Страница:
Протоколист попросил господина Майера не распространяться об их свидании, почему тот и предположил, что увольнение протоколиста всего-навсего искусно разыгранная комедия, чтобы ввести в заблуждение каких-то подозрительных лиц. Протоколист просил господина Майера справиться, не сохранились ли документы об аресте д'Артеза в 1941 году. Тот сразу же припомнил это имя.
- Был, кажется, запрос из Парижа. Я видел циркулярное письмо. Хотя в связи с наркотиками это имя у нас не проходило.
Протоколист пояснил ему, что речь идет не о недавно убитом в Париже человеке, а об известном немецком артисте, миме, пользующемся этим псевдонимом, настоящее его имя - Эрнст Наземан, он родственник владельцев фирмы "Наней". Господин Глачке интересуется этим делом из политических соображений.
- Да на кой пес твоему Глачке старый хлам нацистских времен? - удивился господин Майер.
- Арест более чем двадцатилетней давности позволит, быть может, судить о личности этого человека и его нынешней деятельности. Мы блуждаем в потемках, да еще с оглядкой на фирму "Наней".
- Так этот тип марксист?
- Напротив, господин Глачке предполагает правоэкстремистские связи. Между нами, я считаю, что тут какая-то ошибка. Но циркулярное письмо позволяет тебе по меньшей мере навести справки, не упоминались ли как основание для ареста наркотики. Такое и в те времена случалось. Фирма "Наней" была предприятием оборонного значения, как тогда называлось, и компрометировать ее гестапо наверняка не собиралось. Вероятно, можно установить также, кем был сделан донос.
- Донос! - презрительно воскликнул господин Майер. - Да кто ж выдает так называемых доносчиков!
Однако намек на наркотики воодушевил Майера. Он даже поблагодарил протоколиста, который со своей стороны просил его держать дело в строгой тайне и ни единым словом не обмолвиться о нем в Управлении, чем лишь подстегнул рвение господина Майера.
Сразу же после разговора протоколист стал изводить себя упреками за то, что подобным образом вновь установил связь с Управлением безопасности, а в особенности за то, что возвел на отца Эдит новые подозрения. К счастью, все его хлопоты ни к чему не привели. Документов по этому делу, относящихся к 1941-1942 годам, больше не существовало. Не удалось обнаружить их и в досье так называемых переговоров по возмещению ущерба после войны. Различными официальными учреждениями и тайными полициями было документально подтверждено, что Эрнст Наземан вновь объявился в конце июля 1945 года. Этим случаем тогда занимались весьма усердно.
В конце июля 1945 года патруль американской военной полиции задержал в Берлине человека в изодранной одежде, вконец изможденного и ослабевшего. Он едва ли протащился бы еще с десяток шагов. На симуляцию состояние это не походило. Человек, по всей видимости, не имел крова, хотя и утверждал, что разыскивает свою квартиру, которую до сих пор найти не может. Как отмечено в документах, показания он давал на довольно чистом английском языке с оксфордским произношением, что, естественно, возбудило особое подозрение. В комендатуре человек рассказал, что идет из концентрационного лагеря, а так много времени ему потребовалось, потому что добирался он до Берлина через советскую зону оккупации. Он назвался д'Артез, он же Эрнст Наземан, да, именно в такой последовательности, а не Эрнст Наземан, он же д'Артез. И указал профессию - артист. Бумаг никаких при нем не имелось.
Ввиду того что здоровье задержанного внушало серьезные опасения, американская администрация поместила его первым долгом в тюремный лазарет.
Три месяца, прошедшие между ликвидацией концлагерей и появлением д'Артеза в Берлине, в документах ни единым словом не упоминались. Американцев это, видимо, и не интересовало, что, впрочем, вполне понятно. В ту пору подобные факты, когда человек, преодолев долгий, немыслимо тяжкий путь, внезапно вновь объявлялся, встречались сплошь и рядом.
Власти интересовались единственно опознанием личности бездомного. Требовалось установить, не был ли он функционером нацистской партии, пытающимся под чужим именем избежать правосудия. Кроме того, уже в ту пору тщательно проверяли, не заслан ли данный субъект как советский шпион.
Личность д'Артеза, или Эрнста Наземана, была установлена относительно быстро и без каких-либо трудностей. В документах сохранились имена более двадцати свидетелей, стоящих вне всяких подозрений, которые опознали его с первого же взгляда, среди них старый привратник театрального училища, прежние соседи, лавочники и один из бывших заключенных концлагеря. Имя Сибиллы Вустер, давнишней коллеги д'Артеза по театру, также встречалось в этих бумагах.
Но самое большое значение имело опознание д'Артеза его братом, генеральным директором Отто Наземаном, руководителем фирмы "Наней". Этот последний проживал в те годы в Бад-Кенигштейне и вел переговоры с американской военной администрацией и банками по поводу перевода дрезденских заводов в окрестности Франкфурта. Потому-то военная администрация и помогла ему вылететь в Берлин, что в то время было далеко не просто.
Отто Наземан узнал брата, который лежал еще в тюремном лазарете и только после этого был переведен в частную клинику. И выказал большую радость. При свидании присутствовали представители прессы, в папках хранились фотографии Отто Наземана - он стоит в изножии кровати, а в ней, на заднем плане, лежит истощенный д'Артез. Фотографии и относящиеся к ним интервью были опубликованы также и в иностранных газетах, столь характерный для того времени документ вызвал, вне всякого сомнения, всеобщий интерес, тем более что речь шла еще и о промышленном предприятии международного значения.
Из интервью, которое с готовностью дал Отто Наземан, можно было узнать, что семейство Наземанов многие годы ничего не слышало о своем сыне и брате Эрнсте и уже потеряло надежду увидеть его живым.
- Увы, господа, события военных лет, бомбардировки - сколько людей пропало без вести, надо ли об этом говорить. Тем большую радость испытываю я, найдя здесь своего брата. Слов не нахожу, чтоб должным образом поблагодарить американскую администрацию, принявшую в нем участие. Когда пришла телеграмма, я с величайшей осторожностью сообщил эту счастливую весть нашей престарелой матушке. Ей, в ее годы, с подорванным к тому же вследствие вынужденного переезда на Запад здоровьем, подобное радостное потрясение могло оказаться не по силам. Об одном лишь приходится сожалеть, что отцу нашему не дано было дожить до этого счастливого часа. Именно поэтому мы, его сыновья, видим свою первоочередную задачу в том, чтобы восстановить и в дальнейшем развивать в духе покойного отца основанное им предприятие. Это будет нам стоить самоотверженного труда, и мы заранее благодарны всем, кто своим несокрушимым оптимизмом поддержит нас в нашей работе.
Такая мешанина из человеческой судьбы и воли к промышленному восстановлению была, несомненно, превосходнейшей рекламой для фирмы "Наней". Отто Наземан таким образом искусно предвосхитил ныне принятые методы в рекламном деле. В экономических отделах тогдашних газет появились оптимистические прогнозы по поводу повышения курса акций фирмы "Наней" и намеки на иностранные капиталовложения в это предприятие.
Чрезвычайно выразительно лежавший на заднем плане второй брат Эрнст Наземан интервью не давал. Зато по обе стороны кровати стояли врач и сестра, словно бы ограждая больного от назойливости репортеров.
Сейчас, задним числом, нам прежде всего бросается в глаза, что в тот момент о концлагере и речи не было. Видимо, Отто Наземан считал, что упоминание о подобных чисто личных обстоятельствах несвоевременно и не в интересах его предприятия. То были эпизоды жизни частного лица, никак не касающиеся общественности, события, которые могут случиться в любой семье. Отто Наземану не дано было знать - да так далеко вперед он и не загадывал, - что и его брат, хоть и по совсем другим причинам, согласен с его тактикой умалчивания. Возникает вопрос, уж не в те ли минуты, когда д'Артез молча лежал в постели, прислушиваясь к бьющей на эффект фразеологии брата, созрела в нем идея его будущей пантомимы?
К тому же сейчас, оглядываясь назад, нам кажется вовсе невероятным, что семейство Наземанов якобы ничего не знало о местонахождении пропавшего сына. Фирма "Наней" принадлежала к оборонным предприятиям и располагала обширными связями в самых высоких военных инстанциях. Завод среди прочего поставлял вермахту парашютный шелк и маскхалаты. Между тем благодаря злопыхательским сообщениям левой прессы, так и оставшимся неопровергнутыми, стало известно, что фирма "Наней" не без успеха хлопотала в гестапо, добиваясь заказа на поставки прочного типового материала для тюремной одежды. Вот было бы забавно, если б д'Артез более двух лет носил куртку, материал для которой сработала отцовская фирма.
А потому естественно предположить, что по поводу крайне досадного ареста одного из сыновей фирмы между руководством предприятия и компетентными инстанциями было достигнуто соглашение, удовлетворившее обе стороны. Как уже рассказывалось, Отто Наземан при вскрытии завещания едва ли не похвалялся, что брат его обязан жизнью только влиянию фирмы "Наней". Известная доля правды в этом, вполне возможно, и была. С другой стороны, непосредственно после катастрофы оказалось, что семье небезвыгодно иметь среди своих членов бывшего узника концлагеря, это в какой-то мере доказывало ее собственную безупречность.
О том, что разведенная жена Эрнста Наземана не привлекалась к установлению его личности, здесь можно было бы и вовсе не упоминать. Быть может, ее местопребывание в ту пору еще не стало известно.
После установления личности д'Артез, он же Эрнст Наземан, получил как от американских, так и от немецких властей новые документы. Американские документы были весьма полезны, ибо облегчали ему сразу же после выздоровления возможность публичных выступлений.
Ничего в этом не меняет случившийся тремя или четырьмя месяцами позже инцидент, зафиксированный лишь в краткой официальной записи. Дело в том, что со стороны советской администрации поступило требование вторично проверить личность д'Артеза.
У северных отрогов хребта Тюрингенский Лес был найден труп. Его обнаружили в кустах дети, собиравшие грибы. Труп уже в значительной мере разложился, но одежда, вне всякого сомнения, принадлежала узнику концлагеря, а цифры, отпечатанные на куртке, были те самые, под которыми значился в лагере Эрнст Наземан. Русские успели своевременно завладеть списками. Убит человек был выстрелом в голову, при нем оказался пистолет военного образца. Убийство это или самоубийство, установить теперь было невозможно, да и не слишком уж старались расследовать это дело.
Подобные случаи были в ту пору довольно обычным явлением. Американская администрация сочла эту историю за придирку советских коллег. Д'Артеза, правда, еще раз пригласили, но, поскольку он не мог объяснить, каким образом убитый получил одежду с его номером, дело это как не заслуживающее внимания было закрыто. Советская сторона также не сообщила ничего об установлении личности неизвестного мертвеца. В те времена были тысячи и тысячи неопознанных трупов.
Примечательно лишь то, что инцидент этот дал д'Артезу повод к одной из его первых пантомим. В послевоенные годы он, видимо, часто разыгрывал ее для публики. По ней был снят и короткометражный фильм, который с тех пор постоянно демонстрируется в лекциях об этом жанре искусства.
Когда же протоколист в связи с упомянутым фильмом поинтересовался у Ламбера, не идет ли в пантомиме речь о личном переживании, тот ворчливо ответил:
- Так это ведь общечеловеческая тема.
Правда, он вечно иронизировал над словом "переживание". Протоколист запамятовал, не от Ламбера ли слышал он его типичное замечание: "Почему не переумирание? Куда было бы точнее" или же нашел его среди посмертных бумаг.
Итак, возвращаясь к пантомиме или короткометражному фильму: уже самое название "Куртка-невидимка" было достаточно двусмысленным. Не исключено, что оно умышленно вводило в заблуждение. Тот, кого это заинтересует, пусть ознакомится с многочисленными попытками тогдашних критиков истолковать разыгранную д'Артезом пантомиму. Среди материалов обнаружатся не только хвалебные гимны, но и разносы. Кое-кого из критиков особенно возмущала моральная сторона пантомимы, ибо, по их мнению, пантомима недооценивала и вышучивала полученный человечеством чудовищный урок.
Сцена представляет собой паноптикум, или кабинет восковых фигур. Среди них выделяется красивая молодая дама в кринолине и парике в стиле рококо, она протягивает посетителю бокал шампанского. Это маркиза де Брэнвийе, известная отравительница. На переднем плане на обычном стуле, словно в приемной врача, сидит известный женоубийца первой половины века. В глаза бросается его черная борода, но одет он неброско, как средний обыватель. Сидит, задумчиво уставясь на руки, лежащие на коленях. Жертвы свои он, по всей вероятности, душил. Кроме этих, на сцене еще несколько известных убийц, отличавшихся жестокостью.
Гитлера в его смехотворной форме и нацистских деятелей на сцене не видно. Кое-кто в ту нору это критиковал, считая, что это само собой напрашивается, но в данном случае Ламбер в виде исключения высказался довольно определенно. Пантомима утратила бы всю свою действенность, пояснил он, если бы касалась лишь актуальных тем.
На заднем плане осторожно приоткрывается дверь, и на сцену выглядывает д'Артез. Увидев восковые фигуры, он испуганно притворяет двери, оставляя лишь щелочку. Так он повторяет два или три раза, пока не удостоверяется, что на сцене сидят всего-навсего восковые фигуры. Тогда он проскальзывает в щель и теперь, наоборот, прежде чем притворить за собой дверь, заглядывает в прихожую, не преследуют ли его.
Разыгранная пантомима была в том смысле единственной в своем роде, что д'Артез выступал не в своей знакомой всем маске традиционного английского дипломата, вернее, как мы себе такого дипломата представляем, а как узник концлагеря. Разумеется, без английских усиков. Бесформенная концлагерная одежда придавала ему нечто клоунское. И в том смысле первая половина пантомимы единственная в своем роде, что д'Артез разыгрывает ее сознательно и даже чуть-чуть утрированно как клоунаду. На это некоторые критики тех лет указывали с восхищением и не без сожаления. Между строк так и слышатся их вздохи: ах, что за клоун вышел бы из него, продолжай он в своем творчестве эту линию.
Вот, например, такой эпизод. Д'Артез приближается к маркизе де Брэнвийе, которая протягивает ему бокал шампанского. Из скромности он отказывается от чести, неуклюже кланяется, делает извиняющиеся жесты, пытается попасть ей за спину, чтобы спрятаться под кринолин. Он даже приподнимает ее юбку, желая взглянуть, можно ли там укрыться, но там стойка, и для него, к сожалению, места нет. Как уже говорилось, сыграно все было с утрированным комизмом, публика наверняка смеялась от души.
Другие фигуры д'Артез приветствует в подобной же манере, пока наконец не останавливается у того самого старомодного женоубийцы, который все так же добропорядочно восседает на стуле. Д'Артез даже опирается локтем на его плечо, чтобы спокойно продумать создавшуюся ситуацию. Все монографии о д'Артезе особое предпочтение отдают снимку, изображающему эту гротескную позу.
В самом деле, этот миг стал поворотным пунктом учебного фильма. Взгляд относительно мирно отдыхающего заключенного внезапно падает на самого себя, вернее, на восковую фигуру д'Артеза, каким он нам известен теперь: на холеного господина в темной визитке и полосатых брюках, в черной фетровой шляпе на седеющих волосах и, конечно же, с маленькими усиками. Но у этого благородного господина в руках пистолет, направленный на заключенного.
Заключенный пугается, мигом поднимает руки вверх и, пошатываясь, плетется к краю сцены. Подчиняясь, очевидно, приказу, он, так же пошатываясь, плетется назад и, наткнувшись на женоубийцу, едва не грохается на пол. Чтобы не растянуться, он хватает его за руки, сразу же выпрямляется и, похлопав извиняющимся жестом убийцу по рукам, вновь поднимает руки и медленно приближается к благородному господину. Вся сцена разыграна по-прежнему как клоунада.
Но тут следует знаменитая сцена переодевания. Требуется некоторое время и бездна комической мимики, чтобы заключенный постиг, что господин хочет с пистолетом в руке принудить его обменяться платьем. Как? Человек хочет обменять элегантный костюм на измызганную мешковатую концлагерную одежду? Это просто невероятно. Хотя именно у таких вот элегантных господ и бывают подчас извращенные желания, они ведь помирают со скуки, ну а уж раз он сует тебе под нос пистолет, лучше подчиниться. Чего доброго, пистолет заряжен.
Чтобы упростить сложный процесс переодевания, заключенный под концлагерной одеждой уже полностью одет: хоть и без визитки, но в белой рубашке, сером жилете и полосатых брюках. Ему надо лишь освободиться от тюремной куртки и штанов, чтобы напялить все это на свою восковую копию. Кроме того, ему приходится отобрать у нее шляпу. Все это в сопровождении многочисленных извиняющихся жестов. Бывший узник с восхищением оглядывает великолепную шляпу, а затем надевает ее, все еще оставаясь в рубашке, на что следует обратить внимание.
Далее, он расстегивает на восковой фигуре визитку и, должно быть, озабочен тем, чтобы не беспокоить элегантного господина щекоткой. Вы положительно слышите, как он не прекращая бормочет "прощу прощения". Вначале он стаскивает левый рукав, затем обходит фигуру сзади, чтобы то же самое сделать с правым рукавом. Но невозможно снять визитку с человека, если тот держит в руках пистолет. В пылу переодевания бывший заключенный вовсе позабыл о пистолете.
Пистолет с грохотом падает из восковой руки на пол. Д'Артез замирает, сам напоминая восковую фигуру. Лишь постепенно он убеждается, что спасаться ему нечего, и окончательно снимает с фигуры визитку. Теперь, однако, без извиняющихся улыбочек и довольно поспешно. При этом он будто случайно отталкивает ногой подальше лежащий на полу пистолет.
Положив визитку на стул, он тут же принимается надевать на фигуру концлагерную куртку и штаны, проделывая все это торопливо и без малейшего почтения. Он поправляет на фигуре одежду у шеи, одергивает на руках и ногах и отступает на шаг-другой, чтобы оглядеть дело своих рук со стороны. Удовлетворения он, видимо, не испытывает, тогда он еще и еще раз одергивает со всех сторон и куртку и штаны и взглядом даже вопрошает маркизу де Брэнвийе, не подскажет ли она ему, чего же, собственно, не хватает, но в конце концов, пожав плечами, прекращает бесплодные усилия. Теперь он берет со стула визитку и надевает ее. Подходит к зеркалу.
Но и своим изображением он ни в малейшей степени не остается доволен. Он подтягивает галстук, одергивает жилет, крутится и вертится перед зеркалом, проверяя, как сидит визитка. Та сидит как влитая. Чего же, собственно, не хватает?
Растерянно проводит он рукой по левому отвороту визитки и вздрагивает. Похоже, что он поранился, палец на левой руке даже, кажется, кровоточит, во всяком случае, он отсасывает кровь. Что же случилось?
За отворотом визитки приколот нацистский значок, булавкой его д'Артез и укололся. А! Вот, стало быть, в чем дело.
Д'Артез, но теперь это уже настоящий д'Артез, показывает значок все еще мирно посиживающему бородатому убийце и маркизе, подходит к фигуре переодетого заключенного и прикалывает ей найденный значок к левой стороне груди.
Нагибаясь за пистолетом, он стирает с него носовым платком отпечатки пальцев и подает пистолет фигуре заключенного в правую руку. Согнув затем руку фигуры таким образом, чтобы дуло пистолета было направлено на его голову и чтобы все выглядело как самоубийство, он точно рассчитанным движением срывает с верхней губы воскового лица усики. При этом раздается выстрел, но какой-то жалкий, едва слышный, точно из детского пугача. И д'Артез ногой пренебрежительно отталкивает фигуру, стоящую на роликах, в глубь заднего плана.
Сам же д'Артез небрежным движением приклеивает себе усики, еще раз критически рассматривает свое изображение в зеркале, натягивая при этом перчатки, вежливо приподымает шляпу перед добропорядочным женоубийцей и еще почтительней снимает ее перед маркизой де Брэнвийе. Но так как она все еще предлагает ему шампанское, он благодарит ее легким, отеческим кивком и покидает сцену.
В одном из позднейших интервью, данном д'Артезом в Нью-Йорке и частично перепечатанном в упомянутой уже монографии, имеется высказывание д'Артеза, которое, быть может, проливает свет на описанную выше пантомиму, да и на другие его пантомимы. Американские репортеры, испытывая, надо думать, разочарование, спрашивали, почему он уклоняется от разговора о тех годах, когда он был узником концентрационного лагеря. Ведь информировать об этом общественность, чтобы предотвратить повторение подобных ужасов, в какой-то мере его обязанность. Не говоря уже о том, что любая крупная ежедневная газета заплатит высокий гонорар за исключительное право публикации его сообщения. Д'Артез в ответ будто бы с вежливым удивлением заявил:
- Но я же и не уклоняюсь, господа.
Однако один из газетчиков, более напористый, чем другие, не удовольствовался этим типично д'артезовским ответом.
- Нет-нет, сэр, у нас создается впечатление, что вы умышленно утаиваете правду и пользуетесь вашими ошеломляющими пантомимами, чтобы эту правду замаскировать.
В репортаже упоминается, что замечание уязвило д'Артеза до глубины души. Было ли это тоже всего-навсего игрой, трудно судить по прошествии стольких лет. Но он будто бы ответил напористому репортеру:
- Это самая сокрушительная критика моих артистических усилий, выпадавшая когда-либо мне на долю. Не отрицайте, господа. Но поскольку вы упомянули здесь "правду", услышать которую должна общественность, то должен признаться вам, что я нахожусь в постоянном сомнении, не высказал ли я уже чересчур много правды. Каждый раз во время выступления я опасаюсь, что того и гляди из публики раздастся голос: "Оставьте наконец нас в покое с вашими личными переживаниями. Ни единой душе до них дела нет, все это давным-давно набило нам оскомину". Тем самым со мной как с актером было бы навсегда покончено, и, если хотите, как с человеком тоже. Надо же признать, господа, все, что случайно довелось пережить или не пережить моему поколению, ныне оборачивается всего-навсего мелкой литературной сенсацией, а кому, как не вам, профессиональным журналистам, судить об этом. Ибо все, что касается жизненного опыта, или "правды", как вы сказали, для нынешнего поколения, и особенно для вашей счастливой, не испытавшей никаких бедствий страны, вообще роли не играет. А потому было бы смешной самонадеянностью называть этот жизненный опыт "правдой", и каждого, кто поступил бы так, с полным основанием сочли бы тем, что у вас, если я не ошибаюсь, называют "a bore" [надоедливый человек, зануда (англ.)].
Д'Артез довольно быстро вернулся к жизни. Уже осенью 1945 года он выступал в Берлине в маленьком, наспех отремонтированном кабаре и, надо отметить, уже в той маске, которой остался верен и в дальнейшем. Зимой того же года он совершил первое турне по Западной Германии, по-видимому, с помощью американской администрации. Экранизацию описанной пантомимы он предпринял лишь в 1946 году.
Большего из содержания документов, переданных протоколисту господином Майером, извлечь не удалось. К тому же господин Майер перестал интересоваться этим делом, поскольку никаких намеков на наркотики в бумагах не нашлось.
Ни слова, стало быть, об аресте и самом пребывании в лагере, о страданиях заключенного, и, главное, ни слова о трех месяцах, прошедших между освобождением или побегом из концлагеря и появлением д'Артеза в Берлине. Все это было очень странно. Но для тогдашних властей такие три месяца, вне всякого сомнения, были явлением столь будничным, что им и в голову не пришло прояснить это обстоятельство. Однако же протоколисту, размышляющему над ним спустя двадцать лет, три таких месяца представляются куда более значимыми, чем все остальные, - значимее даже, чем причины ареста, о которых Эдит хотела получить точные сведения.
Наверняка Ламбер больше знал о пресловутых трех месяцах, возможно, он был единственный, кому д'Артез доверился. Протоколист пытался вызвать Ламбера на разговор, пояснив, что многие вопросы, касающиеся д'Артеза, интересны даже с чисто юридической точки зрения, но Ламбер разгадал его маневр как предлог и высмеял протоколиста.
- Все это сугубо личное, - сказал он, - как раз то единственное, что поистине следует хранить в себе как личное достояние. Кое-кто из страха обратился к богу, да только нос себе расквасил.
Что и говорить, маневр протоколиста был предлогом, тем не менее вопрос, касающийся д'Артеза, и с юридической стороны представляет интерес. Если бы, например, удалось проследить путь, ведущий от краха тоталитарного порядка к черновым экспериментам новой законности, то мы нашли бы объяснение не только личной судьбе д'Артеза, но, выходя за рамки личной темы, и значительному отрезку современной истории. Не бросает ли свет на нынешнюю форму нашего бытия уже самый факт наличия некой внеисторической и внезаконностной бреши - того периода, когда речь шла единственно о существовании, об экзистенции как таковой? Не являлись ли многие наши законы некой колючей проволокой, защитной мерой против самой возможности подобной бреши? Имелись ли для мужчин и женщин еще и другие законы, которые они в то внезаконностное время, к своему ужасу, осознали и которых они так страшились, что принимали зачастую устаревшие анахронические меры, дабы оградить себя от них? И как, наконец, может один отдельно взятий человек сохранить свою личность, если век как таковой свою личность утратил? И что уж это за личность, которую удостоверяет многими печатями какая-то военная администрация?
- Был, кажется, запрос из Парижа. Я видел циркулярное письмо. Хотя в связи с наркотиками это имя у нас не проходило.
Протоколист пояснил ему, что речь идет не о недавно убитом в Париже человеке, а об известном немецком артисте, миме, пользующемся этим псевдонимом, настоящее его имя - Эрнст Наземан, он родственник владельцев фирмы "Наней". Господин Глачке интересуется этим делом из политических соображений.
- Да на кой пес твоему Глачке старый хлам нацистских времен? - удивился господин Майер.
- Арест более чем двадцатилетней давности позволит, быть может, судить о личности этого человека и его нынешней деятельности. Мы блуждаем в потемках, да еще с оглядкой на фирму "Наней".
- Так этот тип марксист?
- Напротив, господин Глачке предполагает правоэкстремистские связи. Между нами, я считаю, что тут какая-то ошибка. Но циркулярное письмо позволяет тебе по меньшей мере навести справки, не упоминались ли как основание для ареста наркотики. Такое и в те времена случалось. Фирма "Наней" была предприятием оборонного значения, как тогда называлось, и компрометировать ее гестапо наверняка не собиралось. Вероятно, можно установить также, кем был сделан донос.
- Донос! - презрительно воскликнул господин Майер. - Да кто ж выдает так называемых доносчиков!
Однако намек на наркотики воодушевил Майера. Он даже поблагодарил протоколиста, который со своей стороны просил его держать дело в строгой тайне и ни единым словом не обмолвиться о нем в Управлении, чем лишь подстегнул рвение господина Майера.
Сразу же после разговора протоколист стал изводить себя упреками за то, что подобным образом вновь установил связь с Управлением безопасности, а в особенности за то, что возвел на отца Эдит новые подозрения. К счастью, все его хлопоты ни к чему не привели. Документов по этому делу, относящихся к 1941-1942 годам, больше не существовало. Не удалось обнаружить их и в досье так называемых переговоров по возмещению ущерба после войны. Различными официальными учреждениями и тайными полициями было документально подтверждено, что Эрнст Наземан вновь объявился в конце июля 1945 года. Этим случаем тогда занимались весьма усердно.
В конце июля 1945 года патруль американской военной полиции задержал в Берлине человека в изодранной одежде, вконец изможденного и ослабевшего. Он едва ли протащился бы еще с десяток шагов. На симуляцию состояние это не походило. Человек, по всей видимости, не имел крова, хотя и утверждал, что разыскивает свою квартиру, которую до сих пор найти не может. Как отмечено в документах, показания он давал на довольно чистом английском языке с оксфордским произношением, что, естественно, возбудило особое подозрение. В комендатуре человек рассказал, что идет из концентрационного лагеря, а так много времени ему потребовалось, потому что добирался он до Берлина через советскую зону оккупации. Он назвался д'Артез, он же Эрнст Наземан, да, именно в такой последовательности, а не Эрнст Наземан, он же д'Артез. И указал профессию - артист. Бумаг никаких при нем не имелось.
Ввиду того что здоровье задержанного внушало серьезные опасения, американская администрация поместила его первым долгом в тюремный лазарет.
Три месяца, прошедшие между ликвидацией концлагерей и появлением д'Артеза в Берлине, в документах ни единым словом не упоминались. Американцев это, видимо, и не интересовало, что, впрочем, вполне понятно. В ту пору подобные факты, когда человек, преодолев долгий, немыслимо тяжкий путь, внезапно вновь объявлялся, встречались сплошь и рядом.
Власти интересовались единственно опознанием личности бездомного. Требовалось установить, не был ли он функционером нацистской партии, пытающимся под чужим именем избежать правосудия. Кроме того, уже в ту пору тщательно проверяли, не заслан ли данный субъект как советский шпион.
Личность д'Артеза, или Эрнста Наземана, была установлена относительно быстро и без каких-либо трудностей. В документах сохранились имена более двадцати свидетелей, стоящих вне всяких подозрений, которые опознали его с первого же взгляда, среди них старый привратник театрального училища, прежние соседи, лавочники и один из бывших заключенных концлагеря. Имя Сибиллы Вустер, давнишней коллеги д'Артеза по театру, также встречалось в этих бумагах.
Но самое большое значение имело опознание д'Артеза его братом, генеральным директором Отто Наземаном, руководителем фирмы "Наней". Этот последний проживал в те годы в Бад-Кенигштейне и вел переговоры с американской военной администрацией и банками по поводу перевода дрезденских заводов в окрестности Франкфурта. Потому-то военная администрация и помогла ему вылететь в Берлин, что в то время было далеко не просто.
Отто Наземан узнал брата, который лежал еще в тюремном лазарете и только после этого был переведен в частную клинику. И выказал большую радость. При свидании присутствовали представители прессы, в папках хранились фотографии Отто Наземана - он стоит в изножии кровати, а в ней, на заднем плане, лежит истощенный д'Артез. Фотографии и относящиеся к ним интервью были опубликованы также и в иностранных газетах, столь характерный для того времени документ вызвал, вне всякого сомнения, всеобщий интерес, тем более что речь шла еще и о промышленном предприятии международного значения.
Из интервью, которое с готовностью дал Отто Наземан, можно было узнать, что семейство Наземанов многие годы ничего не слышало о своем сыне и брате Эрнсте и уже потеряло надежду увидеть его живым.
- Увы, господа, события военных лет, бомбардировки - сколько людей пропало без вести, надо ли об этом говорить. Тем большую радость испытываю я, найдя здесь своего брата. Слов не нахожу, чтоб должным образом поблагодарить американскую администрацию, принявшую в нем участие. Когда пришла телеграмма, я с величайшей осторожностью сообщил эту счастливую весть нашей престарелой матушке. Ей, в ее годы, с подорванным к тому же вследствие вынужденного переезда на Запад здоровьем, подобное радостное потрясение могло оказаться не по силам. Об одном лишь приходится сожалеть, что отцу нашему не дано было дожить до этого счастливого часа. Именно поэтому мы, его сыновья, видим свою первоочередную задачу в том, чтобы восстановить и в дальнейшем развивать в духе покойного отца основанное им предприятие. Это будет нам стоить самоотверженного труда, и мы заранее благодарны всем, кто своим несокрушимым оптимизмом поддержит нас в нашей работе.
Такая мешанина из человеческой судьбы и воли к промышленному восстановлению была, несомненно, превосходнейшей рекламой для фирмы "Наней". Отто Наземан таким образом искусно предвосхитил ныне принятые методы в рекламном деле. В экономических отделах тогдашних газет появились оптимистические прогнозы по поводу повышения курса акций фирмы "Наней" и намеки на иностранные капиталовложения в это предприятие.
Чрезвычайно выразительно лежавший на заднем плане второй брат Эрнст Наземан интервью не давал. Зато по обе стороны кровати стояли врач и сестра, словно бы ограждая больного от назойливости репортеров.
Сейчас, задним числом, нам прежде всего бросается в глаза, что в тот момент о концлагере и речи не было. Видимо, Отто Наземан считал, что упоминание о подобных чисто личных обстоятельствах несвоевременно и не в интересах его предприятия. То были эпизоды жизни частного лица, никак не касающиеся общественности, события, которые могут случиться в любой семье. Отто Наземану не дано было знать - да так далеко вперед он и не загадывал, - что и его брат, хоть и по совсем другим причинам, согласен с его тактикой умалчивания. Возникает вопрос, уж не в те ли минуты, когда д'Артез молча лежал в постели, прислушиваясь к бьющей на эффект фразеологии брата, созрела в нем идея его будущей пантомимы?
К тому же сейчас, оглядываясь назад, нам кажется вовсе невероятным, что семейство Наземанов якобы ничего не знало о местонахождении пропавшего сына. Фирма "Наней" принадлежала к оборонным предприятиям и располагала обширными связями в самых высоких военных инстанциях. Завод среди прочего поставлял вермахту парашютный шелк и маскхалаты. Между тем благодаря злопыхательским сообщениям левой прессы, так и оставшимся неопровергнутыми, стало известно, что фирма "Наней" не без успеха хлопотала в гестапо, добиваясь заказа на поставки прочного типового материала для тюремной одежды. Вот было бы забавно, если б д'Артез более двух лет носил куртку, материал для которой сработала отцовская фирма.
А потому естественно предположить, что по поводу крайне досадного ареста одного из сыновей фирмы между руководством предприятия и компетентными инстанциями было достигнуто соглашение, удовлетворившее обе стороны. Как уже рассказывалось, Отто Наземан при вскрытии завещания едва ли не похвалялся, что брат его обязан жизнью только влиянию фирмы "Наней". Известная доля правды в этом, вполне возможно, и была. С другой стороны, непосредственно после катастрофы оказалось, что семье небезвыгодно иметь среди своих членов бывшего узника концлагеря, это в какой-то мере доказывало ее собственную безупречность.
О том, что разведенная жена Эрнста Наземана не привлекалась к установлению его личности, здесь можно было бы и вовсе не упоминать. Быть может, ее местопребывание в ту пору еще не стало известно.
После установления личности д'Артез, он же Эрнст Наземан, получил как от американских, так и от немецких властей новые документы. Американские документы были весьма полезны, ибо облегчали ему сразу же после выздоровления возможность публичных выступлений.
Ничего в этом не меняет случившийся тремя или четырьмя месяцами позже инцидент, зафиксированный лишь в краткой официальной записи. Дело в том, что со стороны советской администрации поступило требование вторично проверить личность д'Артеза.
У северных отрогов хребта Тюрингенский Лес был найден труп. Его обнаружили в кустах дети, собиравшие грибы. Труп уже в значительной мере разложился, но одежда, вне всякого сомнения, принадлежала узнику концлагеря, а цифры, отпечатанные на куртке, были те самые, под которыми значился в лагере Эрнст Наземан. Русские успели своевременно завладеть списками. Убит человек был выстрелом в голову, при нем оказался пистолет военного образца. Убийство это или самоубийство, установить теперь было невозможно, да и не слишком уж старались расследовать это дело.
Подобные случаи были в ту пору довольно обычным явлением. Американская администрация сочла эту историю за придирку советских коллег. Д'Артеза, правда, еще раз пригласили, но, поскольку он не мог объяснить, каким образом убитый получил одежду с его номером, дело это как не заслуживающее внимания было закрыто. Советская сторона также не сообщила ничего об установлении личности неизвестного мертвеца. В те времена были тысячи и тысячи неопознанных трупов.
Примечательно лишь то, что инцидент этот дал д'Артезу повод к одной из его первых пантомим. В послевоенные годы он, видимо, часто разыгрывал ее для публики. По ней был снят и короткометражный фильм, который с тех пор постоянно демонстрируется в лекциях об этом жанре искусства.
Когда же протоколист в связи с упомянутым фильмом поинтересовался у Ламбера, не идет ли в пантомиме речь о личном переживании, тот ворчливо ответил:
- Так это ведь общечеловеческая тема.
Правда, он вечно иронизировал над словом "переживание". Протоколист запамятовал, не от Ламбера ли слышал он его типичное замечание: "Почему не переумирание? Куда было бы точнее" или же нашел его среди посмертных бумаг.
Итак, возвращаясь к пантомиме или короткометражному фильму: уже самое название "Куртка-невидимка" было достаточно двусмысленным. Не исключено, что оно умышленно вводило в заблуждение. Тот, кого это заинтересует, пусть ознакомится с многочисленными попытками тогдашних критиков истолковать разыгранную д'Артезом пантомиму. Среди материалов обнаружатся не только хвалебные гимны, но и разносы. Кое-кого из критиков особенно возмущала моральная сторона пантомимы, ибо, по их мнению, пантомима недооценивала и вышучивала полученный человечеством чудовищный урок.
Сцена представляет собой паноптикум, или кабинет восковых фигур. Среди них выделяется красивая молодая дама в кринолине и парике в стиле рококо, она протягивает посетителю бокал шампанского. Это маркиза де Брэнвийе, известная отравительница. На переднем плане на обычном стуле, словно в приемной врача, сидит известный женоубийца первой половины века. В глаза бросается его черная борода, но одет он неброско, как средний обыватель. Сидит, задумчиво уставясь на руки, лежащие на коленях. Жертвы свои он, по всей вероятности, душил. Кроме этих, на сцене еще несколько известных убийц, отличавшихся жестокостью.
Гитлера в его смехотворной форме и нацистских деятелей на сцене не видно. Кое-кто в ту нору это критиковал, считая, что это само собой напрашивается, но в данном случае Ламбер в виде исключения высказался довольно определенно. Пантомима утратила бы всю свою действенность, пояснил он, если бы касалась лишь актуальных тем.
На заднем плане осторожно приоткрывается дверь, и на сцену выглядывает д'Артез. Увидев восковые фигуры, он испуганно притворяет двери, оставляя лишь щелочку. Так он повторяет два или три раза, пока не удостоверяется, что на сцене сидят всего-навсего восковые фигуры. Тогда он проскальзывает в щель и теперь, наоборот, прежде чем притворить за собой дверь, заглядывает в прихожую, не преследуют ли его.
Разыгранная пантомима была в том смысле единственной в своем роде, что д'Артез выступал не в своей знакомой всем маске традиционного английского дипломата, вернее, как мы себе такого дипломата представляем, а как узник концлагеря. Разумеется, без английских усиков. Бесформенная концлагерная одежда придавала ему нечто клоунское. И в том смысле первая половина пантомимы единственная в своем роде, что д'Артез разыгрывает ее сознательно и даже чуть-чуть утрированно как клоунаду. На это некоторые критики тех лет указывали с восхищением и не без сожаления. Между строк так и слышатся их вздохи: ах, что за клоун вышел бы из него, продолжай он в своем творчестве эту линию.
Вот, например, такой эпизод. Д'Артез приближается к маркизе де Брэнвийе, которая протягивает ему бокал шампанского. Из скромности он отказывается от чести, неуклюже кланяется, делает извиняющиеся жесты, пытается попасть ей за спину, чтобы спрятаться под кринолин. Он даже приподнимает ее юбку, желая взглянуть, можно ли там укрыться, но там стойка, и для него, к сожалению, места нет. Как уже говорилось, сыграно все было с утрированным комизмом, публика наверняка смеялась от души.
Другие фигуры д'Артез приветствует в подобной же манере, пока наконец не останавливается у того самого старомодного женоубийцы, который все так же добропорядочно восседает на стуле. Д'Артез даже опирается локтем на его плечо, чтобы спокойно продумать создавшуюся ситуацию. Все монографии о д'Артезе особое предпочтение отдают снимку, изображающему эту гротескную позу.
В самом деле, этот миг стал поворотным пунктом учебного фильма. Взгляд относительно мирно отдыхающего заключенного внезапно падает на самого себя, вернее, на восковую фигуру д'Артеза, каким он нам известен теперь: на холеного господина в темной визитке и полосатых брюках, в черной фетровой шляпе на седеющих волосах и, конечно же, с маленькими усиками. Но у этого благородного господина в руках пистолет, направленный на заключенного.
Заключенный пугается, мигом поднимает руки вверх и, пошатываясь, плетется к краю сцены. Подчиняясь, очевидно, приказу, он, так же пошатываясь, плетется назад и, наткнувшись на женоубийцу, едва не грохается на пол. Чтобы не растянуться, он хватает его за руки, сразу же выпрямляется и, похлопав извиняющимся жестом убийцу по рукам, вновь поднимает руки и медленно приближается к благородному господину. Вся сцена разыграна по-прежнему как клоунада.
Но тут следует знаменитая сцена переодевания. Требуется некоторое время и бездна комической мимики, чтобы заключенный постиг, что господин хочет с пистолетом в руке принудить его обменяться платьем. Как? Человек хочет обменять элегантный костюм на измызганную мешковатую концлагерную одежду? Это просто невероятно. Хотя именно у таких вот элегантных господ и бывают подчас извращенные желания, они ведь помирают со скуки, ну а уж раз он сует тебе под нос пистолет, лучше подчиниться. Чего доброго, пистолет заряжен.
Чтобы упростить сложный процесс переодевания, заключенный под концлагерной одеждой уже полностью одет: хоть и без визитки, но в белой рубашке, сером жилете и полосатых брюках. Ему надо лишь освободиться от тюремной куртки и штанов, чтобы напялить все это на свою восковую копию. Кроме того, ему приходится отобрать у нее шляпу. Все это в сопровождении многочисленных извиняющихся жестов. Бывший узник с восхищением оглядывает великолепную шляпу, а затем надевает ее, все еще оставаясь в рубашке, на что следует обратить внимание.
Далее, он расстегивает на восковой фигуре визитку и, должно быть, озабочен тем, чтобы не беспокоить элегантного господина щекоткой. Вы положительно слышите, как он не прекращая бормочет "прощу прощения". Вначале он стаскивает левый рукав, затем обходит фигуру сзади, чтобы то же самое сделать с правым рукавом. Но невозможно снять визитку с человека, если тот держит в руках пистолет. В пылу переодевания бывший заключенный вовсе позабыл о пистолете.
Пистолет с грохотом падает из восковой руки на пол. Д'Артез замирает, сам напоминая восковую фигуру. Лишь постепенно он убеждается, что спасаться ему нечего, и окончательно снимает с фигуры визитку. Теперь, однако, без извиняющихся улыбочек и довольно поспешно. При этом он будто случайно отталкивает ногой подальше лежащий на полу пистолет.
Положив визитку на стул, он тут же принимается надевать на фигуру концлагерную куртку и штаны, проделывая все это торопливо и без малейшего почтения. Он поправляет на фигуре одежду у шеи, одергивает на руках и ногах и отступает на шаг-другой, чтобы оглядеть дело своих рук со стороны. Удовлетворения он, видимо, не испытывает, тогда он еще и еще раз одергивает со всех сторон и куртку и штаны и взглядом даже вопрошает маркизу де Брэнвийе, не подскажет ли она ему, чего же, собственно, не хватает, но в конце концов, пожав плечами, прекращает бесплодные усилия. Теперь он берет со стула визитку и надевает ее. Подходит к зеркалу.
Но и своим изображением он ни в малейшей степени не остается доволен. Он подтягивает галстук, одергивает жилет, крутится и вертится перед зеркалом, проверяя, как сидит визитка. Та сидит как влитая. Чего же, собственно, не хватает?
Растерянно проводит он рукой по левому отвороту визитки и вздрагивает. Похоже, что он поранился, палец на левой руке даже, кажется, кровоточит, во всяком случае, он отсасывает кровь. Что же случилось?
За отворотом визитки приколот нацистский значок, булавкой его д'Артез и укололся. А! Вот, стало быть, в чем дело.
Д'Артез, но теперь это уже настоящий д'Артез, показывает значок все еще мирно посиживающему бородатому убийце и маркизе, подходит к фигуре переодетого заключенного и прикалывает ей найденный значок к левой стороне груди.
Нагибаясь за пистолетом, он стирает с него носовым платком отпечатки пальцев и подает пистолет фигуре заключенного в правую руку. Согнув затем руку фигуры таким образом, чтобы дуло пистолета было направлено на его голову и чтобы все выглядело как самоубийство, он точно рассчитанным движением срывает с верхней губы воскового лица усики. При этом раздается выстрел, но какой-то жалкий, едва слышный, точно из детского пугача. И д'Артез ногой пренебрежительно отталкивает фигуру, стоящую на роликах, в глубь заднего плана.
Сам же д'Артез небрежным движением приклеивает себе усики, еще раз критически рассматривает свое изображение в зеркале, натягивая при этом перчатки, вежливо приподымает шляпу перед добропорядочным женоубийцей и еще почтительней снимает ее перед маркизой де Брэнвийе. Но так как она все еще предлагает ему шампанское, он благодарит ее легким, отеческим кивком и покидает сцену.
В одном из позднейших интервью, данном д'Артезом в Нью-Йорке и частично перепечатанном в упомянутой уже монографии, имеется высказывание д'Артеза, которое, быть может, проливает свет на описанную выше пантомиму, да и на другие его пантомимы. Американские репортеры, испытывая, надо думать, разочарование, спрашивали, почему он уклоняется от разговора о тех годах, когда он был узником концентрационного лагеря. Ведь информировать об этом общественность, чтобы предотвратить повторение подобных ужасов, в какой-то мере его обязанность. Не говоря уже о том, что любая крупная ежедневная газета заплатит высокий гонорар за исключительное право публикации его сообщения. Д'Артез в ответ будто бы с вежливым удивлением заявил:
- Но я же и не уклоняюсь, господа.
Однако один из газетчиков, более напористый, чем другие, не удовольствовался этим типично д'артезовским ответом.
- Нет-нет, сэр, у нас создается впечатление, что вы умышленно утаиваете правду и пользуетесь вашими ошеломляющими пантомимами, чтобы эту правду замаскировать.
В репортаже упоминается, что замечание уязвило д'Артеза до глубины души. Было ли это тоже всего-навсего игрой, трудно судить по прошествии стольких лет. Но он будто бы ответил напористому репортеру:
- Это самая сокрушительная критика моих артистических усилий, выпадавшая когда-либо мне на долю. Не отрицайте, господа. Но поскольку вы упомянули здесь "правду", услышать которую должна общественность, то должен признаться вам, что я нахожусь в постоянном сомнении, не высказал ли я уже чересчур много правды. Каждый раз во время выступления я опасаюсь, что того и гляди из публики раздастся голос: "Оставьте наконец нас в покое с вашими личными переживаниями. Ни единой душе до них дела нет, все это давным-давно набило нам оскомину". Тем самым со мной как с актером было бы навсегда покончено, и, если хотите, как с человеком тоже. Надо же признать, господа, все, что случайно довелось пережить или не пережить моему поколению, ныне оборачивается всего-навсего мелкой литературной сенсацией, а кому, как не вам, профессиональным журналистам, судить об этом. Ибо все, что касается жизненного опыта, или "правды", как вы сказали, для нынешнего поколения, и особенно для вашей счастливой, не испытавшей никаких бедствий страны, вообще роли не играет. А потому было бы смешной самонадеянностью называть этот жизненный опыт "правдой", и каждого, кто поступил бы так, с полным основанием сочли бы тем, что у вас, если я не ошибаюсь, называют "a bore" [надоедливый человек, зануда (англ.)].
Д'Артез довольно быстро вернулся к жизни. Уже осенью 1945 года он выступал в Берлине в маленьком, наспех отремонтированном кабаре и, надо отметить, уже в той маске, которой остался верен и в дальнейшем. Зимой того же года он совершил первое турне по Западной Германии, по-видимому, с помощью американской администрации. Экранизацию описанной пантомимы он предпринял лишь в 1946 году.
Большего из содержания документов, переданных протоколисту господином Майером, извлечь не удалось. К тому же господин Майер перестал интересоваться этим делом, поскольку никаких намеков на наркотики в бумагах не нашлось.
Ни слова, стало быть, об аресте и самом пребывании в лагере, о страданиях заключенного, и, главное, ни слова о трех месяцах, прошедших между освобождением или побегом из концлагеря и появлением д'Артеза в Берлине. Все это было очень странно. Но для тогдашних властей такие три месяца, вне всякого сомнения, были явлением столь будничным, что им и в голову не пришло прояснить это обстоятельство. Однако же протоколисту, размышляющему над ним спустя двадцать лет, три таких месяца представляются куда более значимыми, чем все остальные, - значимее даже, чем причины ареста, о которых Эдит хотела получить точные сведения.
Наверняка Ламбер больше знал о пресловутых трех месяцах, возможно, он был единственный, кому д'Артез доверился. Протоколист пытался вызвать Ламбера на разговор, пояснив, что многие вопросы, касающиеся д'Артеза, интересны даже с чисто юридической точки зрения, но Ламбер разгадал его маневр как предлог и высмеял протоколиста.
- Все это сугубо личное, - сказал он, - как раз то единственное, что поистине следует хранить в себе как личное достояние. Кое-кто из страха обратился к богу, да только нос себе расквасил.
Что и говорить, маневр протоколиста был предлогом, тем не менее вопрос, касающийся д'Артеза, и с юридической стороны представляет интерес. Если бы, например, удалось проследить путь, ведущий от краха тоталитарного порядка к черновым экспериментам новой законности, то мы нашли бы объяснение не только личной судьбе д'Артеза, но, выходя за рамки личной темы, и значительному отрезку современной истории. Не бросает ли свет на нынешнюю форму нашего бытия уже самый факт наличия некой внеисторической и внезаконностной бреши - того периода, когда речь шла единственно о существовании, об экзистенции как таковой? Не являлись ли многие наши законы некой колючей проволокой, защитной мерой против самой возможности подобной бреши? Имелись ли для мужчин и женщин еще и другие законы, которые они в то внезаконностное время, к своему ужасу, осознали и которых они так страшились, что принимали зачастую устаревшие анахронические меры, дабы оградить себя от них? И как, наконец, может один отдельно взятий человек сохранить свою личность, если век как таковой свою личность утратил? И что уж это за личность, которую удостоверяет многими печатями какая-то военная администрация?