При встречах они небрежно пересказывали друг другу эти байки, потешаясь над самыми фантастическими. История о том, как некий «Святой Антоний» был захвачен, а груз серебра, который он вез в своих трюмах, отобран, оказалась настолько удачной, что ее продали дважды. В последующие недели после появления в Лондоне Бодегера сообщения о приближающейся флотилии множились, причем количество самых очевидных противоречий и самых невероятных всплесков фантазии последовательно сокращалось. Да, речь шла о четырех кораблях. И трюмы их были полны под завязку. Двадцать первого сентября 1602 года их уже было видно из Даунса. Вкладчики больше не скрывали охватившего их ликования. Без сомнения, дерзкий проект окупил себя. Два дня спустя они узнали, что трюмы всех четырех кораблей загружены перцем, и поняли, что их изначальная отвага и неутомимые старания сохранить надежду ничего не значили по сравнению с коварным поворотом фортуны.
   Четыре корабля вошли в Темзу с утренним приливом подобно женщинам строгих правил. Тысяча соблазнителей на протяжении всего пути пытались обольстить их тысячей смертельных опасностей, и в доказательство этого они гордо несли на себе шрамы отказов. Их мачты растрескались, паруса состояли из заплат, а борта представляли собой мешанину протекших и надставленных досок. Море — настойчивый влюбленный. Стоя на мостике «Дракона», капитан Ланкастер вел свои четыре судна туда, где их ждал лоцман, чтобы провести флотилию через речные мели. Они медленно двигались вверх по реке к Блэкуоллу, откуда пустились в плавание почти три года назад. Капитан думал о перце, который заполнял его трюмы, о миллионе фунтов перца и о цене, которую можно за них выручить. Восемь шиллингов за фунт. Во время обратного путешествия среди матросов чуть не вспыхнул мятеж, корабли буквально рассыпались на части, но все же капитан привел их в целости и сохранности, и теперь его сердце было занято только Англией. Их возвращение не собрало на пристани такой огромной толпы, какая провожала их в плавание, но Лондон почти не изменился. Почти не изменились и учредители экспедиции, вкладчики, которых, подходя к пристани, Ланкастер уже мог разглядеть на причале.
   Филпот, Александр Смит, де Вир и остальные встретились в то утро и вместе направились в Блэкуолл. Когда три с лишним года назад их четыре корабля отправлялись в плавание, вкладчики представляли себе все возможные повороты судьбы, которые могли подстерегать экспедицию. Они готовы были узнать о кораблекрушении, мятеже, эпидемии, гибели от рук туземцев. Их сны были заполнены кораблями, которые шли на дно при разнообразных обстоятельствах: то они налетали на скалы, то сталкивались друг с другом в непроглядной ночи, то на них нападали киты, то они превращались в плавучие погребальные костры от вспыхнувшего на борту пожара. Вкладчикам казалось, что если корабли вернутся обратно да еще с полными трюмами, то уже не может быть опасностей и испытаний, заслуживающих внимания. Но теперь, когда капитан Ланкастер приказал свистать всех наверх, чтобы самому проследить за тем, как флотилия преодолеет последнее препятствие — вход в доки, — он заметил удрученное выражение на лицах вкладчиков, которого не мог различить, пока корабли шли по реке. Откуда ему было знать, что судьба подстерегала экспедицию не у предательских мелей Аду, не во время штормов у мыса Доброй Надежды и даже не в стране какого-нибудь смуглолицего царька? Попутный ветер и спокойное море, которые помогли экспедиции добраться домой в целости, сопутствовали не ей одной. Едва ли хоть одно судно потерпело крушение в тот год на пути из Индонезии; лишь поэтому в Лондоне не умирала надежда на возвращение кораблей. Голландская флотилия вернулась оттуда всего несколько недель назад с грузом, во много раз превосходящим груз Ланкастера. Случайно или, возможно, нет, но это тоже был перец, привезенный в количестве, для обозначения которого подходило только слово «прорва». Рынок держался неделю — колебался, шатался, а затем обрушился снежной лавиной. Восемь шиллингов за фунт? Шиллинг — максимальная цена, которую решались выставлять продавцы, но даже и так дешево перец не покупали. Когда капитан Ланкастер приказал спустить трап на берег, чтобы поздравить вкладчиков с триумфом, все, что смогла сделать группа людей на причале, — это посмотреть ему в глаза. Груз перца, который доставили четыре корабля, прибывшие в Блэкуолл, преодолев за два года двадцать две тысячи миль, стоил немногим дороже речного песка, а вся достопочтенная Ост-Индская компания — и того меньше.
   Горькое разочарование вскоре сменилось беспросветным унынием. Цены продолжали падать, и немногие торговцы перцем, которые еще оставались в Лондоне, вскоре вынуждены были перебраться на континент. В сердца вкладчиков вкралась тревога, а следом за ней пришли кредиторы. Внесшие свой скромный пай корабельные плотники, свечные торговцы и трактирщики довольно быстро узнали о затруднениях, которые одолевали вкладчиков, и в свою очередь забеспокоились. Они ежедневно являлись к владельцам Компании, и их требования становились все настойчивее. Вкладчики уверяли, что покупатели на перец уже найдены и надо лишь немного подождать. Но кредиторы не хотели больше ждать, они хотели вернуть свои деньги. Миллион фунтов перца лежал невостребованным на складе в Попларе. Вкладчики встречались, чтобы придумать, как выпутаться из создавшегося положения, но ни на что не могли решиться. Они должны были крепко держаться все вместе и тем самым подтвердить, Что доверяют друг другу, как и положено добрым товарищам и смельчакам, достойным этого имени. Но солидарностью не оплатишь долги. Что было делать? Никто из них не знал.
   Да, думает юноша на причале, никто из них не знал. Неведение и замешательство — вот исток всего, ситуация, которой дожидались предусмотрительные люди из Рошели. Но здесь след, который вел юношу в прошлое, обрывается. От дальнейших событий остаются только отрывочные сцены.
   К весне следующего года вкладчики все еще не нашли выхода. Кредиторы стали появляться реже, даже совсем оставили их в покое, поняв, что из этого дела ничего не выжмешь. Вкладчики с облегчением перевели дух, хотя и отдавали себе отчет в том, что вслед за этой передышкой грядет судебное разбирательство. Александр Смит в марте объявил о банкротстве. Что им оставалось делать? Ждать конца, не питая ни иллюзий, ни надежд, понимая, что все пропало. Но они ошибались.
   Никому и в голову не пришло обратить внимание на девятерых, которые сошли на берег в Лондоне в апреле того же года. Они беседуют между собой мало и вполголоса. Никто не слышит, о чем они говорят. Они остановились где-то за Ломбард-стрит, но там их почти не видели, как не видели и в соборе Святого Павла, и даже на рынке. Не были они и завсегдатаями трактиров. Они пробыли в Лондоне четыре дня, а затем уехали. С того самого дня, когда они наблюдали за отплытием флотилии Ланкастера из Блэкуолла, они терпеливо ждали. И вот теперь, через три года, дело, ради которого они приезжали в Лондон, оказалось быстрым и беспроигрышным.
   Юноша на причале представляет себе их судно, уплывающее вдаль, подернутое туманной дымкой. Они всегда ускользали, они скрылись даже от английских вкладчиков, оставив их наедине с неожиданным спасением. Спасением, купленным ценой взаимного предательства.
   Солидарность вкладчиков основывалась теперь только на общей неплатежеспособности. Им ничего не оставалось, как держаться вместе. Покупатели не могли разрушить их единство, потому что покупателей не было. И вдруг, как гром среди ясного неба, появились эти визитеры. Посредник, разговор о небольшом дельце, и каждый охотно встречается со своим гостем. Темноволосые, с иностранным акцентом, вежливые. Все похожи друг на друга, кроме одного, белокурого. Затем следует предложение продать свою долю акций, символическая цена, немедленное согласие, и девятая часть Компании в мгновение ока вместе с долгами переходит в другие руки. Чувство солидарности и общее дело никого не останавливают. Поодиночке, ничего не зная о других, точно таких же встречах, каждый из них подпишет соглашение. Бизнес есть бизнес. Они же не дети.
   Идиоты со своими дурацкими деньгами, думает сидящий на причале человек. Даже сейчас, по прошествии многих десятилетий, он узнает скрытную осторожность Девятки. Это могли быть только они. Он вздрагивает на холодном солнцепеке.
   Рошель! Судно скользит мимо пары сторожевых башен и входит в гавань. Конец долгого ожидания, замысел приведен в исполнение. Девять человек наконец нарушают молчание и разражаются хохотом, спускаясь с причала. Они получили что хотели. Их глава — Саморин, тот, чьи светлые волосы выделяются среди темных шевелюр его товарищей. Завершение одной кампании — начало следующей. Новый порыв, новый девиз, под которым они пойдут дальше; решение, принятое их тайным товариществом, и название для него. Возможно, все началось с какой-нибудь шутки. Которая позже станет серьезным и мрачным делом.
   Юноша произносит вслух название, впервые услышанное несколько дней назад. Оно было так же неведомо мне, как и ты сам, Франсуа. А может, ты его и придумал? Новые владельцы достопочтенной Компании купцов, ведущей торговлю в Восточной Индии, назвали себя «Каббалой». Он снова трет глаза. На этом след обрывается окончательно, от него остается лишь несколько случайных штрихов.
   Новые времена, новые плавания. Обросшие надежными агентами, принуждаемыми к молчанию предательством, к честности — страхом. И выгодой. Что ж! Все они действительно не дети. Богатство росло, как ты и предполагал. Превосходный расчет, Франсуа!
   Тем временем матросы уже выстроили ящики таким высоким штабелем, что он высится на корме, как башня. Остальные, видимо, собираются разместить впереди, на носу. Один из матросов помогает подняться по сходням на палубу женщине, он поддерживает ее за руку. «Ноттингем» окончательно скрылся за поворотом реки. «Но ты, Франсуа, не скроешься от меня! Все или ничего», — думает юноша на пристани. Женщина на сходнях оступается, и матрос подхватывает ее, не дает упасть.
   Лицо юноши мрачно. Он думает о несметных богатствах, которые они собрали. О власти, которой было больше, чем нужно. Девятка шла своим путем, не оглядываясь и никогда не задумываясь о том, что расплачиваться за них придется Рошели. Роковая ошибка.
   Одинокое облако отбрасывает тень на воду, на судно и пристань. Движение отлива ускоряется. Юноша слышит, как скребется вода о деревянные сваи. Женщина уже поднялась на палубу. Он думает о той, которую потерял навсегда. Он гонит эти мысли. Не надо об этом, не сейчас…
   Гнев охватывает его душу, накатывая медленными волнами. Возвращение гнева опять вызывает к жизни тех, девятерых. Они продолжают жить в его ярости, а ярость рождается из памяти о них. «Прости их. Они не ведали…» А отец? Еще один неотмщенный. Перед его мысленным взором предстают озеро, высокие деревья, задевающие вершинами край летнего неба, вода. Красное на сером. Ярость поверх забвения.
   «Там мой исток, — вдруг понимает он. — Начало моей истории». Окаймленный морями гранит, красный остров на серо-зеленой глади моря, дом. Он так бесконечно далеко, дальше Индии. Сколько же столетий назад он его покинул? Год, говорит он себе, нет, меньше года. Но этот год длился вечность, он охватил собою века. Это кажется невероятным, но это так. Юноша следит, как уходит только что владевшая им ярость и под ней обнажается тревожное недоумение. Он узнает в нем то чувство, которое привело его сюда, которое руководило им, когда он шел через лабиринт, выстроенный ими, чтобы он в нем потерялся. Но вот растаяло и это чувство, и на его месте появился страх. Он наблюдает за ним, проникая все дальше в глубины своего существа. Он увидел страх слепоты, страх боли — эти детские страхи, и он преодолел их. Ужас перед неизбежностью видеть судорожно извивающееся на мелководье тело, поднимающуюся из воды руку, и сопряженный с ним ужас осознания своей вины. Далее явился страх смерти, может быть, он был осознан только тогда, на крыше. И страх потерять ее, свою любовь. Он пытается вернуть ее образ, но она ускользает, исчезает вместе со всеми страхами, которые он преодолел. Ее больше нет, и теперь он один, в полном одиночестве, в кромешной тьме, на самой нижней палубе, где нет ни проблеска света, ни тени звука. Одиночество. Последний шаг, отделяющий его от холодной пучины. Оно привычно ему с детства. Ребенком лет четырех-пяти он притворялся, что читает по-гречески, часами сидя неподвижно над раскрытой книгой, а на самом деле глядя внутрь себя. Потом, когда он стал старше, его окружили шелестящие голоса книг, их завораживающее бормотание. Ложь! Последняя переборка треснула, и он падает вниз, в холодные руки, которые ждут его, чтобы раскрыть ему тайну по ту сторону одиночества. Но он не готов, еще не сейчас, нет, он еще подождет, и в тот самый момент, когда вода готова сомкнуться над его головой, он выныривает на поверхность, с содроганием влезая в свою похолодевшую плоть и вновь становясь одиноким юношей, сидящим на пристани.
   «Моя жизнь», — думает он отстраненно, не обращая внимания на слабый, далекий зов. «Мой исток», — думает он. Джерси по-прежнему принадлежит ему, даже если у него отняли все остальное. Он может вспоминать его, сколько захочет. Родительский дом, он помнит его до последней мелочи, те ночи, которые теперь казались ему зловещими, ибо прошедший год изменил его. Облако уплыло, и солнце бьет ему прямо в глаза. С пакетбота раздается крик матроса, и юноша вздрагивает. Торопят его, последнего пассажира. Но он не расстанется так просто со своими воспоминаниями. Он поднимается, ослепленный солнцем, и волна памяти снова захлестывает его. Он наклоняется за сундуком, поднимает голову и видит, как из слепящей белизны проступает пристань, на мгновение врываясь в его мысли, а затем вновь уступая дорогу джерсийской тьме, сквозь глубину и безмолвие которой машет ему рукой из невероятного далека легкая фигурка. Оттуда он двинулся в путь. Это его начало. Матрос снова кричит ему. Но воспоминание окутало его, и юноша его не отпустит. Ни ради всех богов, ни ради всех сокровищ Индии. Только разве что ради нее. Ушей его достигает последний призыв — в обратный путь, к острову его детства:
   — Посадка заканчивается!

Цезарея

   Высоко в небе носился ветер, разгоняя тучи, чтобы звезды могли озарить своим бледным светом остров Джерси, лежавший внизу. Его скалистые утесы, поросшие травами холмы и гладкие пляжи были едва различимы среди темных морских волн. Луна уже давно скрылась. В иные ночи при ее свете можно было читать, но сейчас за окном стояла непроглядная мгла. Масляная лампа освещала своим мягким желтым светом наваленные на столе бумаги и раскрытую книгу. К ней низко склонился, почти касаясь ее лицом, человек. Он сидел за столом в неудобной, напряженной позе. Локти упирались в стол, руки поддерживали голову, длинные ноги обхватили ножки стула. Голова медленно поворачивалась слева направо и обратно, следуя за строкой. Снаружи неумолчно бормотали волны, но в комнату их шум доносился, и то еле слышно, только когда они накатывали на утес в заливе Боули и разбивались о камни.
   Человек в комнате оторвался от книги и выпрямился на стуле. Он был еще очень молод. Он потер кулаками уставшие глаза. Тело затекло от напряженного положения, и он вытянул свои длинные ноги и откинулся на спинку стула. Когда юноша отнял руки от лица и открыл глаза, перед ним предстала его комната. Теперь он видел ее так постоянно: там, где находилась кровать, было тускло-красное пятно, дверь выглядела светлым расплывчатым пятном. Пол не надо было видеть, он чувствовал его ногами, а о местонахождении окна знал по легкому дуновению ветерка, холодившего лицо. Все, что находилось не в дюймах, а хотя бы в ярде от него, терялось в сплошных тенях. Не что иное, как «воздух без света», вспомнил вчерашний школяр цитату из Лукреция. Его не утешила эта цитата. Когда вещи вокруг него сдвинулись, смазались и пропали друг в друге, Ламприер испытал уже известное ему неприятное ощущение где-то в желудке. Это было похоже на легкий страх или на предчувствие страха. Он знал это ощущение и старался притерпеться к нему. Вот и сейчас, стараясь вытеснить его своим любимым занятием, он опять склонился над книгой. Периодические нарушения зрения у Джона Ламприера начались лет в четырнадцать или около того, а к двадцати годам стали учащаться. Сейчас мир постоянно был окутан туманом. Предметы словно подернулись дымкой и сливались друг с другом. Их очертания ускользали и поглощались окружающим пространством. Близорукость растворяла мир в тумане вероятностей, расплывавшиеся формы которого служили площадкой для игр его фантазии. Страх, охватывавший его в отрочестве, со временем прошел, а затем на его место явилось чувство, похожее на удовольствие. Остался лишь едва уловимый след беспокойства, когда он предоставил полную свободу размышлениям, снам наяву и видениям. Весь остров, где он жил, не шел ни в какое сравнение с просторами воображения, которые юный школяр населял толпами полубогов и героев. Достаточно было поднять голову от страниц Туллия, Теренция, Пиндара или Проперция, чтобы увидеть, как самые изысканные или ужасные образы обретают плоть в колеблющихся сумерках за окном. В стране его видений Галатея забавлялась с Акидом. И Полифем развлекался с ними обоими. Там, в последней Пунической войне, сражались и терпели поражение финикийцы, Карфаген пылал в огне семнадцать дней, прежде чем рухнули его протянувшиеся на двадцать миль стены, погасив пламя. Сципион Африканский был всего лишь ловким обманщиком, но сумел добыть себе консульство, о котором так жадно мечтал. DelendaestCarthago . Именно так. Ахилл мрачнел и впадал в ярость при известии о смерти Патрокла, Елена ждала ночи, чтобы вкусить удовольствий в объятиях Париса. Важно ли, что она была самой красивой из смертных женщин? Парис был слаще любого золотого яблока. Деифоб слаще Париса. Древние цари, чьи жизни трепетали между естественным и сверхъестественным мирами; повседневные любовные истории пастухов, которых на мгновенье коснулись руки, способные превратить плоть в дерево; гамадриады и нереиды — какими глазами надо было смотреть на мир, чтобы различить в огне обычного афинского очага кровавые мучения Прометея, в песне соловья — насилие, совершенное над Филомелой, в каждом дереве — лицо, в каждом ручье — голос? И за всем этим стоят абсолютные законы с их непререкаемой властью, основанной не на разумных объяснениях, а на простой уверенности, что этот мир и есть место для их проявления. Кто знает, думал он, может быть, сами боги тоже были жертвами этой не обремененной рефлексией простоты? Жертвами этой ясности с ее железной логикой, с ее приговорами, не подлежащими обжалованию. Правители и герои, нимфы и сатиры шествовали по пространствам души юного знатока классической древности, забавляясь любовью и кромсая друг друга на части, играя и переигрывая сцены, за которыми он жадно следил, вчитываясь в творения древних.
   — Он споткнулся о ведро, Шарль, а оно стояло на самом виду!
   Встревоженный голос матери заставил его оторваться от Фукидида, и герои Древней Греции растаяли, вытесненные разговором родителей, обрывок которого из их спальни долетел до его ушей.
   — Ну и что? Он не поранился?
   — Неужели мальчик должен сломать ногу, чтобы ты хоть что-то заметил? Шарль! Ты не менее слеп, чем наш сын.
   Они разговаривали в ночной тишине, предназначенной для тихого обсуждения семейных дел и супружеских объятий. Кончиками пальцев Ламприер погладил страницу. В трех футах от глаз он не мог различить ни единой строки, но стоило сократить расстояние до нескольких дюймов, и каждая буква становилась ясной и отчетливой. Сегодняшний разговор его родителей не кончится любовными объятиями.
   — Он будет ученым, возможно самым знаменитым в поколении. Что за беда, если он не увидит какого-то ведра?
   — Чтение сгубило его глаза. Оно сгубило нашего сына! — Последние слова были сказаны драматическим шепотом. Отец недоверчиво фыркнул.
   — Он все больше и больше отдаляется от нас, Шарль, — продолжала мать, — и ты это знаешь.
   — Просто он влюблен в науку. Со временем все образуется. Я в его годы был точно таким же, я отлично это помню.
   — О да, все Ламприеры таковы, мне ли не знать! — В ее голосе послышалась горечь. — Ничто не меняется, да, Шарль?
   Дальше Ламприер уловил несколько невнятных слов и тихие всхлипывания матери. Он привык слушать их беседы. Он наслаждался тем, что занимает в них главное место, и нередко в ожидании их бодрствовал по ночам. В такие минуты он чувствовал особую близость с родителями, которые, сами того не подозревая, сообщали ему обо всем, что их тревожило. В обычной жизни мать не показывала вида, что принимает всерьез его высказывания, а отец держался на расстоянии, пряча под внешней суровостью чувства, о которых сын мог только догадываться. Впрочем, на сей раз обсуждение волновавшего их вопроса оказалось последним, ибо на следующее утро выяснилось, что они приняли решение: отныне Джон Ламприер будет носить очки.
   И вот через неделю каждый желающий мог бы видеть, как отец и сын Ламприеры начали четырехмильный переход от своего дома в бухте Розель до Сент-Хелиера. Более высокий, опережавший на полшага своего сына отец с привычной легкостью преодолевал неровности дороги. Изредка он бросал взгляд на небо, чтобы убедиться, что, даже если им предстоит по колено выпачкаться в грязи, они все равно доберутся до места назначения сухими. Его сын частенько спотыкался, и всякий раз, когда это случалось, Шарль запрещал себе оборачиваться, но напрягался и чуть заметно морщился. Конечно, его жена была права, совершенно права, однако у близорукости, физической и умственной, есть и свои преимущества. Она позволяет иногда видеть больше, чем думают. Тропа, по которой они шли, пересекала лес. Шарль пригнулся, проходя под низко нависшей веткой дерева, и поднял ее повыше перед сыном. Миновав Пять Дубов, они вышли на самый край склона, откуда Шарль увидел Сент-Хелиер, а за ним замок Элизабет, словно плывущий по волнам гавани. Всего-то пять лет назад Рюллекур, явившись на остров во главе семисот человек, вытащил из постели губернатора и заставил его подписать грамоту о капитуляции острова. Губернатор, наверное, еще толком не протер глаза, когда ставил свою подпись. Замок Элизабет тогда держался крепко. Бедняга Мозес Корбе перебежал рыночную площадь под градом мушкетных выстрелов. Теперь тут больше башен Мартелло, чем рыбацких хижин.
   Близорукий сын Шарля услыхал Сент-Хелиер задолго до того, как увидел. Город набросился на него со своим шумным приветствием, и ему показалось, что громадные ладони хлопают его по плечам, со всех сторон его обступил нестройный гул голосов, которые торговались, бранились или здоровались, людской гомон вздымался и опадал вокруг них. Джон вцепился в отцовскую руку, и тот протащил его через толчею, прокладывая путь сквозь дела, сплетни и заботы Джерси. К краю рыночной площади толпа поредела. Миновав трактир под вывеской «Пирсон», они свернули в переулок и зашагали по улицам, которые показались им неестественно тихими после гама, царившего на рынке. Еще поворот, и вот они, тяжело дыша, достигли мастерской Икнабода Бонами, оптика и шлифовальщика линз. Шарль протянул руку к колокольчику, но изнутри уже слышался громкий голос:
   — Входи, Ламприер!
   Они вошли и оказались лицом к лицу с Икнабодом, который в одной руке держал совок для угля, а в другой — чучело совы.
   — Добро пожаловать! Приветствую вас обоих. Как дела, Шарль? Я помню, что у мальчика неважно с глазами, верно? Прошу прощения за сову. — И он положил совок. — Приходится бороться с пылью.
   Он обвел рукой стены. Там, усаженные на перекладины, подвешенные на веревках или прибитые гвоздями, рядами располагались совиные чучела самых разных размеров, с загнутыми книзу крючкообразными клювами, с выпученными стеклянными глазами, в которых застыло молчаливое презрение к своему жалкому положению. Шарль быстро учуял, что не все тушки должным образом обработаны.
   — Мне предстоит выполнить кое-какие поручения, мистер Бонами. Вас устроит, если я вернусь часа через два?
   — Превосходно, превосходно, — обрадовался тот, продолжая то тут протирать стеклянные глаза, то там смахивать пыль с когтей.
   — Значит, увидимся через два часа, Джон. Сын промолчал, и Шарль поспешил выбраться на свежий воздух. Шлифовальщик линз повернулся к предоставленному его заботам юноше.
   — Наследство от прежнего хозяина, — пояснил Икнабод и вновь обвел рукой комнату.
   Но Джон Ламприер не слышал его. Вокруг горели тусклые огоньки совиных глаз. Сотни пар, они в упор смотрели на его бессильные попытки ответить им таким же решительным взглядом. Он был в растерянности. Что это, миниатюрный зал Кекропа? Может быть, когда свет в комнате погаснет, они начнут, тихо окликая друг друга, сматывать жилы мудрости в общий клубок? О-о-о, Афина! Колыбель Кекропа, запрет и зияющая рана, акт рождения. Икнабод, небывалое имя…
   — Сюда, Джон Ламприер!
   Он медленно прошел под пристальными стеклянными взглядами и увидел дверь в задней стене мастерской, откуда донесся зов. Комната была квадратная, стены сложены из камня, который в той комнате был скрыт деревянной обшивкой. В необыкновенно высоком потолке был люк, и через него солнечный луч падал прямо на кресло красного дерева. В глубине комнаты стояли большая печь, верстак и стенной шкаф, у которого склонился хозяин. В печи пылал жаркий огонь.