Вчера вечером Эдит прибежала ко мне сильно расстроенная. Я пытался угостить ее в "Милане" пиццей. Ну ладно, днем вы от нее сбежали, это в порядке вещей. К этому женщина должна привыкнуть, и чем раньше, тем лучше. С этим чертовым естественным правом надобно ладить. Вы простите, что я то и дело подтруниваю над вашим излюбленным понятием. Но то, что вы, поддавшись на ее уговоры, пользуясь методами тайной полиции, рылись в документах об ее отце, это никуда не годится. И не оттого, что ему есть что скрывать, но все, что бы вы там ни нашли, не соответствует истине. Все записанное в документах ничего общего с действительностью не имеет, это не более чем сфабрикованная действительность для службы государственной безопасности.
   Прекрасно - наша маленькая Эдит подозревает, что женщина, которая произвела ее на свет, выдала ее отца нацистам. И хотела бы внести в этот вопрос ясность. Уж такая она есть. Приглядитесь только к ее крутому лбу, он точно создан, чтобы стены прошибать. Но к несчастью, стена-то растяжимая, ее не прошибешь, а истина, которую Эдит полагает за ней найти, тоже всего-навсего растяжимая истина. Женщина, якобы выдавшая своего мужа, была не кем иным, как неистово плодливой самкой. А это как раз одна из тех истин, которую от Эдит лучше сохранить в тайне, ведь что ни говорите, а она ее мать. Порядочно вела себя эта женщина или нет, никакого значения не имеет. Осуждать такую самку с точки зрения вины и совести - значит показать себя смешным. Невменяемость была бы, возможно, смягчающим обстоятельством, но это чисто мужской аргумент, почем вы знаете, какой вид принимает невменяемость в женском мире?
   Грустно, что вообще приходится говорить о подобных очевидностях. Плодливые самки всегда в своем праве, для чего и существует ведомство безопасности. Беда лишь, что эти милые законы не распространяются на право экстерриториальности, отсюда эта звериная ненависть.
   Д'Артеза загубила не его неполноценная жена, а экстерриториальность, присущая ему уже в те годы. Вот вам неприкрашенная истина, остальное легкие погрешности, которые и в расчет-то принимать не стоит. Если уж говорить о вине, так она всецело на д'Артезе, в те давние времена он не умел еще ни скрывать, ни маскировать свою экстерриториальность. Научиться этому пришлось ему лишь в концлагере. И нынче вашего господина Глачке раздражает именно то, что он чует его экстерриториальность, но доказать ее не может, ведь д'Артез человек во всех отношениях корректный и ко всему еще в родстве с фирмой "Наней".
   Вместо того чтобы писать статью о таких редкостных вещах, как естественное право, поломали б лучше голову над законами экстерриториальности. Наверняка и в этой области существуют какие-то законы. К сожалению, я вам помочь не смогу, хоть иной раз и размышляю над этим вопросом, когда стою у окна. Один из основных законов экстерриториальности состоит в том, что нельзя и виду подавать, будто ты экстерриториален, а как раз этим основным законом д'Артез в те времена пренебрегал. Он еще и хвастал своей экстерриториальностью. А чем тут, спрашивается, хвастать?
   Непосредственная причина его ареста была самая что ни на есть простая, и это надо растолковать Эдит. Д'Артез и сейчас склонен все разжевывать да людям в рот класть. На то он и актер, никуда не денешься. Когда мы обсуждаем новую пантомиму, моя задача сводится к тому, чтобы помешать ему все разжевывать. Мы зачастую горячо спорим из-за этого. В этом прорывается его сценический темперамент. Я же пытаюсь каждый раз пояснить ему, что значение имеет только то, что не нуждается в словах, настолько оно очевидно. Я сам лишь недавно это понял. Понятно, людей такая манера огорошивает, они чувствуют себя обиженными. Приходят и спрашивают: отчего он с нами не говорит? В особенности женщины, те толпами приходят, и каждая считает: уж у меня-то он заговорит.
   Но как сказано, в те времена д'Артезу еще невдомек было, что он родился экстерриториальным. А такое тоже случается, не знаю, почему природа позволяет себе подобные эксперименты. Мне, например, не довелось родиться экстерриториальным, отнюдь нет. Я лишь по ошибке или из ложного тщеславия попал в эту категорию, усвоил кое-какие их привычки, чего нельзя было избежать, но я не создан для экстерриториальности. Да, такое тоже случается. И может быть, именно потому, что я не принадлежу к этой категории, мне легче подсказать д'Артезу правильное решение, чем ему принять такое решение. Но в ту нору, когда его арестовали, мы почти не встречались. Да он и не был тогда д'Артезом, а был дебютантом, еще не знающим своей роли. Режиссер - как же его звали, он теперь уже умер повел д'Артеза по ложному пути. Собственно говоря, он правильно понял д'Артеза, но лишь наполовину. Он посоветовал ему играть добрые старые роли чуть-чуть серьезнее, чем должно, тогда люди начинают смеяться. Это верно, они смеются и довольные уходят домой. Но в этом-то и кроется ложность пути. Одного смеха мало.
   Его было мало и для выступлений против нацистов. В те годы уже стало модой острить на их счет, однако нацисты считали: пусть смеются, лишь бы о глупостях не думали. Но на спектаклях д'Артеза они заметили, что дело принимает дурной оборот, они заметили это прежде, чем он сам. Я пытался растолковать это вчера Эдит, чтобы разубедить ее в том, будто во всем виновна ее мать. Это принизило бы само понятие вины, о чем, естественно, нельзя говорить Эдит. С таким же успехом можно взвалить вину за арест на меня, поскольку я тогда не отсоветовал ее отцу показывать ту пантомиму. Но как я уже сказал, мы редко встречались. Я даже не видел той пантомимы.
   Как я слышал, сцена представляла избирательный пункт не то в школе, не то в пивной. Длинный стол для членов комиссии, избирательная урна, а впереди, у самой рампы, "избирательный сортир", знаете, этакий закуток с пультом и тремя ширмами вокруг. "Избирательный сортир"! Бесподобное название. И понятно, исполинский портрет Гитлера на стене. Один из тех, где Гитлер в коричневой форме и без фуражки. А фуражку он держит впереди, прикрывая, точно крышкой, срам. Донельзя комичный портрет, уже сам по себе ядовитая карикатура, ибо подпись гласила: "Фюрер". Всего ужаснее, однако, было то, что никто уже не улавливал этого комизма. Сейчас это немыслимо себе представить. Ну а впереди, у самой рампы, рядом с "избирательным сортиром", установлен избирательный плакат. Просто-напросто увеличенный избирательный бюллетень с одним кружком, в котором следовало нацарапать крестик. И такой жирный крестик уже энергично нанесен на плакате. Да, один-единственный крест. Это в те времена называлось выборами. Помнится, была там еще стрела, указывающая на кружок, чтобы каждый понял смысл плаката, и подпись: "Твоя благодарность фюреру!" Вот как тогда все происходило.
   Я могу описать вам пантомиму только с чужих слов, но можно не сомневаться, что так оно и было. Д'Артез, или скажем лучше, Эрнст Наземан, появляется на избирательном пункте и вежливо кланяется направо и налево. Приличный молодой человек, добропорядочный середнячок, оставивший дома жену и ребенка, но женатый, пожалуй, совсем недавно. Конечно же, он слегка смущен и неуверен в отношении процедуры, которую ему предстоит выполнить. Но каждый знает, вернее, знал в те времена, что, не выполни он ее, ему придется худо. Тогдашние Глачке незамедлительно дознались бы до этого; самое меньшее, он вылетел бы со службы, а причинить подобное огорчение жене и ребенку он не смеет. Молодой человек подходит к длинному столу, за которым надо вообразить себе членов комиссии, и предъявляет какие-то документы, расплываясь в вежливой улыбке и с полупоклоном куда-то в пустоту.
   Но как раз когда он выкладывает документы на стол и против его имени в списке ставят галочку, за его спиной раздается чье-то бормотание, а зрители понимают, что это бормочет гитлеровский портрет: "Провидение!.." С той самой интонацией, с какой обычно произносил это слово Гитлер. Имитация выходила на удивление точно. Молодой человек, застывший у стола, никак не возьмет в толк, откуда исходит голос, он вздрагивает, но тут же снова расплывается в улыбке члену комиссии, якобы сидящему за столом. Улыбка его была более чем явственна. В манере игры д'Артеза в ту пору преобладала еще клоунада. Я имею в виду старомодную беспомощную и словно извиняющуюся жестикуляцию, обращенную к публике. Затем молодой человек переходит к следующему члену комиссии, который вручает ему бюллетень или еще что-то. И снова голос бормочет: "Провидение!.." - и снова молодой человек вздрагивает и расплывается в улыбке. Он берет протянутый ему бюллетень в зеленый конверт. Легкий поклон. Он рассматривает полученные бумаги и даже, перевернув бюллетень, разглядывает оборотную сторону. И тут же делает небольшой гротескный прыжок к "избирательному сортиру". Подчеркнуто гротескный. Должно быть, член комиссии на него напустился, пусть-де не околачивается здесь без толку и не задерживает движение. Снова легкий поклон, и снова извиняющиеся жесты в сторону стола. Молодой человек входит в "избирательный сортир", вопросительно оглядывается, правильно ли он все делает, кладет бюллетень на пульт и целиком сосредоточивается на процедуре голосования.
   Я с удовольствием посмотрел бы эту маленькую сценку, она, надо полагать, была великолепно исполнена, совершенно в духе позднейшего д'Артеза, судя по тому, как мне ее на следующий день описали. Молодой человек берет в руки карандаш, закрепленный на цепочке, дергает два-три раза цепочку, достаточен ли радиус ее действия, и, облокотившись левой рукой на пульт, склоняет на нее голову, намереваясь спокойно и добросовестно поразмыслить над тем, кого ему избрать. Глядя на него, можно подумать, что он собрался писать стихи. Да еще переступает с ноги на ногу, так изнурительно его раздумье. Вот он уже совеем собрался начертать на избирательном бюллетене крест, но нет, такое действие нужно всесторонне продумать, спешить с этим никак нельзя. Как ни жаль, добросовестному молодому человеку все-таки мешают в его раздумьях. Голос непрестанно бормочет: "Провидение!.." Все быстрее и быстрее, все нетерпеливее и громче. Наш сосредоточенный избиратель, безусловно, слышит шум, но принимает его поначалу за обман слуха и пальцем ковыряет в ухе, однако шум не стихает. Тогда он приподнимает крышку пульта и обследует все щели в ширмах, окружающих пульт. Нигде ни микрофона, ни репродуктора. Молодой человек не в силах больше выносить провиденциального рева, он обеими руками зажимает уши. Тут взгляд его падает на плакат с единственным кружком и указующей стрелой. И на него точно нисходит озарение, он спасен, и в самом деле рев чуточку стихает. Предосторожности ради наш молодой человек вновь переворачивает плакат и проверяет, нет ли на оборотной стороне еще кружка, но там всего-навсего пустой картонный лист, а провиденциальный глас ревет столь свирепо, что молодой человек со страху выпускает плакат из рук, бросается к пульту и выводит, как от него и требуется, крест в кружке. Пока д'Артез сует бюллетень в конверт и ковыляет к избирательной урне, куда опускает конверт, выкрик "Провидение!" тоже будто ковыляет, мы слышим то рев, то шепот, то бас, то фальцет. Сыграна сцена изящно, рассказывал мне человек, который видел представление и едва ноги унес, опасаясь ареста. Во всяком случае, д'Артез, не то ковыляя, не то, словно лунатик, пошатываясь, движется в ритме этих звуков к выходу. Зрители уже догадываются и даже начинают опасаться того, куда ведут его эти безвольные зигзаги, и предчувствие не обманывает их. Д'Артез чуть было не налетает на исполинский портрет. Но в последнюю секунду он точно просыпается. Отпрянув на шаг, он берет себя в руки, встает по стойке "смирно", щелкает каблуками, выбрасывает вперед правую руку в так называемом германском приветствии и рявкает: "Хайль, мой фюрер!" Самое остроумное заключалось в том, что эти три слова он рявкает с подчеркнуто саксонским произношением. Зал, понятно, разразился хохотом, и следующий трюк не дошел до зрителей. А пантомима была задумана так, чтобы голос, выкрикивающий свое "Провидение!", съезжал до хрипа, как если бы скорость патефона резко перевели на "медленно". Таким образом, слог "про" слышен еще четко, остальные же слоги, "ви-де-ние", тянутся долго-долго, и в конце концов раздавалось лишь равномерное шуршание работающего патефона. Под этот шорох д'Артез покидает избирательный пункт, иначе говоря, сцену. Идея не дурна, но эффект из-за хохота пропал.
   Д'Артеза арестовали тут же за сценой, ему даже не пришлось выйти поблагодарить за аплодисменты. Но по всей вероятности, и аплодисменты резко оборвались. Зрители норовили поскорее улизнуть. Так скажите, пожалуйста, какое отношение имеет к этому та женщина? Она была в положении, кажется на седьмом месяце. И скорее всего, сидела дома, слушала болтовню глупенького учителишки о будущем Германии. Какое все это имеет отношение к д'Артезу? Пусть она с точки зрения общепринятой морали в дальнейшем вела себя подловато, ибо в противность всякой логике от каждой жены ожидают, что она и в том случае будет держать сторону мужа, если он в силу определенных политических взглядов сознательно губит себя и свою семью, - все это не более как конец безрадостного супружества, частное, стало быть, дело одной обывательской семьи.
   Да, так и следует объяснить все Эдит. Ее мать приняла решение разойтись с мужем только ради ребенка, которого носила. Это звучит более или менее логично. Я ведь не женщина, да и вы тоже, но главное, чтобы Эдит поверила, что мы именно так понимаем эту историю. Если же у нее и тогда останутся сомнения, пусть сама с ними справляется. Если она не одобряет действий матери, то может и по другому поступить. Не нам решать, как должна женщина вести себя в подобном случае.
   Неужто вы думаете, что мне доставляет удовольствие брать под защиту эту неполноценную особу? Но так надо, так надо ради Эдит. А вам следует поменьше шума поднимать по поводу документов тайной полиции. И ради д'Артеза. Не воображаете ли вы, что его жизнь сложилась бы иначе, не предай его эта женщина? Ах, как все было бы просто. Стоит только правильно выбрать жену, и будет полный порядок. Да, эту мысль вы можете со спокойной совестью пересказать Эдит, даже если она ее покоробит. Беды большой нет. А Эдит, если хочет, пусть приводит противные доводы. Никто ей не мешает.
   Даже если бы нацистов, концлагеря и вашего господина Глачке в придачу никогда не было, а заодно и фирмы "Наней" и чего еще вашей душе угодно, это в лучшем случае ускорило бы исправление ошибки или отклонение от избранного пути.
   А для этого надобно, чтобы ты скончался. Иначе дело не пойдет.
   14
   Последняя фраза, которой протоколист, конечно же, тогда не придал значения и которую, пожалуй, еще и сегодня не понимает, хоть и вписывает ее как нечто само собой разумеющееся, - эта фраза, породившая едва заметное сотрясение воздуха, уже указывает на многократно упомянутое здесь сочинение, которое было найдено в посмертных бумагах Ламбера.
   В конце своих записок протоколист публикует это сочинение под названием "Нежелательные последствия". Он предпочитает оставить последнее слово за Ламбером, а не изрекать приговор, не имея на то никакого права. Заголовок, правда, придумала Эдит, хотя понятие "нежелательные последствия" толкуется в сочинении Ламбера и потому напрашивается само собой. Заглавие это прежде всего показалось очень подходящим благодаря частице "после". Эдит и протоколист его даже обсуждению не подвергали.
   Так вот, возвращаясь к фразе: "Для этого надобно, чтобы ты скончался", протоколист ныне понимает, что речь тогда шла о предельной степени самообнажения, на какую Ламбер был способен. А все ради Эдит, чтобы уберечь ее от самой себя. Или, если угодно, от неуместного любопытства. Укор в неуместном любопытстве относится в равной мере и к протоколисту с его методами тайной полиции, как их назвал Ламбер.
   Болезненное это самообнажение как неповторимую, вызванную особыми обстоятельствами акцию Ламбер подчеркнул резким заявлением:
   - Этого довольно!
   Ни разу, хотелось бы протоколисту добавить от себя, Ламбер не был более Луи Ламбером, чем в этот миг. Быть может, то был единственный раз, когда он полностью оправдал присвоенное себе имя. После этого возможен был только инфаркт.
   А ведь слова "этого довольно" произнес даже не он, то было заключительное замечание допроса, который привел д'Артеза в концлагерь. Ламбер пытался разъяснить протоколисту, что д'Артеза арестовали вовсе не за ту пантомиму и тем более не по доносу его жены. За ту пантомиму д'Артезу самое большое могли запретить выступления.
   Ламбер так рассказывал о происшедшем:
   - Узнав об этом, я незамедлительно снесся кое с кем в так называемом министерстве пропаганды. У меня, понятно, были там связи. Я просил не делать из мухи слона и, строго предупредив, отпустить Эрнста Наземана. Просьбу мою встретили доброжелательно и со своей стороны снеслись с гестапо. Оказалось, однако, что никакая доброжелательность в этом деле не поможет. Мой доверенный вернулся перепуганный насмерть. Ему позволили ознакомиться с протоколом допроса. Каждый, кто после этого вступился бы за допрашиваемого, сам попал бы под подозрение в антинацистской пропаганде. У моего доверенного буквально колени тряслись от страха, дело в том, что из-за спросов-расспросов гестаповцы взяли его самого на заметку. Так оно в ту пору бывало. Нынче легко болтать о трусости.
   Случилось все это давным-давно. И протокола сам я не читал, знаю о нем только то, что мой доверенный пересказал. Но он, быть может из страха, читал его очень внимательно, кое-какие мысли из рассказанного так типичны для будущего д'Артеза, что изложение, надо думать, соответствует оригиналу. Для вас же протокол представляет особый интерес, вы сможете установить, что форма допроса и вытекающие из него недоразумения с тех пор ни на йоту не изменились. Допрашивающий мог с равным успехом быть и господином Глачке. Не называется ли это на вашем профессиональном языке "установление истины"? Ну, вот видите! С чем вас и поздравляю.
   Для меня из этого вытекает единственная истина: мы избавляем хорошую девушку от горькой мысли, что мать ее попросту дура. Да, дура! Я подчеркиваю это, сказать "негодяйка" будет преувеличением. Что же касается вас: не считайте некую истину своей истиной, ибо она вовек вашей не станет.
   И на этом покончим с прошлым, которое вас ничуть не касается. Ведь даже наши ошибки не могут служить оправданием тех ошибок, которые вам еще придется совершить.
   Итак, вернемся к пресловутому допросу. Он, видимо, протекал приблизительно следующим образом:
   Вопрос. Что вы думали, господин Наземан, разыгрывая эту пантомиму?
   Д'Артез. Думал? Я давно убедился, что нельзя думать, если хочешь верно сыграть свою роль.
   Вопрос. Стало быть, эту пакостную пантомиму сочинил кто-то другой?
   Д'Артез. Этого и сочинять не надо, как только выходишь на сцену, все получается само собой.
   Вопрос. Но декорации! Кто придумал декорации?
   Д'Артез. Так декорации же все налицо. Их и придумывать незачем.
   Вопрос. Вы вообще-то понимаете, в какое положение поставили себя?
   Д'Артез. О да, уже давно.
   Вопрос. Давно? С каких же пор?
   Д'Артез. С точностью до одного дня я, пожалуй, не могу сказать.
   Вопрос. Хотя бы приблизительно.
   Д'Артез. Думается, лет с четырнадцати или пятнадцати. Но этого, будьте добры, не записывайте.
   Вопрос. Почему же это не записывать?
   Д'Артез. Потому что все могло быть и раньше.
   Вопрос. Как так? В те годы и партии еще не существовало.
   Д'Артез. Просто ее так не называли, но существовать она всегда существовала. Надо возможно чаще указывать на это обстоятельство.
   Вопрос. Полагаю, подобные вопросы лучше предоставить министерству пропаганды, господин Наземан. Кто или что натолкнуло вас в те годы на эту идею?
   Д'Артез. Но это, простите, не идея. Это действительность.
   Вопрос. Не будем спорить о словах. Что послужило для вас в те годы или сегодня поводом видеть действительность, как вы ее называете, именно в таком свете?
   Д'Артез. В один прекрасный день это замечаешь. К сожалению.
   Вопрос. К сожалению?
   Д'Артез. Да, на первых порах это нелегко.
   Вопрос. И вы поэтому стали комическим актером?
   Д'Артез. Терпеть не могу, когда меня так называют. Когда я на сцене, я нисколько не шучу. Но публика хохочет, я за это не в ответе.
   Вопрос. Вернемся к интересующей нас пантомиме. Ваша жена просила вас не играть эту пантомиму. Верно?
   Д'Артез. Моя жена в положении.
   Вопрос. Нам это известно. Можете быть спокойны, к ней отнесутся с величайшей бережностью. Тем более что жена ваша, как мы считаем, лучше знает свои обязанности по отношению к государству и народной общности, чем вы. Почему же вы ее не послушались?
   Д'Артез. Я как раз послушался. Ребенка она родит от меня.
   Вопрос. Я бы считал, господин Наземан, что вам не следует разыгрывать и здесь комедию. У нас она успеха иметь не будет.
   Д'Артез. Вот видите! Вот видите!
   Вопрос. Сделайте одолжение, не перебивайте меня. Ваша жена, как она утверждает - и мы ей полностью верим, - обратила ваше внимание на то, что упомянутая пантомима означает поношение фюрера. И не пытайтесь разыгрывать тут простачка.
   Д'Артез. Поношение? Но ведь имитировать голос человека вовсе не значит поносить. Тем более голос фюрера. Напротив, его надо как можно чаще слушать. Вот если б я плохо его имитировал, тогда, что и говорить, это было бы чем-то недозволенным. Я, милостивый государь, тот же час уничтожил все до единой пластинки, на которых, как мне показалось, голос фюрера не удался. В присутствии моей жены и чтобы ее успокоить. Разве она не сообщила вам это? Я подошел к работе в высшей степени самокритично. Репетировал целыми днями, чтобы не сфальшивить, воспроизводя голос фюрера. А это трудно. Будь вы актером, вы бы понимали, как это несказанно трудно. А я все снова и снова репетировал дома, в моей комнате, где же мне еще репетировать? Никто не должен был слышать неудачную имитацию. Только жена, конечно же, слышала все. У нас тесная квартира. Она пришла из кухни и слушала из коридора, как я репетирую. От этого никак нельзя было уберечься. Но в скромности моей жены можно быть абсолютно уверенным, я в этом руку даю на отсечение. В конце концов я вышел к жене в коридор. Дверь я притворил, создавая, как вы понимаете, определенную дистанцию. А в комнате завел патефон и пустил пластинку. Я сам перепугался, до того мне наконец-то удалась имитация. Голос звучал так, будто фюрер сидит у меня в гостях и произносит: "Провидение!" Жене я сказал, и она может это подтвердить: "Чем же мы его угостим? Ведь он вегетарианец".
   Вопрос. Неужели вы думаете, что этому вздору кто-нибудь здесь поверит?
   Д'Артез. Но он и правда вегетарианец, об этом много пишут.
   Вопрос. А для чего вы изобразили на сцене германское приветствие?
   Д'Артез. Вот тут вы правы, жест я не отработал, это была чистейшая импровизация. Когда я оказываюсь перед портретом Гитлера, меня внезапно осеняет мысль: "Доставь жене удовольствие" - и тут я вскидываю руку. Разве это было оплошностью?
   Вопрос. А почему приветствовали портрет с саксонским произношением?
   Д'Артез. Тут я допустил ошибку, актеру это не простительно. Но я родился в Дрездене, и, когда волнуюсь, в моей речи вновь прорывается привычное произношение. Как видите, я все по чести задумал. Пусть как актер я и допустил ошибку, но она лишь доказывает, что весь народ стоит за фюрера, и в том числе и саксонцы.
   Вопрос. Уж не подвергаете ли вы сомнению нашу избирательную систему?
   Д'Артез. Какие тут могут быть сомнения, она известна всем и каждому.
   Вопрос. Да понимаете ли вы, что играете с огнем?
   Д'Артез. С огнем? Эта роль мне внове. Придется хорошенько ее отрепетировать.
   Допрашивающий. Этого довольно.
   Похлопав свой безголовый манекен по плечу, Ламбер спросил:
   - Не так ли, друг мой, этого довольно?
   В самом деле, этого довольно. Остальное - лишь нежелательные последствия.
   НЕЖЕЛАТЕЛЬНЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ
   Как случилось, что человек явился для оформления личности ровно двенадцатью часами раньше, чем было запрограммировано? Чтобы предотвратить в будущем подобные весьма досадные для обеих сторон казусы, мы полагаем необходимым и даже считаем своим долгом довести этот случай до всеобщего сведения.
   Прежде всего следует доказать, что вина лежит отнюдь не на вызванном, который до сих пор всегда говорил о себе в первом лице, хоть и без особого воодушевления, а только потому, что так принято. Напротив, он уже готов был иной раз похлопать себя по плечу и обратиться к себе на ты: "Хорош же ты, голубчик" - или как еще говорят в подобных случаях. Но это был бы более чем неосторожный жест, его могли истолковать как некое признание вины. И только после события, о котором пойдет речь, выступать в первом лице показалось ему неуместным и он решил временно пользоваться третьим лицом. Временно.
   Вызванный вовсе не был ни бестолочью, ни недоучкой. Прописанный, как полагается, в полиции, он аккуратно платил подоходный налог. Был, что называется, в расцвете сил, лет сорока или около того, ведь после вызова годы, как известно, не считают. А за пять или шесть месяцев до этого сидел у смертного одра своей жены, принявшей изрядную дозу снотворного, Хотя и не столь большую, чтобы не ввести врачей, этих неисправимых романтиков, в искушение возвратить ее к жизни. Да еще и задремал, сидя на стуле у постели больной. Что и говорить, все это лишь обстоятельства его личной жизни, для объективного расследования данного случая силы доказательства не имеющие. Упоминая о них, мы хотели только дать понять, что вызванный вовсе не последний дурак.