Страница:
Все объяснялось так просто, что, право, стыдно самому до этого не додуматься. Представим себе, что Ламбер опубликовал бы свой первый роман, имевший большой успех, под именем Людвига Лембке. Это поистине прозвучало бы скверной шуткой. С подобной фамилией в литературе далеко не уедешь, даже в чисто развлекательной литературе, в ней, пожалуй, тем более. Стало быть, к псевдониму Луи Ламбер вели исключительно практические побуждения. Средний читатель считал такие книги переводами с французского.
Ламбер - протоколист, само собой разумеется, и впредь будет называть его так - полностью отдавал себе отчет в том, что злоупотребил этим именем, и весьма едко себя высмеивал:
- Неслыханное жульничество. Едва ли мне его загладить тем, что ныне я прозябаю как Людвиг-Лембке. Уж по причине крайнего убожества школьного образования, от которого дети страдают тысячу лет и будут точно так же страдать еще тысячу лет, человек не может быть Луи Ламбером. Взгляните-ка, вот он стоит у камина и говорит про себя: "Нет, человек этот не мой герой". Или другое его изречение: "Я не испытываю ни капли любви к этим двум слогам - "лам" и "бер". Вот к чему мне следовало прислушаться, да.
А в другой раз, в присутствии Эдит, Ламбер поучал протоколиста:
- И перед его женой еще придется каяться за подобное злоупотребление. Какая женщина! На первых порах она пыталась записывать изречения мужа, но позднее бросила, так как не подобает, сказала она, превращать подобные слова в литературу. Вот пример, достойный подражания, а я, идиот, не обратил внимания на ее совет.
Когда же Эдит спросила:
- А что с ней сталось?
Ламбер коротко ответил:
- Разве в этом дело, дитя мое?
Правда, позднее он все-таки вернулся к этой теме в разговоре с протоколистом.
- Его жена была еврейка. Или полуеврейка, как сказали бы нынче. Премерзкое словцо, - он говорил в окно, а рядом стоял манекен, "полуеврейка", да, это единственное, что у меня с ним общего. Ну и что? Ну и что? - со злостью выкрикнул он в ночь.
Впервые протоколист видел, как Ламбер потерял самообладание. Но он быстро взял себя в руки. И дружески похлопал по плечу манекен.
- Есть тут у нас сиротинушка, вбил себе в голову, будто должен осчастливить некую девицу. Точно ты без этого не обойдешься, а?
Эдит ненавидела манекен больше всего на свете. Ламбер считался с этим и в ее присутствии не выкидывал никаких фортелей с куклой. Но выбросить эту дурищу, "этот пылеуловитель", как выразилась Эдит, Ламбер отказался наотрез.
- Ах вы, бедные мои сиротки! - вздыхал он, и это выражение, а он часто пускал его в ход, также возмущало Эдит.
Д'Артез, сделавшись артистом, по тем же причинам оставил себе псевдоним детских лет. Мыслимо ли, чтоб в газетной рецензии написали: "Молодой актер-любовник Эрнст Наземан". Нет, это немыслимо, смеясь, пояснил д'Артез свой псевдоним в каком-то интервью, о чем можно прочесть в упомянутой выше монографии.
И все же мотивы, заставлявшие д'Артеза держаться своего детского псевдонима, не имели столь утилитарного характера, как у Ламбера. Ему важно было создать известную дистанцию между собой и своим семейством хотя бы для того, чтобы оно ему не мешало. А также для того, видимо, чтобы не подвергать свое семейство возможному общественному порицанию.
- Нельзя же навязывать фирме "Наней" столь двусмысленный эксперимент, заявил он.
Эдит сочла нужным подчеркнуть, что отец ее обладал редкостным тактом, однако слова ее побудили Ламбера сделать куда менее деликатное замечание:
- Быть предельно тактичным - единственная возможность не подпускать к себе эту семейку на пушечный выстрел. Только так и можно обезвредить подобную нечисть.
У протоколиста возникают сомнения, как бы подобные, случайно оброненные Ламбером замечания, закрепленные на бумаге, не обрели чрезмерной значимости. Однако разрыв с семьей начался, видимо, еще задолго до того, как оба молодых человека, окончив гимназию, уехали в Берлин поступать в университет. Было это как будто зимой 1930-1931 года. Дату можно, пожалуй, проверить по университетским документам, если их не сожгли. В Берлине друзья даже квартировали вместе, по крайней мере первые два-три года. Не исключено, что Эрнст Наземан нес большую долю расходов по квартирной плате, облегчая молодому Лембке затраты на обучение. Отец того был обер-штудиенрат, вице-директор гимназии. Семья, надо думать, жила в стесненных обстоятельствах и очень экономно. У Лембке были еще брат и сестра, о судьбе которых ничего не известно; быть может, они погибли в войну. Семья Лембке проживала в небольшом обветшалом доме, который мать Людвига, дочь дрезденского лавочника, получила в приданое. Сословные различия между Лембке и Наземанами, если пользоваться этим старомодным понятием, были по тому времени чрезвычайно велики, и семьи, разумеется, знакомства не водили. Сейчас, правда, это производит более чем странное впечатление.
Наземаны владели обширной великолепной виллой с колоннадой и большим садом на откосе, откуда открывался вид на Эльбу, на Лошвиц и Блазевиц и на мост, именуемый Голубое Чудо. Завод искусственного волокна уже в те годы был предприятием значительным, хотя броское рекламное название "Наней" было изобретено только в конце двадцатых годов.
Главное, что связывало молодых людей, - это стремление сломать шаблон семейных традиций. Трудно представить себе Ламбера мальчиком в великолепных залах наземановской виллы. Он ни разу ни словом не обмолвился ни о днях своей юности, ни о Дрездене, ни о своих сыновних чувствах или о том, конфузился ли он, когда в плохоньком костюмчике здоровался с почтенной госпожой Наземан. Помогал ли молодой Лембке другу при выполнении домашних заданий и получал ли за эти занятия денежное вознаграждение? Ведь Ламбер учился хорошо, тогда как д'Артез с грехом пополам сдал выпускные экзамены. Уже в школе он выводил учителей из себя, чуть утрируя безупречные манеры, которых они требовали, и тем самым выставляя их в карикатурном свете. Да и о молодом д'Артезе протоколисту известно лишь то, что отец случайно рассказывал дочери.
- Папа и дядя Ламбер, - говорила она, - иной раз, когда бабушка в столовой устраивала чай, забирались под большой концертный рояль, стоявший в соседней гостиной. Оттуда мальчики слышали, как приглашенные дамы сплетничали о прислуге и хвалились своими детьми. Ну и морочили же они друг друга, рассказывал папа, мы этих деток куда лучше знали, чем их мамаши.
Предстояло ли отцу изучать юриспруденцию или химию, Эдит не знала, да это, в общем, и безразлично. Во всяком случае, ясно одно: учился он с расчетом возглавить со временем отцовское предприятие. Людвиг же Лембке изучал литературу и языки, но с самого начала целью его было сделаться библиотекарем. Он сдавал даже какой-то дополнительный экзамен, и это помогло ему впоследствии получить место младшего библиотекаря во Франкфуртском университете. В послевоенный период библиотекари были, так сказать, товаром дефицитным. Естественно, каждый поинтересуется политической ориентацией обоих молодых людей, тем более что они принадлежали к поколению, из которого формировалось национал-социалистское движение. И хотя ныне нам известно, что оба они были противниками нацистской системы, одного этого недостаточно. Каких воззрений придерживались двадцатилетние юноши д'Артез и Ламбер в эпоху немецкой истерии? Попытки выяснить что-либо по документам остались бы бесплодными. Относительно Ламбера вообще нет ровным счетом ничего, хотя, он, надо думать, по меньшей мере входил в списки имперской палаты словесности, если получил в тридцатые годы право публиковать книги. Был ли он занесен в списки под именем Людвига Лембке? А как же неарийское происхождение его жены? Сделано ли было для него исключение?
О д'Артезе имеются лишь материалы, заведенные оккупационными властями, когда он, выйдя из концентрационного лагеря, вновь объявился в Берлине. Согласны, это событие перечеркивает все прошлое человека, и тем не менее, коль скоро речь идет о столь знаменитой личности, как д'Артез, довольно странно, что ни один любознательный репортер не попытался докопаться до каких-либо грешков в его прошлом. И чтобы сразу же покончить с этим вопросом: Людвиг Лембке был освобожден от воинской обязанности из-за операции по поводу грыжи, сделанной ему еще в детстве, а д'Артез служил год во флоте, в Киле. Саксонцы предпочитают службу во флоте.
Протоколист настоятельно просит извинить его за то, что он считает нужным отчитаться в вещах столь скучных, касающихся только прошлого. Ведь записки эти не представляют собой точно датированной биографии. Ламбер как-то сказал:
- Из нас, не будь даже нацистов и войны, ничего другого бы не вышло. Нам этим не оправдаться.
Сильно сказано, конечно, но Ламбер терпеть не мог, когда люди перекладывали на историю ответственность за свою судьбу.
Главное же в том, что подобными соображениями не объяснить, как из этих двух студентов вышли д'Артез и Ламбер. Как случилось, что оба они внезапно свернули с предначертанного им пути? Что побудило Людвига Лембке после двух лет учебы как-то ночью сесть и за месяц-другой написать исторический роман? И что толкнуло Эрнста Наземана поступить в театральную школу, чтобы обучаться актерскому ремеслу?
Есть ли в подобных вопросах хоть капля смысла? Ведь спроси кто-нибудь протоколиста спустя тридцать лет: что послужило для вас в ту пору поводом внезапно свернуть с предначертанного, как вы выразились, пути? Обычная юридическая карьера показалась вам скучной, и после экзаменов вы предпочли добровольно поступить в Управление государственной безопасности, где служить представлялось вам не в пример интересней? А сейчас мы нежданно-негаданно встречаем вас на пути в Африку в качестве сотрудника администрации по оказанию помощи развивающимся странам. Уж не по идейным ли соображениям? Не хотите же вы убедить нас, что текст некоего допроса, известного вам лишь в магнитофонной записи, что голос человека, с которым вам лично и встретиться не довелось и который потому только не стал для вас чистейшей химерой, что вы познакомились с его другом и дочерью, не хотите же вы убедить нас, что это и есть подлинный мотив вашего авантюрного, прошу прощения, шага? Не воображаете же вы, что вас самого удовлетворит подобное объяснение, когда в один прекрасный день вы пожалеете, что совершили этот шаг?.. Итак, спроси об этом кто-либо протоколиста лет через тридцать, он никакого удовлетворительного ответа не получит. Очевидно, со временем меняются и взгляды на побудительные мотивы, столь, казалось бы, безусловные в момент свершения, - весьма неудовлетворительное для юриста замечание. Ошибка - если то ошибка приводит к положительному решению или наоборот? Быть может, с подобной необъяснимой ломки и начинается то, что Ламбер именовал "прошлым".
Что до самого Ламбера, то он, правда, утверждает, будто хотел поскорее начать зарабатывать, чтобы не тянуть с отца. В библиотеке через его руки проходило достаточно исторических книг, а сочинение исторического романа чтива, по его выражению, - давалось ему на удивление легко, вот он и продолжал свое писательство. Вполне понятно, что он продолжал писать после шумного успеха своего первого романа, но этим ничего не сказано о "первой фразе". Зарабатывать шальные деньги можно и другим способом, а в ту пору это было легче легкого, стоило только Ламберу продаться нацистам.
Касательно д'Артеза всякие последующие объяснения еще менее удовлетворительны. Предположение, будто он единственно из упрямства стал артистом, чтобы досадить своей семье, но слишком убедительно. Почему именно артистом? Эдит тоже ничего не могла рассказать протоколисту об этом периоде жизни отца, что, впрочем, ничуть не странно, она узнала его спустя много лет после войны и тогда была еще полуребенком. Примечательно разве лишь довольно злобное замечание матери Эдит:
- Отец твой всегда был актером, даже дома. Даже оставаясь со мной наедине, он лгал. Не следовало мне выходить за него замуж.
Эдит с большой неохотой передала это замечание протоколисту и, желая показать, что не придает ему значения, поспешила добавить:
- Папа, верно, влюбился в какую-то ученицу театральной студии. Это бывает.
Да и в самом деле, была, как мы еще увидим, некая женщина, в юности посещавшая вместе с д'Артезом театральную студию. Протоколист с ней даже познакомился. Но когда он спросил, не в ней ли причина, она высмеяла его:
- Соблазнять его никакого проку не было.
В одном из позднейших интервью д'Артез, уже пользовавшийся известностью, якобы высказал следующее соображение, если, конечно, репортер его правильно понял:
- В наше время нельзя воспринимать со всей серьезностью такие напыщенные роли, как Лаэрт, маркиз Поза или Орест. Боже ты мой, каких усилий стоит эта серьезность, чтобы люди тебе верили!
Фраза процитирована дословно из интервью. Хотя к подобным репортажам следует относиться с недоверием, в этом высказывании, возможно, заключена разгадка жутковатого комизма пантомим, с которыми выступал д'Артез. Публика никогда не знала, смеяться ей или плакать, и, естественно, чувствовала себя оскорбленной. Реакция господина Глачке - характерный тому пример, даже если допрос отнюдь не спектакль.
Вполне возможно, что в свое время в каком-нибудь студенческом спектакле опытный режиссер обратил внимание на молодого артиста, игравшего роль Лаэрта или Ореста с такой истовой серьезностью, что производил, как это ни парадоксально, в некотором роде расхолаживающе-комическое впечатление. Так и слышишь восклицание режиссера:
- Друг мой, вы этому и сами не верите!
И видишь, как юный д'Артез в предписанном ролью костюме подходит к рампе и с наивной миной спрашивает:
- Чем же я вам не угодил?
Вот так-то и был открыт подлинный д'Артез, вернее говоря, так он сам себя открыл. Нынешняя его манера держаться на сцене и в жизни была, таким образом, заложена в нем, а не явилась бравадой, направленной против семьи или против смертельных опасностей того времени, как мы узнаем из послесловия к уже упомянутой монографии. Автор послесловия немало гордится своими психологическими домыслами. Однако ему следовало бы задуматься, отчего тот истерический век находил удовлетворение в том, чтобы разыгрывать архаичные роли и одурманивать себя громогласностью фраз, потерявших сто, если не более, лет назад свою силу. Ведь это же буквально значило провоцировать катастрофу и самоуничтожение. Возможно, юному д'Артезу бросилось в глаза, как плохо его современники, и даже самые выдающиеся, играют чуждые им роли, играют, можно сказать, по-дилетантски, и он вразрез этому всякий раз решал по мере своих сил добиваться совершенства. Если же он и в самом деле, как догадывалась его дочь Эдит, был влюблен в ученицу театральной студии - факт, сам по себе нисколько не странный и в чем сомневаться нет оснований, - то можно себе представить, что юный Эрнст Наземан сказал себе: "Раз уж я влюблен в эту очаровательную девушку, ничего не поделаешь, придется сыграть роль влюбленного так, чтобы мне поверили".
Эдит сильно рассердилась, когда протоколист изложил ей свои соображения. Она оборвала разговор, возразив, что, во всяком случае, эта девушка не ее мать, мать ее в жизни не посещала театральных студий и родилась в Киле. Она, однако, упустила из виду, что роман с ученицей театральной студии, если таковой имел место, приходится на более раннее время; д'Артез познакомился с матерью Эдит, только проходя службу в Киле.
Но тут протоколисту на память приходит еще одна сцена, которую можно считать типичной для д'Артеза. Она, правда, разыграна была куда позже, всего год-другой назад. Когда говоришь о д'Артезе, попытка вести рассказ в хронологической последовательности ни к чему не приводит. Только искажаешь картину - все представляется слишком простым, и невольно спохватываешься: нет, так быть не могло. Где-то упущено главное. Сцена, о которой идет речь, не известна была даже Ламберу; он наверняка порадовался бы ей, но смерть унесла его, прежде чем протоколист успел передать ему ее содержание. Случилось так, что телеграмма с извещением о смерти Ламбера пришла спустя часа два после того, как протоколист узнал кое-что об этой сценке. Удивительно, как все совпало. Эдит и протоколист вынуждены были в тот же вечер вылететь во Франкфурт, хотя собирались пробыть в Берлине еще несколько дней. Д'Артез, о чем уже, кажется, говорилось, был в это время за границей. Эдит ночевала в его комнате, и для протоколиста в квартире нашлась каморка, так что берлинская поездка им недорого обошлась.
Телеграмма была адресована на имя протоколиста, а не на имя Эдит, как можно было ожидать. Ламберу стало худо в университетской библиотеке. День, видимо, выдался очень жаркий, как бывает порой во Франкфурте. Ламбер медленно соскользнул с помоста в читальном зале, где стоял его письменный стол, ничего себе не повредив. Его тотчас отвезли в больницу, и там он пролежал еще два дня. Написав на листке последний адрес протоколиста, он вручил его сестре или врачу - на всякий случай. Нашлось также своего рода завещание, хотя его законность и можно оспаривать. Оно содержало всего две-три фразы, написанные от руки и снабженные подписью Ламбера. Текст дословно гласил следующее:
"Дорогой протоколист, всем добром, какое у меня обнаружится, распорядись по своему усмотрению. Родственников, хвала создателю, у меня нет. Твой Луи Ламбер".
Кстати говоря, в этом случае Ламбер впервые обратился к протоколисту на "ты". Наследство его не представляло никакой ценности - только-только покрыть расходы на похороны и на перевоз тела в Висбаден. Все счета сохраняет Эдит Наземан на тот случай, если в отсутствие протоколиста все же объявится кто-либо, претендующий на это наследство.
Неожиданным представляется то обстоятельство, что Ламбер доверил свои бумаги протоколисту, а не ближайшему другу д'Артезу или Эдит, которую знал гораздо дольше. Эдит не усмотрела тут ничего особенного.
- Паду он подобными делами утруждать не хотел, а с тобой за этот год достаточно сошелся.
Эдит с протоколистом в ту пору уже, видимо, были на "ты".
Однако вернемся к бывшей ученице театральной студии, ибо это она рассказала Эдит и протоколисту пресловутую сцену, в которой она, так сказать, подыгрывала д'Артезу. Эдит познакомилась с этой женщиной, когда приезжала в Западный Берлин с отцом. На этот раз Эдит отправилась к ней единственно по желанию протоколиста, который надеялся узнать что-нибудь о д'Артезе. Эдит, надо признать, относилась к этой женщине с предубеждением и но своей воле в жизни бы к ней не пошла, что та со своей стороны подметила и над чем немало потешалась.
- Не бойся, детка, - говорила она, - не отниму я у тебя твоего папочку. Уж нынче-то я, во всяком случае, понимаю что к чему. Да и на меня взгляни. Твой отец остался молодым, а я... Несчастье сохраняет человека молодым, это я часто замечала. Смирись с несчастьем вовремя, и оно от тебя отстанет, а мы, прочие, кто еще гонится за счастьем, изнашиваемся вконец. Вот и нечего тебе бояться!
Женщине этой было, если подсчитать, лет пятьдесят пять - пятьдесят шесть, но выглядела она куда старше. Развалина, как выразилась о ней Эдит.
Звалась она Сибилла Вустер. Видимо, ее девичья фамилия, к которой она вернулась. А может, даже не ее девичья фамилия, а фамилия ее матери.
Ламбер был, конечно, знаком с ней еще с прежних времен; можно предположить, что они и после войны встречались раз или два, когда д'Артезу удавалось подбить его на поездку в Берлин. Вряд ли чаще, Ламбер был тяжел на подъем. Как бы там ни было, прозвище "женщина в окне" изобрел, видимо, Ламбер в один из таких приездов. Д'Артезу, который это прозвище принял, оно, надо полагать, вряд ли пришло бы в голову. Да и к тому же у окна своей комнаты в бельэтаже на углу Ранкештрассе и Аугсбургерштрассе Сибилла Вустер засела только через год или два по окончании войны, во время военной сумятицы судьба забросила ее во Фрейлассинг. За углом, на Ранкештрассе, возможно, даже в подвале ее дома открылось кабаре, где д'Артез иной раз выступал, хоть и редко, и больше из любезности, чтобы помочь владельцам. Там, считал он, злоупотребляют политикой.
- Или актуальностью? - сказала Эдит. - Зрители хохочут над остротами, а меняться ничего не меняется. В этом папа участвовать не желал. Одно огорчение, говорил он. Так всегда получается с актуальностью, как он это называет. Ходишь вокруг да около правды, только этой шайке жизнь облегчаешь.
До прозвища "женщина в окне" Ламбер тоже не сам додумался, ему случайно вспомнилась статья, вышедшая в одном из научных институтов. Оттиск этот, изрядно выцветший, он захватил домой из библиотеки, чтобы показать протоколисту. И верно, под основным заглавием был греческими литерами мелким шрифтом набран подзаголовок: "Эссе о женщине в окне". Стало быть, совсем не потому, как можно было бы предположить, пришло Ламберу в голову это прозвище, что сам он имел обыкновение ночами стоять у окна, да еще со своим манекеном.
В статье шла речь о давнишних изысканиях по декоративно-прикладному искусству стран Передней Азии первого тысячелетия до н.э. и его предполагаемому значению. Статье были приданы многочисленные ученые примечания. Для пояснения мифологических мотивов приводилась даже история Иезавели из Ветхого завета. По сути дела, автор, археолог, исследовал происхождение древней легенды, сохранившейся, хоть и в измененном виде, вплоть до времен позднего Рима. Несмотря на сухость изложения, факты, якобы приведшие к возникновению легенды, воспринимались достаточно живо.
Ламбер, обращаясь к Эдит, сказал с усмешкой:
- Статья тебя заинтересует. Ты же изучала социологию.
В легенде речь шла о молодом человеке не то низкого происхождения, не то, как предполагал ученый, выходца из той части населения, что иммигрировала некогда в эту страну и была лишь терпима здесь; юноша влюбился то ли в девицу аристократического происхождения, то ли в дочь местного патриция. Девушка отклонила его домогательства, и молодой человек покончил с собой от сердечных огорчений. Итак, обычная любовная история, не лишенная сентиментальности и общественной морали. Последующие события, однако, куда примечательнее. Когда похоронная процессия следовала мимо дома девушки, та высунулась в окно, чтобы лучше разглядеть открывшееся зрелище. Поступок этот привел в негодование богиню любви, и она обратила девушку, стоявшую в окне, в каменную статую. Впоследствии, как доказывает ученый автор, "женщина в окне" стала символом проституции.
Иной раз фигуру эту окружают голубями, и поскольку во Франкфурте, как известно, хватает проституток и голубей, то, казалось бы, нетрудно провести аналогию с манекеном, но, как сказано, не в нем дело.
Эдит легенда активно не понравилась. В конце-то концов, девушка вправе отвергнуть любовное домогательство. Однако ж, заметил в ответ Ламбер, незачем веселиться, когда молодой парень кончает с собой. Эдит, видимо, ошибочно заподозрила, что легенда эта в устах Ламбера звучит ей упреком. Всего за месяц-другой до того, как протоколист познакомился с Эдит, она расторгла помолвку с неким молодым инженером. Но протоколисту в то время это известно не было.
Эдит же считала исторические или археологические пояснения, касающиеся "женщины в окне", решительным вздором.
- Просто дядя Ламбер напускает на себя важность, чтобы показать свою эрудицию.
Будучи как-то в Берлине, Эдит обнаружила, что у Сибиллы Вустер к окну прилажено зеркало, "шпион", как его называют. Таким образом та держала под наблюдением обе улицы. В первую голову Аугсбургерштрассе.
- Девицы, там промышляющие, конечно, давно это подметили и прозвали ее "женщиной в окне".
Так оно, по-видимому, и было: девицы нет-нет да и забегали к ней погадать на картах. О чем "женщина в окне" поведала Эдит и протоколисту, когда они у нее побывали.
- Особенно вон та, Мими, рыжеволосая - ах, нет, она еще, понятно, спит, - все нервы мне вымотала. Уж очень ей хочется выйти за хозяина овощной лавчонки в Тегеле, да об этом пока речи быть не может - у него жена есть, больна раком. А Мими хочется знать, долго ли та еще протянет. Она, сдается мне, думает, будто в моих силах это дело чуточку ускорить, иголкой фотокарточку проткнуть или еще что сделать. Господи боже ты мой, тут ведь колдовством не поможешь, тут терпением запастись надо. А это ох как трудно.
Несмотря на неприязнь, испытываемую Эдит к этой женщине, она представляется протоколисту фигурой значительной, поскольку речь идет о д'Артезе. И совсем не из-за какой-то давнишней любовной истории, которая так сердила Эдит, а по причине, растолковать которую, протоколисту, не имеющему опыта в подобных делах, не хватает нужных слов. Он бы это так выразил: если вообще допустить, что д'Артезу нашлась бы достойная пара не о любви речь и, разумеется, не о постели, - так ею могла быть только такая женщина.
- Да что вы в этой особе нашли? - со злостью спрашивала Эдит.
Ламбер - протоколист, само собой разумеется, и впредь будет называть его так - полностью отдавал себе отчет в том, что злоупотребил этим именем, и весьма едко себя высмеивал:
- Неслыханное жульничество. Едва ли мне его загладить тем, что ныне я прозябаю как Людвиг-Лембке. Уж по причине крайнего убожества школьного образования, от которого дети страдают тысячу лет и будут точно так же страдать еще тысячу лет, человек не может быть Луи Ламбером. Взгляните-ка, вот он стоит у камина и говорит про себя: "Нет, человек этот не мой герой". Или другое его изречение: "Я не испытываю ни капли любви к этим двум слогам - "лам" и "бер". Вот к чему мне следовало прислушаться, да.
А в другой раз, в присутствии Эдит, Ламбер поучал протоколиста:
- И перед его женой еще придется каяться за подобное злоупотребление. Какая женщина! На первых порах она пыталась записывать изречения мужа, но позднее бросила, так как не подобает, сказала она, превращать подобные слова в литературу. Вот пример, достойный подражания, а я, идиот, не обратил внимания на ее совет.
Когда же Эдит спросила:
- А что с ней сталось?
Ламбер коротко ответил:
- Разве в этом дело, дитя мое?
Правда, позднее он все-таки вернулся к этой теме в разговоре с протоколистом.
- Его жена была еврейка. Или полуеврейка, как сказали бы нынче. Премерзкое словцо, - он говорил в окно, а рядом стоял манекен, "полуеврейка", да, это единственное, что у меня с ним общего. Ну и что? Ну и что? - со злостью выкрикнул он в ночь.
Впервые протоколист видел, как Ламбер потерял самообладание. Но он быстро взял себя в руки. И дружески похлопал по плечу манекен.
- Есть тут у нас сиротинушка, вбил себе в голову, будто должен осчастливить некую девицу. Точно ты без этого не обойдешься, а?
Эдит ненавидела манекен больше всего на свете. Ламбер считался с этим и в ее присутствии не выкидывал никаких фортелей с куклой. Но выбросить эту дурищу, "этот пылеуловитель", как выразилась Эдит, Ламбер отказался наотрез.
- Ах вы, бедные мои сиротки! - вздыхал он, и это выражение, а он часто пускал его в ход, также возмущало Эдит.
Д'Артез, сделавшись артистом, по тем же причинам оставил себе псевдоним детских лет. Мыслимо ли, чтоб в газетной рецензии написали: "Молодой актер-любовник Эрнст Наземан". Нет, это немыслимо, смеясь, пояснил д'Артез свой псевдоним в каком-то интервью, о чем можно прочесть в упомянутой выше монографии.
И все же мотивы, заставлявшие д'Артеза держаться своего детского псевдонима, не имели столь утилитарного характера, как у Ламбера. Ему важно было создать известную дистанцию между собой и своим семейством хотя бы для того, чтобы оно ему не мешало. А также для того, видимо, чтобы не подвергать свое семейство возможному общественному порицанию.
- Нельзя же навязывать фирме "Наней" столь двусмысленный эксперимент, заявил он.
Эдит сочла нужным подчеркнуть, что отец ее обладал редкостным тактом, однако слова ее побудили Ламбера сделать куда менее деликатное замечание:
- Быть предельно тактичным - единственная возможность не подпускать к себе эту семейку на пушечный выстрел. Только так и можно обезвредить подобную нечисть.
У протоколиста возникают сомнения, как бы подобные, случайно оброненные Ламбером замечания, закрепленные на бумаге, не обрели чрезмерной значимости. Однако разрыв с семьей начался, видимо, еще задолго до того, как оба молодых человека, окончив гимназию, уехали в Берлин поступать в университет. Было это как будто зимой 1930-1931 года. Дату можно, пожалуй, проверить по университетским документам, если их не сожгли. В Берлине друзья даже квартировали вместе, по крайней мере первые два-три года. Не исключено, что Эрнст Наземан нес большую долю расходов по квартирной плате, облегчая молодому Лембке затраты на обучение. Отец того был обер-штудиенрат, вице-директор гимназии. Семья, надо думать, жила в стесненных обстоятельствах и очень экономно. У Лембке были еще брат и сестра, о судьбе которых ничего не известно; быть может, они погибли в войну. Семья Лембке проживала в небольшом обветшалом доме, который мать Людвига, дочь дрезденского лавочника, получила в приданое. Сословные различия между Лембке и Наземанами, если пользоваться этим старомодным понятием, были по тому времени чрезвычайно велики, и семьи, разумеется, знакомства не водили. Сейчас, правда, это производит более чем странное впечатление.
Наземаны владели обширной великолепной виллой с колоннадой и большим садом на откосе, откуда открывался вид на Эльбу, на Лошвиц и Блазевиц и на мост, именуемый Голубое Чудо. Завод искусственного волокна уже в те годы был предприятием значительным, хотя броское рекламное название "Наней" было изобретено только в конце двадцатых годов.
Главное, что связывало молодых людей, - это стремление сломать шаблон семейных традиций. Трудно представить себе Ламбера мальчиком в великолепных залах наземановской виллы. Он ни разу ни словом не обмолвился ни о днях своей юности, ни о Дрездене, ни о своих сыновних чувствах или о том, конфузился ли он, когда в плохоньком костюмчике здоровался с почтенной госпожой Наземан. Помогал ли молодой Лембке другу при выполнении домашних заданий и получал ли за эти занятия денежное вознаграждение? Ведь Ламбер учился хорошо, тогда как д'Артез с грехом пополам сдал выпускные экзамены. Уже в школе он выводил учителей из себя, чуть утрируя безупречные манеры, которых они требовали, и тем самым выставляя их в карикатурном свете. Да и о молодом д'Артезе протоколисту известно лишь то, что отец случайно рассказывал дочери.
- Папа и дядя Ламбер, - говорила она, - иной раз, когда бабушка в столовой устраивала чай, забирались под большой концертный рояль, стоявший в соседней гостиной. Оттуда мальчики слышали, как приглашенные дамы сплетничали о прислуге и хвалились своими детьми. Ну и морочили же они друг друга, рассказывал папа, мы этих деток куда лучше знали, чем их мамаши.
Предстояло ли отцу изучать юриспруденцию или химию, Эдит не знала, да это, в общем, и безразлично. Во всяком случае, ясно одно: учился он с расчетом возглавить со временем отцовское предприятие. Людвиг же Лембке изучал литературу и языки, но с самого начала целью его было сделаться библиотекарем. Он сдавал даже какой-то дополнительный экзамен, и это помогло ему впоследствии получить место младшего библиотекаря во Франкфуртском университете. В послевоенный период библиотекари были, так сказать, товаром дефицитным. Естественно, каждый поинтересуется политической ориентацией обоих молодых людей, тем более что они принадлежали к поколению, из которого формировалось национал-социалистское движение. И хотя ныне нам известно, что оба они были противниками нацистской системы, одного этого недостаточно. Каких воззрений придерживались двадцатилетние юноши д'Артез и Ламбер в эпоху немецкой истерии? Попытки выяснить что-либо по документам остались бы бесплодными. Относительно Ламбера вообще нет ровным счетом ничего, хотя, он, надо думать, по меньшей мере входил в списки имперской палаты словесности, если получил в тридцатые годы право публиковать книги. Был ли он занесен в списки под именем Людвига Лембке? А как же неарийское происхождение его жены? Сделано ли было для него исключение?
О д'Артезе имеются лишь материалы, заведенные оккупационными властями, когда он, выйдя из концентрационного лагеря, вновь объявился в Берлине. Согласны, это событие перечеркивает все прошлое человека, и тем не менее, коль скоро речь идет о столь знаменитой личности, как д'Артез, довольно странно, что ни один любознательный репортер не попытался докопаться до каких-либо грешков в его прошлом. И чтобы сразу же покончить с этим вопросом: Людвиг Лембке был освобожден от воинской обязанности из-за операции по поводу грыжи, сделанной ему еще в детстве, а д'Артез служил год во флоте, в Киле. Саксонцы предпочитают службу во флоте.
Протоколист настоятельно просит извинить его за то, что он считает нужным отчитаться в вещах столь скучных, касающихся только прошлого. Ведь записки эти не представляют собой точно датированной биографии. Ламбер как-то сказал:
- Из нас, не будь даже нацистов и войны, ничего другого бы не вышло. Нам этим не оправдаться.
Сильно сказано, конечно, но Ламбер терпеть не мог, когда люди перекладывали на историю ответственность за свою судьбу.
Главное же в том, что подобными соображениями не объяснить, как из этих двух студентов вышли д'Артез и Ламбер. Как случилось, что оба они внезапно свернули с предначертанного им пути? Что побудило Людвига Лембке после двух лет учебы как-то ночью сесть и за месяц-другой написать исторический роман? И что толкнуло Эрнста Наземана поступить в театральную школу, чтобы обучаться актерскому ремеслу?
Есть ли в подобных вопросах хоть капля смысла? Ведь спроси кто-нибудь протоколиста спустя тридцать лет: что послужило для вас в ту пору поводом внезапно свернуть с предначертанного, как вы выразились, пути? Обычная юридическая карьера показалась вам скучной, и после экзаменов вы предпочли добровольно поступить в Управление государственной безопасности, где служить представлялось вам не в пример интересней? А сейчас мы нежданно-негаданно встречаем вас на пути в Африку в качестве сотрудника администрации по оказанию помощи развивающимся странам. Уж не по идейным ли соображениям? Не хотите же вы убедить нас, что текст некоего допроса, известного вам лишь в магнитофонной записи, что голос человека, с которым вам лично и встретиться не довелось и который потому только не стал для вас чистейшей химерой, что вы познакомились с его другом и дочерью, не хотите же вы убедить нас, что это и есть подлинный мотив вашего авантюрного, прошу прощения, шага? Не воображаете же вы, что вас самого удовлетворит подобное объяснение, когда в один прекрасный день вы пожалеете, что совершили этот шаг?.. Итак, спроси об этом кто-либо протоколиста лет через тридцать, он никакого удовлетворительного ответа не получит. Очевидно, со временем меняются и взгляды на побудительные мотивы, столь, казалось бы, безусловные в момент свершения, - весьма неудовлетворительное для юриста замечание. Ошибка - если то ошибка приводит к положительному решению или наоборот? Быть может, с подобной необъяснимой ломки и начинается то, что Ламбер именовал "прошлым".
Что до самого Ламбера, то он, правда, утверждает, будто хотел поскорее начать зарабатывать, чтобы не тянуть с отца. В библиотеке через его руки проходило достаточно исторических книг, а сочинение исторического романа чтива, по его выражению, - давалось ему на удивление легко, вот он и продолжал свое писательство. Вполне понятно, что он продолжал писать после шумного успеха своего первого романа, но этим ничего не сказано о "первой фразе". Зарабатывать шальные деньги можно и другим способом, а в ту пору это было легче легкого, стоило только Ламберу продаться нацистам.
Касательно д'Артеза всякие последующие объяснения еще менее удовлетворительны. Предположение, будто он единственно из упрямства стал артистом, чтобы досадить своей семье, но слишком убедительно. Почему именно артистом? Эдит тоже ничего не могла рассказать протоколисту об этом периоде жизни отца, что, впрочем, ничуть не странно, она узнала его спустя много лет после войны и тогда была еще полуребенком. Примечательно разве лишь довольно злобное замечание матери Эдит:
- Отец твой всегда был актером, даже дома. Даже оставаясь со мной наедине, он лгал. Не следовало мне выходить за него замуж.
Эдит с большой неохотой передала это замечание протоколисту и, желая показать, что не придает ему значения, поспешила добавить:
- Папа, верно, влюбился в какую-то ученицу театральной студии. Это бывает.
Да и в самом деле, была, как мы еще увидим, некая женщина, в юности посещавшая вместе с д'Артезом театральную студию. Протоколист с ней даже познакомился. Но когда он спросил, не в ней ли причина, она высмеяла его:
- Соблазнять его никакого проку не было.
В одном из позднейших интервью д'Артез, уже пользовавшийся известностью, якобы высказал следующее соображение, если, конечно, репортер его правильно понял:
- В наше время нельзя воспринимать со всей серьезностью такие напыщенные роли, как Лаэрт, маркиз Поза или Орест. Боже ты мой, каких усилий стоит эта серьезность, чтобы люди тебе верили!
Фраза процитирована дословно из интервью. Хотя к подобным репортажам следует относиться с недоверием, в этом высказывании, возможно, заключена разгадка жутковатого комизма пантомим, с которыми выступал д'Артез. Публика никогда не знала, смеяться ей или плакать, и, естественно, чувствовала себя оскорбленной. Реакция господина Глачке - характерный тому пример, даже если допрос отнюдь не спектакль.
Вполне возможно, что в свое время в каком-нибудь студенческом спектакле опытный режиссер обратил внимание на молодого артиста, игравшего роль Лаэрта или Ореста с такой истовой серьезностью, что производил, как это ни парадоксально, в некотором роде расхолаживающе-комическое впечатление. Так и слышишь восклицание режиссера:
- Друг мой, вы этому и сами не верите!
И видишь, как юный д'Артез в предписанном ролью костюме подходит к рампе и с наивной миной спрашивает:
- Чем же я вам не угодил?
Вот так-то и был открыт подлинный д'Артез, вернее говоря, так он сам себя открыл. Нынешняя его манера держаться на сцене и в жизни была, таким образом, заложена в нем, а не явилась бравадой, направленной против семьи или против смертельных опасностей того времени, как мы узнаем из послесловия к уже упомянутой монографии. Автор послесловия немало гордится своими психологическими домыслами. Однако ему следовало бы задуматься, отчего тот истерический век находил удовлетворение в том, чтобы разыгрывать архаичные роли и одурманивать себя громогласностью фраз, потерявших сто, если не более, лет назад свою силу. Ведь это же буквально значило провоцировать катастрофу и самоуничтожение. Возможно, юному д'Артезу бросилось в глаза, как плохо его современники, и даже самые выдающиеся, играют чуждые им роли, играют, можно сказать, по-дилетантски, и он вразрез этому всякий раз решал по мере своих сил добиваться совершенства. Если же он и в самом деле, как догадывалась его дочь Эдит, был влюблен в ученицу театральной студии - факт, сам по себе нисколько не странный и в чем сомневаться нет оснований, - то можно себе представить, что юный Эрнст Наземан сказал себе: "Раз уж я влюблен в эту очаровательную девушку, ничего не поделаешь, придется сыграть роль влюбленного так, чтобы мне поверили".
Эдит сильно рассердилась, когда протоколист изложил ей свои соображения. Она оборвала разговор, возразив, что, во всяком случае, эта девушка не ее мать, мать ее в жизни не посещала театральных студий и родилась в Киле. Она, однако, упустила из виду, что роман с ученицей театральной студии, если таковой имел место, приходится на более раннее время; д'Артез познакомился с матерью Эдит, только проходя службу в Киле.
Но тут протоколисту на память приходит еще одна сцена, которую можно считать типичной для д'Артеза. Она, правда, разыграна была куда позже, всего год-другой назад. Когда говоришь о д'Артезе, попытка вести рассказ в хронологической последовательности ни к чему не приводит. Только искажаешь картину - все представляется слишком простым, и невольно спохватываешься: нет, так быть не могло. Где-то упущено главное. Сцена, о которой идет речь, не известна была даже Ламберу; он наверняка порадовался бы ей, но смерть унесла его, прежде чем протоколист успел передать ему ее содержание. Случилось так, что телеграмма с извещением о смерти Ламбера пришла спустя часа два после того, как протоколист узнал кое-что об этой сценке. Удивительно, как все совпало. Эдит и протоколист вынуждены были в тот же вечер вылететь во Франкфурт, хотя собирались пробыть в Берлине еще несколько дней. Д'Артез, о чем уже, кажется, говорилось, был в это время за границей. Эдит ночевала в его комнате, и для протоколиста в квартире нашлась каморка, так что берлинская поездка им недорого обошлась.
Телеграмма была адресована на имя протоколиста, а не на имя Эдит, как можно было ожидать. Ламберу стало худо в университетской библиотеке. День, видимо, выдался очень жаркий, как бывает порой во Франкфурте. Ламбер медленно соскользнул с помоста в читальном зале, где стоял его письменный стол, ничего себе не повредив. Его тотчас отвезли в больницу, и там он пролежал еще два дня. Написав на листке последний адрес протоколиста, он вручил его сестре или врачу - на всякий случай. Нашлось также своего рода завещание, хотя его законность и можно оспаривать. Оно содержало всего две-три фразы, написанные от руки и снабженные подписью Ламбера. Текст дословно гласил следующее:
"Дорогой протоколист, всем добром, какое у меня обнаружится, распорядись по своему усмотрению. Родственников, хвала создателю, у меня нет. Твой Луи Ламбер".
Кстати говоря, в этом случае Ламбер впервые обратился к протоколисту на "ты". Наследство его не представляло никакой ценности - только-только покрыть расходы на похороны и на перевоз тела в Висбаден. Все счета сохраняет Эдит Наземан на тот случай, если в отсутствие протоколиста все же объявится кто-либо, претендующий на это наследство.
Неожиданным представляется то обстоятельство, что Ламбер доверил свои бумаги протоколисту, а не ближайшему другу д'Артезу или Эдит, которую знал гораздо дольше. Эдит не усмотрела тут ничего особенного.
- Паду он подобными делами утруждать не хотел, а с тобой за этот год достаточно сошелся.
Эдит с протоколистом в ту пору уже, видимо, были на "ты".
Однако вернемся к бывшей ученице театральной студии, ибо это она рассказала Эдит и протоколисту пресловутую сцену, в которой она, так сказать, подыгрывала д'Артезу. Эдит познакомилась с этой женщиной, когда приезжала в Западный Берлин с отцом. На этот раз Эдит отправилась к ней единственно по желанию протоколиста, который надеялся узнать что-нибудь о д'Артезе. Эдит, надо признать, относилась к этой женщине с предубеждением и но своей воле в жизни бы к ней не пошла, что та со своей стороны подметила и над чем немало потешалась.
- Не бойся, детка, - говорила она, - не отниму я у тебя твоего папочку. Уж нынче-то я, во всяком случае, понимаю что к чему. Да и на меня взгляни. Твой отец остался молодым, а я... Несчастье сохраняет человека молодым, это я часто замечала. Смирись с несчастьем вовремя, и оно от тебя отстанет, а мы, прочие, кто еще гонится за счастьем, изнашиваемся вконец. Вот и нечего тебе бояться!
Женщине этой было, если подсчитать, лет пятьдесят пять - пятьдесят шесть, но выглядела она куда старше. Развалина, как выразилась о ней Эдит.
Звалась она Сибилла Вустер. Видимо, ее девичья фамилия, к которой она вернулась. А может, даже не ее девичья фамилия, а фамилия ее матери.
Ламбер был, конечно, знаком с ней еще с прежних времен; можно предположить, что они и после войны встречались раз или два, когда д'Артезу удавалось подбить его на поездку в Берлин. Вряд ли чаще, Ламбер был тяжел на подъем. Как бы там ни было, прозвище "женщина в окне" изобрел, видимо, Ламбер в один из таких приездов. Д'Артезу, который это прозвище принял, оно, надо полагать, вряд ли пришло бы в голову. Да и к тому же у окна своей комнаты в бельэтаже на углу Ранкештрассе и Аугсбургерштрассе Сибилла Вустер засела только через год или два по окончании войны, во время военной сумятицы судьба забросила ее во Фрейлассинг. За углом, на Ранкештрассе, возможно, даже в подвале ее дома открылось кабаре, где д'Артез иной раз выступал, хоть и редко, и больше из любезности, чтобы помочь владельцам. Там, считал он, злоупотребляют политикой.
- Или актуальностью? - сказала Эдит. - Зрители хохочут над остротами, а меняться ничего не меняется. В этом папа участвовать не желал. Одно огорчение, говорил он. Так всегда получается с актуальностью, как он это называет. Ходишь вокруг да около правды, только этой шайке жизнь облегчаешь.
До прозвища "женщина в окне" Ламбер тоже не сам додумался, ему случайно вспомнилась статья, вышедшая в одном из научных институтов. Оттиск этот, изрядно выцветший, он захватил домой из библиотеки, чтобы показать протоколисту. И верно, под основным заглавием был греческими литерами мелким шрифтом набран подзаголовок: "Эссе о женщине в окне". Стало быть, совсем не потому, как можно было бы предположить, пришло Ламберу в голову это прозвище, что сам он имел обыкновение ночами стоять у окна, да еще со своим манекеном.
В статье шла речь о давнишних изысканиях по декоративно-прикладному искусству стран Передней Азии первого тысячелетия до н.э. и его предполагаемому значению. Статье были приданы многочисленные ученые примечания. Для пояснения мифологических мотивов приводилась даже история Иезавели из Ветхого завета. По сути дела, автор, археолог, исследовал происхождение древней легенды, сохранившейся, хоть и в измененном виде, вплоть до времен позднего Рима. Несмотря на сухость изложения, факты, якобы приведшие к возникновению легенды, воспринимались достаточно живо.
Ламбер, обращаясь к Эдит, сказал с усмешкой:
- Статья тебя заинтересует. Ты же изучала социологию.
В легенде речь шла о молодом человеке не то низкого происхождения, не то, как предполагал ученый, выходца из той части населения, что иммигрировала некогда в эту страну и была лишь терпима здесь; юноша влюбился то ли в девицу аристократического происхождения, то ли в дочь местного патриция. Девушка отклонила его домогательства, и молодой человек покончил с собой от сердечных огорчений. Итак, обычная любовная история, не лишенная сентиментальности и общественной морали. Последующие события, однако, куда примечательнее. Когда похоронная процессия следовала мимо дома девушки, та высунулась в окно, чтобы лучше разглядеть открывшееся зрелище. Поступок этот привел в негодование богиню любви, и она обратила девушку, стоявшую в окне, в каменную статую. Впоследствии, как доказывает ученый автор, "женщина в окне" стала символом проституции.
Иной раз фигуру эту окружают голубями, и поскольку во Франкфурте, как известно, хватает проституток и голубей, то, казалось бы, нетрудно провести аналогию с манекеном, но, как сказано, не в нем дело.
Эдит легенда активно не понравилась. В конце-то концов, девушка вправе отвергнуть любовное домогательство. Однако ж, заметил в ответ Ламбер, незачем веселиться, когда молодой парень кончает с собой. Эдит, видимо, ошибочно заподозрила, что легенда эта в устах Ламбера звучит ей упреком. Всего за месяц-другой до того, как протоколист познакомился с Эдит, она расторгла помолвку с неким молодым инженером. Но протоколисту в то время это известно не было.
Эдит же считала исторические или археологические пояснения, касающиеся "женщины в окне", решительным вздором.
- Просто дядя Ламбер напускает на себя важность, чтобы показать свою эрудицию.
Будучи как-то в Берлине, Эдит обнаружила, что у Сибиллы Вустер к окну прилажено зеркало, "шпион", как его называют. Таким образом та держала под наблюдением обе улицы. В первую голову Аугсбургерштрассе.
- Девицы, там промышляющие, конечно, давно это подметили и прозвали ее "женщиной в окне".
Так оно, по-видимому, и было: девицы нет-нет да и забегали к ней погадать на картах. О чем "женщина в окне" поведала Эдит и протоколисту, когда они у нее побывали.
- Особенно вон та, Мими, рыжеволосая - ах, нет, она еще, понятно, спит, - все нервы мне вымотала. Уж очень ей хочется выйти за хозяина овощной лавчонки в Тегеле, да об этом пока речи быть не может - у него жена есть, больна раком. А Мими хочется знать, долго ли та еще протянет. Она, сдается мне, думает, будто в моих силах это дело чуточку ускорить, иголкой фотокарточку проткнуть или еще что сделать. Господи боже ты мой, тут ведь колдовством не поможешь, тут терпением запастись надо. А это ох как трудно.
Несмотря на неприязнь, испытываемую Эдит к этой женщине, она представляется протоколисту фигурой значительной, поскольку речь идет о д'Артезе. И совсем не из-за какой-то давнишней любовной истории, которая так сердила Эдит, а по причине, растолковать которую, протоколисту, не имеющему опыта в подобных делах, не хватает нужных слов. Он бы это так выразил: если вообще допустить, что д'Артезу нашлась бы достойная пара не о любви речь и, разумеется, не о постели, - так ею могла быть только такая женщина.
- Да что вы в этой особе нашли? - со злостью спрашивала Эдит.