкус. Женщин он разделял на двенадцать категорий по объёму, форме и упругости бюста и ягодиц, но всем им неизменно наигрывал дома этот романс. Предупреждая, причём, что "композитор неизвестен", он произносил эту фразу подчёркнуто загадочным голосом. В надежде, что слушательницы заподозрят в авторстве мелодии его:
Я встретил вас - и все былое в отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время, время золотое - и сердцу стало так тепло.
Как поздней осени порою бывают дни, бывает час,
Когда повеет вдруг весною, и что-то встрепенется в нас,
Как после вековой разлуки, гляжу на вас, как бы во сне,
И вот - слышнее стали звуки, не умолкавшие во мне.
Тут не одно воспоминанье, тут жизнь заговорила вновь,
И то же в вас очарованье, и та ж в душе моей любовь.
После этого романса, впервые, кстати, показавшегося мне непошлым, гарсон как раз и накатил на нас коляску с яствами. Когда он удалился, переложив всё на стол, Катя снова подобрела. Чокнулась бокалами с Анной и сказала ей вдруг:
-- А ты, если, конечно, хочется, возьми и скати с души свою телегу! Я Митя не даст соврать - я училась на психиатра... -- и рассмеялась: -- Пока не перестала!
Гуров подтвердил. И то, что учила, и то, что он Митя. И даже - что икра свежая.
-- А это и не важно, что училась на психиатра, -- продолжила Катя. -- Я тебе, Анюта, как баба! Расскажи - и станет легче.
-- Это трудно, -- возразил Гуров и положил Анне на тарелку бутерброд с икрой. -- Рассказывают друзьям.
-- Как раз и нет! -- воскликнула Катя и осторожно заправила в рот ломтик форели. -- От друзей как раз всё скрывают. Почему, думаешь, на Западе все лезут на ток-шоу и изливают души? Почему?
-- Потому что идиоты! -- рассудил Гуров.
-- У тебя, Мить, все, кто за бугром - идиоты. А за бугром у тебя даже хохлы!
-- Потому и идиоты, что поставили бугор! -- и взглянул на меня. -- Или те же грузины! Чем им, скажи, было хуже без бугра?
-- Ничем! -- согласился я.
-- Ну, хрен с грузинами, -- горячился Гуров, -- их уже турки вовсю затуркали! Но Украина! "Ой, як стало весiло, так що не було!" Всё поют, когда реветь пора!
-- Так прямо и реветь! -- сморщилась Катя и вытянула из губ рыбную косточку.
-- Вы украинка? -- спросил я её.
-- Что - не видно?! -- ответил Гуров.
-- Я думал - еврейка. Или даже грузинка.
-- Один дрек! -- огрызнулся Гуров.
Мы с Катей отодвинули тарелки.
-- Слушай, Митя! -- буркнул я. -- Извинись!
-- Верно говорят: извинись! -- качнула Катя маслиной на вилке. Чёрной, как зрачок.
Гуров задумался. А может, просто прислушался к тенору, чей путь был тосклив и безотраден, и прошлое ему уже казалось сном и томило наболевшую грудь, тогда как ямщику было плевать: он гнал лошадей. Гуров потянулся рукой к чему-то синему на блюдечке и грустно произнёс:
-- Херню я, конечно, понёс! Абсолютную херню! Мне на деле всё по фигу. Я только... Я про Крым только. Пусть себе хохлы как угодно выкобениваются, но Крым должны возвратить, -- и погладил теперь Анну тоскливым взглядом.
-- Особенно Севастополь, -- предположила она тихим голосом.
-- И ещё Ялту! -- восхитился он.
Я обратил внимание, что голос Гурова, когда он обращался к Анне, становился шире, чем был.
-- Да? А почему и Ялту? -- поинтересовалась Анна.
Катя снова укололась. Теперь рёбрышком перепёлки. И выложила его на тарелку.
-- Ребро! -- извинилась она, присматриваясь ко взгляду, которого Гуров не отнимал от Анны. -- А я тебе отвечу, Анюта, почему и Ялту! -взволновалась Катя. -- А потому, что... -- и поморщилась. -- Как его звали-то? Мужика этого. С ребром. Наоборот - без.
-- Какого? -- растерялась Анна.
-- Ну, самого первого.
-- Богдан.
-- Я не про тебя. Вообще.
-- Адам, -- догадался я.
Катя погладила мою ладонь и сказала:
-- Правильно, Адам! Я про него из-за Фрейда забыла! А вспомнила из-за ребра! Он, думаешь, Анюта, почему согласился из ребра бабу ему сотворить? А не из ноги? Почему?
Анна не знала. Не знали и мы с Гуровым.
-- А потому, что рёбер много, Анюта, а мужикам всего надо побольше: не только Севастополь, но и чего-нибудь позелёней, - Ялту! Не только жену, но и чего-нибудь позелёней! А если в кошельке есть зелёные, то можно уберечь и ребро!
-- Сейчас уже ты за херню взялась! -- громко прервал Катю Гуров. Сузившимся голосом. -- Абсолютную херню! Всё у тебя уже смешалось! Зелёный, красный, синий!
Самая краснолицая американка оттянулась теперь к Гурову:
-- Очен извинить! Я желаю спрашиват про синий: как этот вы називает?
-- Это херня называется! -- совсем уже узко бросил ей Гуров через плечо. -- Абсолютная херня!
-- Не хами! -- раскраснелась и Катя. -- И извинись!
-- Ещё?! -- возмутился Гуров и принял такое выражение лица, при котором в обозримом будущем не извиняются. Наоборот, сами требуют извинений. -Извинись сама!
Я поднял бокал и предложил выпить за именинницу.
-- Не надо больше за меня, -- произнесла Анна. -- И ссориться тоже никому не надо, да? Давайте лучше я вам всё сейчас расскажу. Вот только ещё этот бокал допью...
29. Она замолчала оттого, что не пела
Так я всё и услышал про судьбу Анны Хмельницкой.
Рассказывала она хоть и скороговоркой, но долго, потому что время от времени останавливалась. Видимо - по мере того, как в голове её или в сердце останавливалась какая-то мысль. Точнее - какое-то чувство, ибо остановившихся мыслей у неё было мало. Чаще всего чувство было, видимо, печальное.
Впрочем, закончила Анна рассказ как раз весёлым воспоминанием.
Ей показалось, что когда впервые объявили о задержке рейса и она пошла к телефону звонить в Лондон, - ей показалось, что я увязался за ней произнести глупую фразу. Что-нибудь про лицо. Дескать, очень похожее. Потому, что в моём возрасте мужики говорят ей только о лице. А думают, мол, как все остальные - о корпусе. Как, например, тот же Гуров. Который сразу, оказывается, про корпус и заговорил. И который, кстати, - пока подошёл к ней, - выглядел, как старинные часы. С маятником.
Гуров не стал уточнять почему. То ли знал про маятник, то ли осмысливал услышанное. Подозвал взамен гарсона и заказал ещё водки.
После того, как Анна начала рассказывать, гарсон уже приносил водки по гуровскому же заказу. Приносил - по своему вкусу - и горячие блюда, до которых никто из нас не дотрагивался. И не только по той причине, что закусок было много. Сама Анна не притрагивалась и к закускам. Только пила.
Захмелела, впрочем, Катя, хотя и отведала все холодные яства, а синее доела до конца. Поделившись с самой красной из американок. Которая тоже неизвестно от чего - захмелела вместе с остальными американцами. И арабками с арабом за моей спиной. И те, и другие пили соки. Единственными из наших соседей, захмелевшими по наглядной причине, были русские музыканты: их уже и видно не было за частоколом пустых пивных банок.
Всё это время спикеры пели про любовь. Прервалась музыка только раз на романсе о том, что отцвели уж давно хризантемы в саду. Прервалась как раз на том месте, где у тонкоголосого и несчастного певца, бродящего по саду и всего из себя измученного, покатились из глаз невольные слёзы. Американка собралась его крепко пожалеть, но не успела из-за объявления об очередной задержке вылета по всем направлениям.
Теперь уже песни пошли совсем пошлые. В стиле рок. Чтобы отвлечь внимание от непогоды. Какой-то украинец с фамилией Корнелюк запел про то, что однажды ехал на балет в трамвае:
Предъявите билет. Что я мог сказать в ответ?
Вот билет на балет. На трамвай билета нет.
Кате, несмотря на хмель, стало стыдно за своего земляка, и она попыталась перевести разговор на главную тему. Сказала Анне, что, хотя грузинский армянин - подлец, её лично он пока не убедил в непорядочности шотландца Гибсона. И что, может быть, Заза врёт. И что всем нам вместе надо ещё раз позвонить тому в Лондон.
Тем не менее, закончив про балет, Корнелюк перешёл к опере:
Заказал я билеты в оперу, а меня снова тянут к оперу.
Прощайте билеты, остыньте, пора, здравствуйте нары, клопы и мусора.
Я попробовал всё, и дерьмо и десерт, два раза подвергался экстазу,
А однажды бухой посетил рок-концерт, только в опере не был ни разу...
Гуров с Анной молчали. И перебрасывались взглядами. Катя переживала из-за всего: за Анну, за Анну с Гуровым, за Корнелюка. Потом вдруг встрепенулась, резко пригласила к нашему столу музыкантов, резко же разлила им водки и потребовала выпить за именинницу.
Оба парня, и чемодан и гуру, сказали, что где-то уже видели Анну, а девушка добавила, что Анна тоже ей нравится, хотя она нигде её не видела. Ещё сказала, что у Анны добрые глаза. Как у её подруги, тоже певицы, которая утопилась и о которой она написала песню.
Чемодан закивал: клёвая песня. И правильно: такие же клёвые глаза. Потом девушка сказала, что её зовут Оля и она сейчас споёт эту песню. И потянулась назад за гитарой. Все умолкли, а гарсон догадался отключить спикеры.
Жужжали только два огромных решётчатых вентилятора на подставках. Стояли у залитой светом стены как часовые - лицом друг к другу - по обе стороны мозаичного панно с картой России. А карта была выгравирована на берёзовом дереве.
Оля запела сразу, не настраивая инструмента:
Она умерла оттого, что хотела
Любви без меры и без предела,
Она упала оттого, что летела,
И тело ее - уже не тело,
Она замолчала оттого, что не пела,
А говорить она не умела,
Вся в белом, белее снега и мела,
Она шагнула вперед так смело
Она сделала шаг.
Ребята подпели последнюю строчку четыре раза, и Оля продолжила непохожим на неё, хриплым, голосом:
Душа, как трава, развевалась ветрами,
И волосы волнами бились о сети,
Она раздевалась, не ведая грани
Меж человеком нагим и одетым,
Она играла, не зная правил,
Она падала вверх и разбилась о небо,
Она не искала волшебного края,
Она была там, где никто больше не был
Она сделала шаг, она сделала шаг, она сделала шаг, она сделала шаг...
Теперь уже ребята не стали подпевать, потому что грустно было и им.
30. От ясного можно всегда уйти, а от неясного - никогда
Каждый, наверно, молчал о своём.
Я лично думал о судьбе Анны, о своей судьбе - и сознавал, что из-за всего вместе ощущаю какое-то неточное, но и неодолимое чувство. Из-за всего случившегося.
Случившегося, однако, не сегодня только, ибо сегодня ничего как раз не случилось; случившегося не только сейчас, а вообще - за всю мою жизнь и в результате всех моих мыслей или переживаний. И что, хотя это чувство очень смутное и приблизительное, оно сильнее всего более ясного. Потому что от ясного можно всегда уйти, а от неясного - никогда. И потому ещё, что всякому точному знанию или чувству противостоит более точное. Или такое, какое таковым кажется. Можно, скажем, уйти и от радостного, и от печального. Но от радостной печали - нельзя. Некуда. Как некуда, наверное, уходить от счастья.
Поэтому, наверно, и от бога, которого люди не знают, не понимают или даже не принимают, как я, уйти труднее, чем от человека. И придти к нему тоже труднее.
И ещё я сознавал, что не знаешь и того - что же с этим ощущением делать? Жаловаться на него или, может быть, радоваться ему? Не знаешь - как не знаешь что делать с несуществующим? Знаешь о нём только одно: без него, несуществующего, существовать не получается.
Мне показалось ещё, что все вокруг, включая американцев и араба с арабками, ощущают то же самое чувство. Если не сейчас, то время от времени. Если не из-за Анны, то из-за другого человека. Или другой вещи.
Гуров, по крайней мере, как мне подумалось тогда, молчал из-за того же.
Потом он поднял взгляд на Анну и велел ей следовать за ним в зал, к телефонам, чтобы выведать у подонка Зазы бразильский номер Гибсона.
Катя перестала, видимо, переживать из-за Анны с Гуровым и расспрашивала Олю про утопленницу. Потом попросила напеть что-нибудь из её песен, а ребят налечь на остывшие горячие блюда, чтобы добро не пропадало. Они рассудили, что сегодня, похоже, улететь не удастся и налегли. Шумя и разливая себе водку.
Вернулись и все прежние звуки. Даже песни в спикерах.
Зашумели и американцы. В этот раз - не соглашаясь друг с другом, а наоборот. Одни утверждали, что да, на небесах, не исключено, разговаривают и на русском, но другие категорически исключали эту возможность, ибо, мол, в этом языке слишком много некомфортабельных звуков.
Самая красная американка настаивала, что трудные буквы типа "Ц", "Щ", "Э" или "Ь" небесам не помеха, поскольку родной язык Господа, иврит, кишит гортанными звуками. Сосед возражал ей громко: поэтому, дескать, Он всё время и молчит.
Американка отказывалась подобное и слышать: Откуда тебе известно?! С живыми землянами Он не беседует. Только с преставившимися. И только на английском. Но - не с нью-йоркским акцентом, а с лондонским. И ещё, не исключено, на русском. Вдобавок, естественно, к ивриту. Ей посоветовали говорить тише, ибо в зале - арабы.
Оля напевала Кате речитативом ещё одну песню из сочинённых утопленницей: "Торопился - оказался. /Отказался - утопился. /Огляделся никого..."
Прервал её один из музыкантов, - похожий на чемодан. Собственно, прервал не её, а Катю, которая ему, видимо, очень нравилась, поскольку пил за знакомство уже в третий раз. Спросил - куда они с мужем летят.
-- А мы в Ялту! -- ответила она и протянула туда руку.
-- Да? -- обрадовался тот. -- Так вы с нами и летите?
-- А вы тоже в Ялту? -- улыбнулась Катя.
-- А куда ещё?! А что вы тут в Сочи делаете?
-- Ничего, -- ответила Катя. -- Летели из Москвы в Ялту, а приземлились тут.
-- Ялта закрыта с ночи! Как откроют - мы летим первыми! Хотите на наш рейс?
-- А почему?
-- Чтобы летели вместе!
-- Вместе не получится.
-- Получится! А вы с мужем каким рейсом?
-- Мы не рейсом, мы... Мы это... Ну, у Мити амфибия.
-- Что это у Мити? -- не понял тот. -- Где?
-- Самолёт такой - "Амфибия". Его в Самаре делают. А он тем удобный, что садится даже на воду.
-- Свой самолёт?! -- не поверил тот.
-- А он недорогой, -- поспешила Катя. -- Люди у нас в Москве за машины платят, например, больше! Простые автомашины. Ну, положим, не простые, а...
-- Понимаю, понимаю! -- закивал музыкант. -- Так вы, значит, где там приземляетесь-то в Ялте? На воде что ли, бля? -- и засмеялся. -- Извините!
-- На воде-то нет, но Митя бы приземлился - если б позволили - прямо на Ауткинском шоссе. Клянусь! Вы Ялту знаете?
-- Так я ж, бля, родом оттуда! Это у Чеховского дома. Как к Белой даче ехать!
-- Совершенно верно! -- кивнула Катя. -- А мы туда и едем, на Белую!
-- Не видели пока что ли?
-- Не видели?! Мы с Митей там третью осень отдыхаем.
-- Прямо на Чеховской даче? -- вмешался я. -- На Белой? Это ж музей!
-- Ну и что? -- не поняла Катя. -- В Ялте теперь почти все музеи сдают кому угодно. Везде! Ну, не так уж чтобы кому-угодно, но Митю там знают.
-- Знают? -- проверил я. -- В музее?
-- В музее - особенно. Этот музей, кстати, в прошлом году обворовали: унесли икону Угодника с окладом серебряным, вазу японскую, фотографии всякие раскрашенные. Из Венеции. Разное. Но Митя сразу заподозрил экскурсовода и прислал из Москвы деньги: найди! И тот сразу же и нашёл!
Я думал о другом:
-- Сразу же, говорите, да?
-- В течение недели. А Митя обожает Чехова! Он даже сына своего... Ну, от первой жены, назвал Антонием.
-- Но он же востоковед? -- растерялся я.
Катя снова погладила мою ладонь и пропела:
-- "Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна-а..." -- и хихикнула. -- Это Гуров так поёт - не я!
-- Но получается как раз у вас! -- подбодрил чемодан.
-- Не издевайтесь! А если серьёзно - Митя институт бросил как раз из-за банка!
-- Почему как раз?
-- Ну, я так. И банк он свой ненавидит. Смеётся, что банкиры людям необходимы, как бактерии кишечнику. Плохо, но без них, мол, хуже! Нельзя без них! Клянусь!
Кате льстило внимание музыканта, она пыталась веселиться, но веселилась, по-моему, с затаённой горечью и обидой. Обидой даже не на Анну или Гурова, а на то, что всё как-то так - нехорошо для неё - обернулось. А именно обернулось так, что ничем тому уже не поможешь. То есть никак уже случившегося не отменить.
-- Слушайте! -- осенило меня. -- Так Митя Гуров - это же Дмитрий Гуров?
На музыканта моя догадливость впечатления не произвела. А если и да, то для меня не лестное. Он отвернулся к Кате:
-- Как бактерии - сказал? Это очень клёво!
Спросил и я её:
-- А видели "Даму с собачкой"?
-- Нет, но слышала. Это старый фильм.
-- Нету такого фильма! -- объявил чемодан. -- И быть никогда не может!
Катя ответила не ему, - мне:
-- Так об этом же как раз и вся моя речь!
-- Какая речь? -- не понял теперь я.
-- Ну, не речь, -- поправилась она, -- а мысли. Чувство то есть. Не чувство даже, а предчувствие. Оно как раз появилось даже раньше, чем Анюта стала нам про себя рассказывать. Как только я её увидела! Клянусь! Особенно - когда увидела как Митя...
Она стала искать слово, но чемодан подумал, что всё: договорила.
-- Катя, -- вставил он, -- а вы знаете, что "Таврида" сгорела?
-- Какая "Таврида"?
-- Ну, в Ялте! Гостиница! Вся сгорела! -- и после паузы добавил: -- Ну, вся, вся!
Катя молчала. И смотрела на меня испытующе: о том ли думаю и я?
-- Ну, бля буду! -- побожился чемодан, но тотчас же извинился: -Извините, опять сорвалось! Но она сгорела! Всё там на месте: и жёлтое солнце, и синее море, и белый пароход. Что ещё? Ну, портвейн "Массандра", ресторан "Эспаньола", чайки всякие, акация, пальмы, крымские сосны, павлония, мушмула, шелковица, кизил, берёзка, большие подсолнухи, - всё на месте, а "Тавриды" уже - пиздец! - нету!
31. Всё, что наличествует, наличествует чтобы воскресить чего нету
Вентиляторы не справлялись уже с духотой. Не успевали даже разгонять сигаретный дым. Стояли - как гигантские подсолнухи - друг против друга на фоне освещённой юпитером России, крутились и жаловались. Друг другу же. Но по-мелкому: жужжали просто о непогоде в стране. Из-за которой в дверях ресторана скопились в очередь последние оптимисты, рассчитывавшие, что их накормят в воздухе, где у каждого - своё место.
Сбросив с себя куртку, Оля продолжала напевать. Тем же речитативом. Катя сидела между нею и музыкантом, рассказывавшим как - после "Тавриды" горела в Ялте ещё одна гостиница. "Россия". Но бля спасли. В отличие.
Катя, понадеялся я, слушала всё-таки Олю:
"От большого ума лишь сума да тюрьма, /От лихой головы лишь канавы и рвы, /От красивой души только струпья и вши, /От вселенской любви только морды в крови. /В простыне на ветру, по росе поутру, /От бесплодных идей до бесплотных гостей, /От накрытых столов до пробитых голов, /От закрытых дверей до зарытых зверей..."
Оказалось - Катя не слушает и её. Перетянулась ко мне, дотронулась до моей ладони и пожаловалась на духоту. Я кивнул, поднялся и пошёл к выходу.
Катю проводили не меньше голов, чем Анну, потому что Гуров разбирался, видимо, не только в винах. Тем более - если работал в серьёзном банке, который заботится ещё и о воспитании вкуса. И - не только у сотрудников, но и у жён.
Катя цокала каблуками изящней: короткие и негромкие уколы при лёгком разлёте носков. А голова при ходьбе - ленивясь и отставая от корпуса клонилась мягко то в одну сторону, то в другую. И держала её Катя выше. Профессиональней. Так, чтобы взгляд скользил по макушкам голов.
Не сговариваясь, мы с ней шагали к справочным будкам. И не сговариваясь же, рыскали глазами по телефонным.
Анны с Гуровым ни в одной из них не было.
Мне показалось, что довольна тем и Катя. Тоже, наверно, опасалась застать их вдвоём в тесноте, ограждённой от мира стеклянными витринами.
Рябая жёлтобровая дама за прилавком справочной подмигнула нам здоровым глазом и призналась, что от нас именно, от меня с Катей, скрывать не станет: никуда уже сегодня самолёт не вылетит; поморочат пассажирам горшки ещё парой объявлений о задержке, а поздней ночью перенесут рейсы на утро. Сослалась по секрету на финансовый резон. Потом рябым глазом подмигнула ещё раз и предложила нам, молодым, забронировать номер - пока не поздно! - в аэропортовской гостинице.
Катя протянула ей зелёную банкноту и, в свою очередь, предложила сделать это за нас. Причём, - два номера. Дама громко удивилась, но я был признателен ей уже за то, что она причислила меня к молодым. Выложив ей банкноту и сам, я поправил Катю: три номера! Теперь удивилась она. Но без слов.
-- Почему вы удивились? -- спросил я её, распрощавшись с дамой. -- А куда прикажете деваться Анюте?
Катя помялась:
-- У неё ж тут друзья. Та же Виолетта. И Цфасман. Вы, наконец.
-- Я?! Вам надо - чтоб я... Чтоб именно я, а не кто-нибудь ещё... Ну...
-- Нет-нет! Вы правы: ей лучше, конечно, тут! И отдельно! Тем более стемнело, -- и кивнула за крутящуюся дверь.
На другую половину зала, тоже утыканную телефонными будками, она вдруг идти не пожелала. Направилась было туда, но раздумала: там, мол, наверно, так же душно. Я догадался, что в её голове не одно только шампанское раскачало качели. В одну сторону - про "надо их разыскать", а в другую - про "не надо".
Те же качели скрипели и в моей.
За крутанувшейся дверью было не прохладно даже, а зябко. Пространство перед нами уже свернулось в убывшем свете. Даже олеандры затаили дыхание. То ли на предстоящую ночь, то ли на всю предстоящую зиму.